– Взвод! – кричал Ботвинский, потрясая над головой пистолетом. – Огонь! Бей их, ребята! Они уже бегут! Бей гадов! За родину! За Москву!
– За Москву!
– Ра-а-а!.. А-а-а!..
Курсанты стреляли. Воронцов перезарядил магазин, вскинул винтовку и, почти не целясь, выстрелил по мелькавшим возле горящих грузовиков чёрным фигуркам. Эти фигурки и были немцы. Немцы! Те самые, которые пришли сюда, на Изверь, к деревне Воронки, от самого Бреста, от Буга. Они пришли сюда из самой Германии, через Польшу и Францию. Они уже хозяйничают в его родном Подлесном. И неизвестно, что с матерью и сёстрами. И живы ли отец и брат? Там, на северо-западе, все эти дни шли тяжелейшие бои, и, похоже, нашим там приходится туго. Воронцов сделал ещё один выстрел и ещё. Но все пули улетали куда попало, мимо цели, и его лихорадочная стрельба, как и стрельба всего его отделения, казалось, не причиняла противнику никакого вреда. Тогда он забежал немного вперёд, чтобы не отстать потом, присел на колено и поймал в прорезь прицела чёрную каску, глубоко, до самых глаз, закрывавшую лицо врага. Враг тоже припал на колено и тоже начал целиться. Воронцову показалось, что немец выцеливает именно его. И через мгновение он понял, что опередил врага: каска, плотно сидевшая на голове немца, дёрнулась и стала сползать набок.
– Есть! – вскрикнул он и тут же почувствовал, как обожгло щёку, будто веткой стегануло. Видимо, немец тоже успел выстрелить и промахнулся лишь на какой-то сантиметр. Может, дрогнула рука. Может, пуля Воронцова помешала стрелку нажать на спуск мгновением позже, но более точно.
Есть, подумал он, перепрыгивая через кювет. Есть! Я завалил его. Я убил немца. Он теперь не убежит. Он теперь там… Лежит… Мой…
Первый и второй курсантские взводы, составлявшие левый фланг наступавшей цепи, уже охватывали полукольцом березняк, в котором метались немцы, не успевшие убежать, а возможно, попросту не хотевшие отступать перед внезапной атакой русских. Они всё ещё пытались организовать оборону и остановить противника, отбросить его. Ведь в прежних боях это всегда удавалось.
– Halt! Vorwarst!
– Feuer! – кричали они, будто самим этим криком можно было остановить лавину атакующих курсантов.
Когда взвод преодолевал траншею, прокопанную здесь давно, видимо, для отвода весенних вод, несколько курсантов, будто споткнувшись, с размаху залегли. Земля так и обняла их. Воронцов и сам, увидев спасительную щель, где человеческое тело могло вполне спасти себя от летящих пуль и осколков, подумал, что, хорошо бы залечь в неё и хоть немного перевести дыхание, осмотреться, сообразить, куда бежать дальше и куда стрелять. И тут же услышал рёв старшего сержанта Гаврилова. Помкомвзвода метался вдоль копани и толкал залёгших прикладом своей СВТ:
– …Вашу мать! Встать, засранцы! Вперёд! Вперёд! Не мешкать! Застрелю!
Курсанты, споткнувшиеся в траншее, один за другим стали подниматься и догонять цепь, уже ушедшую вперёд. Один из них, вопя что-то бессвязное, обогнал своих товарищей. Он потрясал над головой своей винтовкой с примкнутым штыком и кричал, видимо, пытаясь подавить охвативший его страх:
– А-а-а!.. И-и-и!..
– Ра-а-а!.. – сотнею глоток ревела рота.
