– Но позвольте-ка, – сказал Сквирс, прерывая поток мыслей, возникших по этому поводу в уме его помощника, – пойдемте в класс, и помогите мне надеть мой школьный сюртук.
Николас помог своему начальнику напялить старую бумазейную охотничью куртку, которую тот снял c гвоздя в коридоре, и Сквирс, вооружившись тростью, повел его через двор к двери в задней половине дома.
– Ну вот, – сказал владелец школы, когда они вместе вошли, – вот наша лавочка, Никльби!
Здесь была такая теснота и столько предметов, привлекавших внимание, что сначала Николас Только озирался, ничего в сущности не видя. Но мало-помалу обнарушилась убогая и грязная комната с двумя окнами, застекленными на одну десятую, а остальное пространство было заткнуто старыми тетрадями и бумагой. Было здесь два длинных старых, расшатанных стола, изрезанных, искромсанных, испачканных чернилами, две-три скамьи, кафедра для Сквирса и другая – для его помощника. Потолок, как в амбаре, поддерживали перекрещивающиеся балки и стропила, а стены были такие грязные и бесцветные, что трудно сказать, были ли они когда-нибудь покрашены или побелены.
А ученики, юные джентльмены! Последние неясные проблески надежды, самые слабые упования принести хоть какую-то пользу в этом логове угасли у Николаса, когда он в отчаянии осмотрелся вокруг! Бледные и измождениые лица, тощие и костлявые фигуры, дети со старческими физиономиями, мальчики малорослые и другие, у которых длинные, худые ноги едва выдерживали тяжесть их сгорбленных тел, – все это сразу бросалось в глаза. Были здесь слезящиеся глаза, заячьи губы, кривые ноги, безобразие и уродство, свидетельствовавшие о противоестественном отвращении родителей к своим отпрыскам, о юных созданиях, которые с самого младенчества являлись несчастными жертвами жестокости и пренебрежения. Были здесь личики, быть может и обещавшие стать миловидными, но искаженные гримасой хмурого, упорного страдания; было здесь детство с угасшими глазами, с увядшей красотой, сохранившее только свою беспомощность; были здесь мальчики с порочными физиономиями, мрачные, с тупым взором, похожие на преступников, заключенных в тюрьму, и были здесь юные создания, на которых обрушились грехи их слабых предков и которые оплакивали даже продажных нянек, каких когда-то знали, и теперь чувствовали себя еще более одинокими. Всякое сочувствие и привязанность увяли в зародыше, все молодые и здоровые чувства придушены кнутом и голодом, все мстительные страсти, какие могут зародиться в сердцах, прокладывают в тишине недобрый свой путь в самую глубь. О, какие зарождающиеся адские силы вскармливались здесь!
И, однако, это зрелище, как ни было оно мучительно, имело свои комические черты, которые у наблюдателя, менее заинтересованного, чем Николас, могли вызвать улыбку. Перед одной из кафедр стояла миссис Сквирс, возвышаясь над огромной миской с серой и патокой, каковую восхитительную смесь она выдавала большими порциями каждому мальчику по очереди, пользуясь дая этой цели простой деревянной ложкой, которая, вероятно, была первоначально сделана для какого-нибудь гигантского рта и сильно растягивала рот каждому молодому джентльмену: все они были обязаны, под угрозой сурового телесного наказания, проглотить залпом содержимое ложки. В другом углу, сбившись в кучку, стояли мальчики, приехавшие накануне вечером; трое из них – в очень широких кожаных коротких штанах, а двое – в старых панталонах, обтягивавших туже, чем обычные кальсоны. Неподалеку от них сидел юный сын и наследник мистера Сквирса – вылитый портрет отца, – весьма энергически лягавшийся под руками Смайка, который натягивал ему новенькие башмаки, имевшие чрезвычайно подозрительное сходство с теми, какие были на одном из мальчиков во время путешествия сюда, что, казалось, думал и сам мальчик, ибо взирал на это присвоение с видом крайне горестным и удивленным. Кроме них, здесь была длинная шеренга мальчиков, физиономии которых отнюдь не выражали предвкушения чего-то приятного, и другая вереница мальчиков, только что претерпевших беду и корчивших всевозможные гримасы, свидетельствующие о чем угодно, кроме удовольствия. Все были одеты, в такие шутовские, нелепые, удивительные костюмы, что могли бы вызвать неудержимый смех, если бы не отвратительное впечатление от неразрывно с ними связанной грязи, неряшливости и болезней.
– Ну-с, – сказал Сквирс, резко ударив тростью по столу, отчего многие мальчики чуть не выскочили из своих башмаков, – с лекарством покончено?
– Готово! – ответила миссис Сквирс, второпях едва не удушив последнего мальчика и хлопнув его деревянной ложкой по макушке для восстановления сил. – Эй! Смайк! Унеси это. Да пошевеливайся!
Смайк, волоча ноги, вышел с миской, а миссис Сквирс, подозвав мальчугана с кудрявой головой и вытерев об нее руки, поспешила вслед за Смайком в помещение вроде прачечной, где стоял большой котел на маленьком огне, а на столе выстроилось много деревянных плошек.
В эти плошки миссис Сквирс с помощью голодной служанки налила бурую смесь, которая имела вид растворившихся подушечек для булавок и называлась кашей. Крохотный ломтик хлеба из непросеянной муки был положен в каждую плошку, и, когда мальчики съели кашу, извлекая ее с помощью хлеба, они съели затем и хлеб и покончили с завтраком, после чего мистер Сквирс торжественно возгласил: «За полученное нами да преисполнит нас бог истинной благодарностью!» – и в свою очередь пошел завтракать.
Николас проглотил миску каши по той же причине, какая побуждает иных дикарей пожирать землю: чтобы не чувствовать голода, когда нечего есть. Съев затем кусок хлеба с маслом, предоставленный ему ввиду занимаемой им должности, он уселся в ожидании начала занятий. Он не мог не заметить, какими тихими и печальными казались все мальчики. Не слышно было шума и криков, обычных в классной комнате, ни буйных игр, ни веселого смеха. Дети сидели скорчившись и дрожа, как будто у них не хватало духу двигаться. Единственным учеником, проявлявшим какую-то склонность к движению, был младший Сквирс, а так как он главным образом развлекался тем, что наступал своими новыми башмаками на пальцы других мальчиков, то его жизнерадостность была не очень приятна.
Примерно через полчаса вновь появился мистер Сквирс, и мальчики заняли свои места и взялись за книги; их приходилось в среднем по одной на восемь учеников. По прошествии нескольких минут, в течение которых мистер Сквирс имел весьма глубокомысленный вид, словно он в совершенстве постиг содержание всех книг и – стоит ему только потрудиться – мог бы на память повторить каждое слово, этот джентльмен вызвал первый класс.
Повинуясь призыву, перед кафедрой учителя выстроилось с полдюжины вороньих пугал в одеяниях, продранных на локтях и коленках, и один из учеников положил растрепанную и засаленную книгу перед его ученым оком.
– Это первый класс английского правописания и философии, Никльби,сказал Сквирс, знаком предлагая Николасу стать рядом с ним. – Мы учредим латинский класс и поручим его вам. Ну, а где же первый ученик?
– Простите, сэр, он протирает окно в задней гостиной, – ответил временный глава философического класса.
– Совершенно верно! – сказал Сквирс. – Мы применяем практический метод обучения, Никльби, – правильная система воспитания. Пре-ти-рать – протирать, глагол, залог действительный, делать чистым, прочищать. О-к – о-к-н-о – окно, оконница. Когда мальчик познает сие из книги, он идет и делает это. Тот же принцип, что и при использовании глобуса. Где второй ученик?
– Простите, сэр, он работает в саду, – отозвался тонкий голосок.
– Совершенно верно, – произнес Сквирс, отнюдь не смущаясь. – Правильно! Б-о-т – бот-а-н-и-к-а – аника – ботаника, имя существительное, знание растений. Когда он выучил, что ботаника означает знание растений, он идет и узнает их. Такова наша система, Никльби. Что вы о ней думаете?
– Во всяком случае, она очень полезна, – ответил Николас.
– Вы правы, – подхватил Сквирс, не заметив выразительного тона своего помощника. – Третий ученик, что такое лошадь?
– Скотина, сэр, – ответил мальчик.
– Правильно! – сказал Сквирс. – Не правда ли, Никльби?
– Думаю, что сомневаться в этом не приходится, сэр, – ответил Николас.
– Конечно, не приходится, – сказал Сквирс. – Лошадь есть квадрупед, а квадрупед по-латыни означает – скотина, что известно всякому, кто изучил грамматику, иначе какая была бы польза от грамматики?