Возле самой дороги, шагах в став впереди, немцы торопливо разворачивали орудие. Развели станины. Сделали доворот. Выстрел! Пушка, не закреплённая в грунте сошниками, дёрнулась, подпрыгнула. Снаряд пролетел над головами второго отделения и упал где-то позади цепи, где продвигались артиллеристы. Ещё выстрел! Снаряд вспорол землю с недолётом. Пронеслись невидимые осколки. Боже, как они жутко шипят, подумал Воронцов и машинально присел, оглядываясь, куда бы спрятаться. Но никто не залёг. Только пошли медленнее. Даже курсант, бежавший впереди, смешался с цепью. И тут Воронцов вдруг понял, что они взяли в прицел именно их отделение. Сейчас положат пару осколочных и развесят наши шинели по берёзкам… Надо было что-то делать. Залечь и окопаться, подождать, когда вся рота подойдёт… Но это значит – упустить инициативу, отдать её врагу. И тогда он понял, что надо делать, и мгновенно принял решение.
– Второе отделение! Слушай мою команду! Цель – орудие по фронту! Прицел сто! Три выстрела беглым, часто, первый залпом – пли!
Залп смёл с дороги прислугу. Орудие больше не сделало ни одного выстрела.
Вскоре бой закончился. С дороги стрельба сместилась в лес и медленно затихала. Там, в песчаном карьере и в канаве лесного ручья, в его многочисленных ответвлениях, добивали засевших немцев, забрасывали их гранатами и кололи штыками. Группы окружённых были небольшими. Сдаваться они не хотели. На предложение сложить оружие и выйти с поднятыми руками отвечали матюгами по-русски и стрельбою из автоматов и пулемётов.
– Иван! Давай-давай! Иди! – кричали они и открывали бешеный огонь.
Подойти к ним было невозможно. Артиллеристы добивали их из орудий и захваченных миномётов. Потом подползли курсанты из пехотных взводов и забрасали и карьер, и протоки сухого ручья гранатами.
Впереди, немного левее Варшавского шоссе, показались крыши домов. Это было село Дерново. Уже рассвело, и было видно издали: над золотистым облаком старинных лип белела колокольня церкви с чёрным крестом. И странно было видеть, как над колокольней в каком-то безумном птичьем упоении летали стаи галок и голубей. Казалось, что природа не хотела признавать правил войны, она всё ещё сопротивлялась человеческим наклонностям к истреблению друг друга во что бы то ни стало, свершая свой привычный обряд, в котором было и то, чего сейчас не хватало и людям – мир и покой.
Стрельба в оврагах затихла. Пахло дымом и гарью. На обочине и в кювете догорали грузовики. В них что-то лопалось, трещало, но уже вскоре эти звуки прекратились и от машин остались одни сизые остовы, от которых несло горелым металлом и резиной. В кузове одной из машин, на железных прогнувшихся полосах, как на огромной жаровне, лежало обгорелое тело в каске и сапоге, сморщившемся и наполовину развалившемся. Толстый слоёный каблук с сизыми скобками железного подбора дымился. Тело казалось небольшим и походило на опалённого поросёнка. Воронцов почему-то не мог представить, что всего несколько минут назад этот скукожившийся обрубок был живым человеком. Другой ноги у немца не было.
– Во, поджарили германа! – сказал курсант и шевельнул обгорело тело штыком, поддев его за какие-то ослизлы, напитавшиеся чёрной кровью лохмотья.
Ему никто не ответил. Курсанты постояли ещё немного, глядя на тлеющий каблук, на розовый осколок кости, на сизую каску; в ней, как в раскалённом горшке, что-то шипело и из-под козырька вытягивало на волю маслянисто-чёрный дымок. Они потоптались возле убитых немцев и разошлись.
Свою машину курсанты успели потушить. Один из снарядов, выпущенный немецкими артиллеристами, попал прямо в кабину грузовика первой батареи. Водитель и сидевший рядом с ним курсант были убиты наповал. Полуторка загорелась. Сперва занялась расщеплённая фанера кабины, а через мгновение пламя перекинулось и на кузов, где лежали ящики со снарядами. Вспыхнул брезентовый тент. К пылающему грузовику кинулся старший политрук Иванов. Но его едва не сбили с ног бросившиеся врассыпную курсанты.