– Да, в самом деле, какая? – рассеянно отозвался Николас.
– Раз ты в этом усовершенствовался, – продолжал Сквирс, обращаясь к мальчику, – ступай и присмотри за моей лошадью и хорошенько ее вычисти, а то я тебя вычищу. Остальные ученики этого класса пусть накачивают воду, пока их не остановят, потому что завтра день стирки и котлы должны быть наполнены.
С этими словами он отпустил первый класс заниматься экспериментами в области практической философии и бросил на Николаса взгляд и лукавый и недоверчивый, как будто был не совсем уверен в том, какое мнение мог Николас составить о нем.
– Вот как мы ведем дело, Никльби, – сказал он, помолчав.
Николас чуть заметно пожал плечами и сказал, что он это видит.
– И это очень хороший метод, – заметил Сквирс. – А теперь возьмите-ка этих четырнадцать мальчишек и послушайте, как они читают, потому что вам, знаете ли, пора приносить пользу. Бездельничать здесь не годится.
Мистер Сквирс произнес эти слова так, будто ему внезапно пришло в голову, что он не должен разговаривать слишком много со своим помощником или что его помощник сказал слишком мало в похвалу учреждению. Дети расположились полукругом перед новым учителем, и вскоре он уже слушал их монотонное, тягучее, неуверенное чтение тех захватывающе интересных рассказов, какие можно найти в наиболее древних букварях.
В таких увлекательных занятиях медленно проходило утро. В час дня мальчики, которым предварительно отбили аппетит кашей и картофелем, получили в кухне жесткую солонину, а Николасу было весьма милостиво разрешено отнести его порцию к его собственной кафедре и там съесть ее с миром. После этого еще час дрожали в классе от холода, а затем снова приступили к учению.
После каждой поездки в столицу, совершаемой раз в полугодие, мистер Сквирс имел обыкновение собирать всех питомцев и делать своего рода отчет касательно родственников и друзей, им виденных, новостей, им слышанных, писем, им привезенных, векселей, по которым было уплачено, счетов, которые остались неоплаченными, и так далее. Эта торжественная процедура всегда происходила в середине следующего дня после его приезда – быть может, потому, что мальчики после напряженного утреннего ожидания обретали, наконец, силу духа, а быть может, потому, что сам мистер Сквирс черпал силу и непреклонность из горячительных напитков, которыми обычно услаждался после своего раннего обеда. Как бы там ни было, учеников отозвали от окна, из сада, конюшни и коровника, и они оказались в полном составе, когда мистер Сквирс с небольшой пачкой бумаг в руке и с двумя палками вошел в комнату и потребовал тишину, а вслед за ним вошла миссис Сквирс.
– Пусть только какой-нибудь мальчишка скажет слово без разрешения,кротко заметил мистер Сквирс, – и я шкуру с него спущу.
Это предупреждение произвело желаемое действие, и немедленно воцарилось мертвое молчание, после чего мистер Сквирс продолжал:
– Мальчики, я побывал в Лондоне и вернулся к своему семейству и к вам таким же сильным и здоровым, каким был всегда.
Следуя обычаю, ученики при этом обнадеживающем известии выкрикнули слабыми голосами три раза «Ура». Какие там «Ура»! Это были вздохи.
– Я видел родителей некоторых учеников, – сообщил Сквирс, перебирая свои бумаги, – и они так обрадовались, услыхав о том, как преуспевают их сыновья, что отнюдь не предвидится, чтобы эти последние отсюда уехали, о чем, конечно, весьма приятно поразмыслить всем заинтересованным лицам.
Две-три руки поднялись к двум-трем парам глаз, когда Сквирс произнес эти слова, но большинство молодых джентльменов, не имея никаких родственников, о которых стоило бы говорить, остались совершенно равнодушными.
– Мне пришлось испытать и разочарования, – с очень мрачным видом продолжал Сквирс. – Отец Болдера не доплатил двух фунтов десяти шиллингов. Где Болдер?
– Вот он, сэр! – отозвалось двадцать угодливых голосов. Право же, мальчики очень похожи на взрослых.
– Подойди, Болдер, – сказал Сквирс.
Болезненный на вид мальчик, у которого руки были сплошь усеяны бородавками, покинул свое место, чтобы подойти к кафедре учителями устремил умоляющий взгляд на лицо Сквирса; а его лицо совсем побелело от сильного сердцебиения.
– Болдер, – начал Сквирс очень медленно, ибо он обдумывал, на чем его подцепить. – Болдер, если твой отец полагает, что потому… Позвольте, что это такое, сэр?
С этими словами Сквирс приподнял руку питомца, схватив за обшлаг рукава, и окинул ее многозначительным взором, выражавшим ужас и отвращение.
– Как вы это назовете, сэр? – вопросил владелец школы, награждая Болдера ударом трости, чтобы ускорить ответ.
– Я, право же, ничего не могу поделать, сэр, плача, ответил мальчик.Они сами собой выскакивают. Я думаю, это от грязной работы, сэр… Я не знаю, что это такое, сэр, но я не виноват.
– Болдер, – сказал Сквирс, засучив рукава и поплевав на ладонь правой руки, чтобы хорошенько сжать трость, – ты – неисправимый негодяй! Последняя порка не принесла тебе никакой пользы, и мы должны узнать, поможет ли еще одна выбить это из тебя!
С такими словами и ни малейшего внимания не обращая на жалобный вопль о пощаде, мистер Сквирс набросился на мальчика и отколотил его тростью, прекратив это занятие лишь тогда, когда рука у него устала.
– Вот так-то! – сказал Сквирс, покончив с этим делом. – Три сколько хочешь, не скоро сотрешь. О! Ты не можешь не реветь? Не можешь? Выкинь его за дверь, Смайк.
На долгом опыте слуга убедился в том, что нужно повиноваться, а не мешкать; поэтому он вытолкнул жертву в боковую дверь, и мистер Сквирс снова водрузился на свой табурет при поддержке миссис Сквирс, которая занимала другой табурет, рядом с ним.
– Ну-с, теперь посмотрим! – сказал Сквирс. – Письмо Кобби. Встань, Кобби!
Мальчик встал и очень пристально воззрился на письмо, пока Сквирс мысленно делал кз него извлечения.
– О! – сказал Сквирс. – Бабушка Кобби умерла, а его дядя Джон запил – вот и все новости, какие посылает ему его сестра, если не считать восемнадцати пенсов, которые как раз пойдут на уплату да разбитое оконное стекло. Миссис Сквирс, дорогая моя, не возьмешь ли ты деньги?
Достойная леди с весьма деловым видом сунула в карман восемнадцать пенсов, и Сквирс с великим хладнокровием обратился к следующему мальчику.
– Следующий – Греймарш, – сказал Сквирс. – Встань, Греймарш!
Мальчик встал, и школьный учитель, как и в первый раз, просмотрел письмо.
– Тетка Греймарша с материнской стороны, – сказал Сквирс, усвоив его содержание, – очень рада слышать, что ему так хорошо и счастливо живется, и посылает почтительный привет миссис Сквирс и считает, что она – ангел. Равным образом она считает, что мистер Сквирс слишком добродетелен для этого мира, но, впрочем, надеется, что ему будет дарована долгая жизнь, дабы он продолжал свое дело. Хотела бы послать две пары носков, о которых просили, но испытывает недостаток в деньгах и потому посылает вместо них религиозную брошюру и надеется, что Греймарш возложит свои упования на провидение. И прежде всего надеется, что он будет стараться во всем угождать мистеру и миссис Сквирс и смотреть на них как на единственных своих друзей; и что он будет любить Сквирса-младшего и не сетовать, если на одной кровати спят пятеро, на что не посетует ни один христианин. Ах, – сказал Сквирс, складывая бумагу, – какое восхитительное письмо! И какое трогательное!
Оно было трогательно в том смысле, что ближайшие друзья тетки Греймарша с материнской стороны имели веские основания видеть в ней не кого иного, как его родительницу. Однако Сквирс, не касаясь этих деталей истории (о чем было бы безнравственно упоминать перед питомцами), продолжал свое дело, вызвав Мобса, после чего встал другой мальчик, а Греймарш вернулся на свое место.