– Разбегайся! Сейчас рванёт!
– Стой! Ребята! Там снаряды! Без снарядов нам крышка!
Курсанты тут же вернулись, сорвали с горящего грузовика брезент, начали шинелями сбивать пламя. Другие кинулись разгружать ящики. Боеприпасы были спасены.
Старчак дал команду прекратить преследование, собрать своих раненых и перегруппироваться для новой атаки.
Курсанты набили подсумки патронами, рассовали по карманам гранаты. Некоторые щеголяли трофейными автоматами. Разглядывали их, собираясь группками, откидывали металлические рамы прикладов, проверяли исправность короткими очередями по верхушкам берёз.
Раненых собрали возле машин, перевязали и вскоре отправили в Подольск. Раненые стонали. Некоторые плакали. Из курсантов, из солдат, жизнь и существование которых, казалось, были не только подчинены, уставу и приказам командиров, но и защищены и тем и другими, они сразу сделались обыкновенными людьми, ребятами из соседнего отделения или взвода, друзьями, которым не повезло, которым было больно, которых жалели и старались хоть как-то утешить, потому что они умирали от потери крови, от глубоких проникающих ранений и болевого шока. Некоторые не приходили в сознание. Они уже не могли бороться за свою жизнь, и, быть может, души их уже трепетали перед исходом из молодых, но слишком сильно изувеченных тел, чтобы полететь на родину к милым холмам и улицам, к родне, к матери и отцу, к сёстрам и братьям и всем, кто любил этого или того из них и сейчас где-то вдали молился за них. И многие, потерявшие в первом бою своих товарищей, вспоминали в ту минуту медынского старика с георгиевскими крестами, благословлявшего их колонну и каждого из них. Вот почему так спешил старик, так торопливо и неистово клал кресты: каждому из них, каждому, каждому он хотел дать охранение. Каждому. Уж он-то, старый солдат, знал, куда они отправляются и какая участь ждёт их.
– Товарищ старший лейтенант, этих двоих не довезём, – сказал водитель, указывая на курсанта и десантника, лежавших на плащ-палатках под берёзой.
Мамчич подошёл к раненым. И парусина новеньких плащ-палаток, и рыжая трава вокруг были залиты кровью.
– Нет, ты мне всех вывези! Всех доставь в полном порядке! Всех спаси! Это – приказ! Понял?
– Да как же их спасёшь, если… – И водитель безнадёжно махнул рукой.
– Ты это мне брось! Гони! Гони, братец, поскорее. Может, в Медыни врача найдёте. Давай! – И Мамчич кинулся помогать курсантам грузить раненых.
Везде он успевал, повсюду слышался его громкий отрывистый голос, к которому они так привыкли в училище и который здесь, на передовой, казалось, мог спасти их от многих напастей и бед, и даже от пули. Курсанты инстинктивно жались к нему, внимательно слушали каждое его слово, ловили каждый жест и с готовностью кидались исполнять любое его приказание. Теперь он хранил и охранял их. Но, и это тоже понимал каждый, ровно настолько, насколько это возможно в бою командиру хранить своих бойцов. Большего он сделать для них просто не мог. Это он, их ротный, так умело повел взводы в атаку и так правильно организовал окружение и последующее уничтожение немцев, засевших в ручье и карьере.
Везде мелькали полы его длинной шинели. Воронцов заметил, как однажды Мамчич остановился, нагнулся, стал обирать колючки прицепившегося к шинельному сукну репья и вдруг увидел, что его всегда начищенные до зеркального блеска сапоги заляпаны грязью. Он тут же сорвал клок травы и начал счищать с каблуков и подошв налипшую грязь и листву. Но, увидев, что за ним наблюдают курсанты, выругался, распрямился, пнул ногой узкую зелёную пулемётную коробку и приказал:
– Курсант Асанов! Отнесите патроны к машинам! Сдайте старшине!
– Есть сдать патроны старшине!