– Мачеха Мобса, – сказал Сквирс, – слегла в постель, услыхав о том, что он не желает есть сало, и с тех пор очень больна. Она хочет узнать с ближайшей почтой, к чему же он придет, если привередничает, брезгая пищей, и как смеет он воротить нос от бульона из коровьей печенки, после того как его добрый наставник призвал на этот бульон благословение божие. Об этом ей стало известно из лондонских газет – не от мистера Сквирса, ибо он слишком снисходителен и добр, чтобы восстанавливать кого бы то ни было против других людей, и Мобс даже представить себе не может, как она была огорчена! К своему сожалению, она отмечает его недовольство, каковое является греховным и отвратительным, и надеется, что мистер Сквирс его высечет, чтобы привести в лучшее расположение духа. С этой целью она приостанавливает также выдачу ему его карманных денег – полпенни в неделю – и отдает миссионерам ножик с двумя лезвиями и пробочником, купленный ею специально для него.
– Угрюмость никуда не годится! – сказал Сквирс после зловещей паузы, в течение которой он снова послюнявил ладонь правой руки. – Надлежит поддерживать в себе веселое и бодрое расположение духа. Мобс, подойди ко мне!
Мобс медленно двинулся к кафедре, вытирая глаза в предвкушении веских для того оснований; и вскоре он вышел в боковую дверь после таких веских оснований, какие только могут выпасть на долю ученика.
Мистер Сквирс продолжал вскрывать пеструю коллекцию писем. В иные были вложены деньги, о которых «брала на себя заботу» миссис Сквирс, а в других упоминалось о мелких принадлежностях туалета вроде шапок и т.д., о которых та же леди утверждала, что они либо слишком велики, либо слишком малы и рассчитаны только на юного Сквирса, который как будто и в самом деле был наделен весьма удобным телосложением, ибо все, что поступало в школу, приходилось ему впору. В особенности голова его отличалась изумительной эластичностью: шапки и шляпы любых размеров были как раз по нем.
По окончании этой операции было дано кое-как еще несколько уроков, и Сквирс удалился к своему очагу, предоставив Николасу надзирать за учениками в классной комнате, где было очень холодно и куда с наступлением темноты подали ужин, состоявший из хлеба и сыра.
В углу этой комнаты, ближайшем к кафедре учителя, была маленькая печурка, и перед нею уселся Николас, такой угнетенный и униженный сознанием своего положения, что, если бы в то время настигла его смерть, он был бы чуть ли не счастлив встретить ее. Жестокость, невольным свидетелем которой он был, грубое и отвратительное поведение Сквирса даже тогда, когда тот был в наилучшем расположении духа, грязное помещение, все, что Николас видел и слышал, – все это было причиной его тяжелого душевного состояния. Когда же он вспомнил, что, служа здесь помощником, он и в самом деле является – неважно, какое несчастливое стечение обстоятельств довело его до этого критического положения, является пособником и сторонником системы, преисполнявшей его благородным негодованием и отвращением, он устыдился самого себя и в тот момент почувствовал, что одно лишь воспоминание о настоящем его положении должно помешать ему и в будущем держать высоко голову.
Но теперь жребий был брошен, и решение, принятое им прошлой ночью, осталось нерушимым. Он написал матери и сестре, извещая о благополучном окончании путешествия и сообщая как можно меньше о Дотбойс-Холле, но даже это немногое сообщая как можно бодрее. Он надеялся, что, оставаясь здесь, сможет принести хоть какую-нибудь пользу; во всяком случае, его близкие слишком зависели от благосклонности дяди, чтобы он позволил себе возбудить сейчас его гнев.
Одна мысль тревожила его куда больше, – чем какие бы то ни было эгоистические размышления, вызванные его собственным положением. Это была мысль о судьбе его сестры Кэт. Дядя обманул его; а что если он и ее устроил на какое-нибудь жалкое место, где ее юность и красота окажутся значительно большим проклятием, чем уродство и дряхлость? Для человека, заключенного в клетку, связанного по рукам и ногам, такое предположение было ужасно. «Нет! – подумал он. – Там при ней мать и эта художница-портретистка – довольно простодушная, но все же знающая свет и от него получающая средства к жизни». Ему хотелось думать, что Ральф Никльби испытывает неприязнь лично к нему. Теперь у него были веские основания отвечать тем же, а потому он без особого труда пришел к такому заключению и постарался убедить себя, что это чувство Ральфа направлено только против него.
Погруженный в такие размышления, он вдруг увидел обращенное к нему лицо Смайка, который стоял на коленях перед печкой, подбирая выпавшие угольки и бросая их в огонь. Он замешкался, чтобы украдкой взглянуть на Николаса, а когда заметил, что за ним следят, отпрянул, съежившись, словно в ожидании удара.