Теминдар Асанов,[12] блеснув раскосыми глазами, подхватил коробку и побежал по шоссе. Любой из курсантов знал, что встреча со старшиной, тем более когда являешься к нему не с пустыми руками, обычно увенчивалась сухариком. В кармане пожилого старшины, этого ротного дядьки Павла, который, казалось, всю свою жизнь прожил в казарме, рядом с вечно голодными курсантами, долговязыми огольцами, только-только оторванными от маток-тятек, всегда лежала пара-другая сухарей. И хотя прятать в карманы шинелей недоеденную горбушку хлеба, украдкой изнесённую из столовой, чтобы продлить удовольствие, он им запрещал, боясь, что мыши, учуяв хлебные крошки, посекут дорогое сукно, а значит, попортят государственное имущество, сам всегда ходил с гостинцем в кармане. И никто никогда не видел, чтобы свой сухарик старшина грыз сам. Его и представить-то было невозможно грызущим сухарь. А вот курсанту он вручал свой сухарь как анаграду. И со временем это действительно стало наградой, учреждённой старшиной Шестой роты и вполне почитаемой курсантами.
Вот и смело шустрого, как чёрный вьюн, Теминдара Асанова в обоз. Он знал, что старшина непременно поощрит рачительного курсанта, даже в бою пекущегося об увеличении и всяческом прибавлении хозяйства и имущества роты. Курсанты второго взвода с завистью смотрели ему вслед. Где-то там лежали их «сидора» с сухпаем. А сухарик бы сейчас желудку не повредил.
Во втором взводе потерь не было. Осколками гранаты задело курсанта Макуху да слегка контузило Алексея Родионова. У Воронцова на щеке сорвало кожу. Пуля прошла, как сказал бы подлесский плотник дядя Фёдор, впоцелуйку. Ещё бы сантиметр-другой, и она поцеловала бы его как следует. Но, видать, судьба отложила встречу.
– Петров! – позвал взводный военфельдшера. – Перевяжи сержанта! Да поживее ты, чёрт тебя!..
Когда раненых отправили, ротный военфельдшер Петров сразу остался вроде как без дела. Убитые, сложенные в ряд на обочине дороги, в его помощи не нуждались. Своих убитых сюда же принесли и десантники.
– Что с ним? Царапина? Сейчас посмотрим. – И Петров ещё раз окинул взглядом убитых и подошёл к Воронцову.
– И побыстрей давай. Копаешься всегда…
– Ты что, Илья? – оглянулся Петров на Ботвинского и покачал головой.
Командир второго взвода лейтенант Ботвинский был возбуждён и никак не мог прийти в себя после атаки, в которой его взвод, как ему казалось, особенно отличился. Ему хотелось куда-то бежать, отдавать новые приказания и стрелять из своего новенького ТТ. Он даже не застёгнул кобуру, словно пистолет вот-вот ему снова понадобится.
– Ну, что у тебя, Воронцов? Портрет попортило?
– Слегка.
Руки у Петрова были в присохшей крови и дрожали. Он не успел даже помыть их. Только курил папиросу за папиросой. Воронцов чувствовал его дрожь и понимал, что и сам дрожит, и что военфельдшер чувствует его дрожь.
– Раненых много, – сказал Петров. – Как понесли… Я думал, всех тут положат. Десантники тоже своих волокут… Все орут – скорей… Тяжёлых много. Боюсь, не довезут их до Подольска. Далеко. Если только догадаются – в Медынь…
– Дали им, с-сволоч-чам. Д-дали, товарищ лейтенант… – Зубы у Воронцова стучали.
Все эти минуты после боя ему хотелось с кем-нибудь поговорить. Внутри холодным смутным облаком залегло одиночество, которое мучило его и пугало. Друзья неожиданно куда-то все разбежались, и не с кем было облегчить душу. С военфельдшером Петровым он не был особенно знаком. Раза два обращался, когда однажды во время пробежки с полной выкладкой стёр ногу. Второпях плохо намотал портянку, нога быстро вспотела, и он даже не заметил, как стёр её в кровь. Спохватился, когда начало саднить от пота.