– Меня не нужно бояться, – ласково сказал Николас. – Вам холодно?
– Н-н-нет.
– Вы дрожите.
– Мне не холодно, – быстро, ответил Смайк. Я привык.
Столько было в звуке его голоса нескрываемой боязни рассердить кого-нибудь, и был он таким робким, запуганным созданием, что Николас невольно воскликнул:
– Бедняга!
Если бы он ударил несчастного раба, тот скрылся бы, не говоря ни слова. Но тут он расплакался.
– Ах, боже мой, боже мой! – воскликнул он, закрывая лицо потрескавшимися, мозолистыми руками. – Сердце у меня разорвется… Да, разорвется!
– Тише, – сказал Николас, положив руку ему на плечо. – Будьте мужчиной. Ведь по годам вы уже почти взрослый мужчина.
– По годам! – вскричал Смайк. – О боже, боже, сколько их прошло! Сколько их прошло с тех пор, как я был ребенком – моложе любого из тех, кто сейчас здесь! Где они все?
– О ком вы говорите? – осведомился Николас, желая пробудить разум в бедном полупомешанном создании. – Скажите мне.
– Мои друзья, – ответил он, – я сам… мои… О! Как я страдал!
– Всегда остается надежда, – сказал Николас. Он не знал, что сказать.
– Нет! – возразил тот. – Нет! Для меня – никакой. Помните того мальчика, который умер здесь?
– Вы знаете, меня здесь не было, – мягко ответил Николас. – Но что вы хотите сказать о нем?
– Да как же! – продолжал юноша, придвигаясь ближе к тому, кто его спрашивал. – Я был ночью около него, и, когда все стихло, он перестал кричать, чтобы его друзья пришли и посидели с ним, но ему стали мерещиться лица вокруг его постели, явившиеся из родного дома. Он говорил – они улыбаются и беседуют с ним, и он умер, когда приподнимал голову, чтобы поцеловать их. Вы слышите?
– Да, да! – отозвался Николас.
– Какие лица улыбнутся мне, когда я буду умирать? – содрогаясь, воскликнул его собеседник. – Кто будет говорить со мной в эти долгие ночи? Они не могут прийти из родного дома. Они испугали бы меня, если бы пришли, потому что я не знаю, что такое родной дом, и не узнал бы их. Как больно и страшно! Никакой надежды, никакой надежды!
Зазвонил колокол, призывавший ко сну, и мальчик, впав при этом звуке в свое обычное безучастное состояние, ускользнул, словно боялся, что его кто-то заметит. Вскоре после этого Николас с тяжелым сердцем уединился – нет, не уединился, не было там никакого уединения, – отправился в грязный и битком набитый дортуар.
Глава IX,
О мисс Сквирс, миссис Сквирс, юном Сквирсе и мистере Сквирсе и о различных материях и людях, имеющих не меньшее отношение к Сквирсам, чем к Николасу Никльби
Покинув в тот вечер класс, мистер Сквирс, как было замечено выше, удалился к своему очагу, который помещался не в той комнате, где Николас ужинал в вечер своего прибытия, а в меньшей, в задней половине дома, где его супруга, любезный сын и высокообразованная дочь наслаждались обществом друг друга: миссис Сквирс была погружена в работу, подобающую матроне, штопку чулок, а юные леди и джентльмен заняты были улаживанием юношеских разногласий посредством кулачной расправы через стол, каковая расправа при приближении почтенного родителя уступила место бесшумным пинкам ногами под столом.
В этом месте, пожалуй, не мешает уведомить читателя, что мисс Фанни Сквирс было двадцать три года. Если именно с этим возрастом связана неразрывно какая-то грация или миловидность, то, думается, ими обладала и мисс Сквирс, ибо нет никаких оснований предполагать, что она являлась единственным исключением из правила. Ростом она была не в мать, весьма высокую, а в малорослого отца; от первой она унаследовала грубый голос, от второго – странное выражение правого глаза, которого как будто и вовсе не было.
Мисс Сквирс провела несколько дней по соседству у подруги и только что вернулась под родительский кров. – Этому обстоятельству можно приписать то, что она ничего не слыхала о Николасе, пока сам мистер Сквирс не заговорил о нем.
Вы ознакомились с фрагментом книги.