Военфельдшер тогда помазал ему обе ноги какой-то мазью, выписал освобождение от строевых занятий на неделю, и вскоре всё прошло. У них не было времени подружиться. Но сейчас это не имело значения.
– Как мы им д-дали…
– Они нам тоже. Бинтов вон сколько ушло…
– Протри и ладно. – И Воронцов оттолкнул дрожащую руку Петрова и подумал: а он-то чего дрожит? Да, да, раненых вытаскивал он. Почти всех вытащил он, Петров. А потом перевязывал. Отправлял. Ему тоже досталось.
– Подсохнет, заживёт… Много ребят?.. Ваших кого убило? Я ведь только раненых и видел. – Петров внимательно рассматривал свои руки в запёкшейся крови.
– В нашем взводе убитых нет. А их вон сколько наваляли. Видел? Возле грузовика лежат. Сходи, посмотри. У них раненых нет. И пленных тоже. Никого не брали. Всех под стебло.
– Так им и надо.
– Всех добили. Там… весь овраг…
Воронцов махнул рукой и вдруг подумал: а ведь там и мой лежит. И ему захотелось посмотреть на своего немца. На врага, которого он поразил в первой же схватке. Стреляло всё отделение, весь второй взвод. Но в того, целившегося с колена, попала именно его пуля. Воронцов это знал точно. Он чувствовал её полёт и конечный удар. Охотники это знают: если попал, всегда почувствуешь. Пока пуля не прекратила свой полёт, её чувствуешь. Пока пуля летит, она всё ещё часть твоего оружия. Даже когда Воронцов стрелял по мишеням, всегда это чувствовал. И если она пролетит мимо цели, то чувствуешь её напрасный полёт в никуда. Если в цель – удар. Удар, которого невозможно услышать, но можно всегда можно почувствовать.
– Пойду-ка я лучше руки помою, – сказал Петров.
Смотреть на руки военфельдшера было жутковато. Почему он их до сих пор не вымыл?
Уже совсем рассвело. Пошёл дождь. Словно сама здешняя осень, внезапно застигнутая тем, что только что здесь произошло, пыталась смыть всю кровь и копоть – с травы, с дороги, с песчаных обочин, с одежды, оружия и рук уцелевших в этой первой яростной схватке людей, которые по какой-то большой и непреодолимой, самой главной причине люто ненавидели друг друга и сошлись здесь, у дороги в березняке, чтобы утолить свою ненависть. Дождь шёл недолго, всего несколько минут. Вскоре он зашуршал и незаметно сменился снегом. Потянуло холодом. Природа вдруг спохватилась, догадавшись, что слезами тут не поможешь, и решила поскорее прикрыть тот ужас, который сотворили здесь ненавидевшие друг друга люди. Мокрые лохматые хлопья неслышно падали на землю, устилали её белыми пеленами, глушили голоса курсантов и стоны раненых десантников, которых всё ещё выносили и выносили из лесу. Снег налипал на не опавшие листья и клонил книзу отяжелевшие усталые ветви ив и клёнов. В такую погоду шаги становятся неслышными и лёгкими. Дед Евсей в это время брал старенькую, как и сам он, одностволку, отвязывал Трезора, смесь русской пегой гончей и самой заурядной дворняги, и на целый день уходил за речку, на охоту. Иногда брал с собою и его, Саньку, давая ему раз-другой пальнуть из ружья. Допотопное дедово ружьё было тяжёлым, с точным резким боем, и почти никогда не делало подранков. Правда, иногда осекалось. И тогда дед бранил своё допотопное ружьё и грозился, если такое ещё повторится, забросить его в Буковье – старый пруд под мельницей, который с весны до осени был плотно затянут зелёной ряской и зарастал ярко-жёлтыми, как солнце перед закатом, кувшинками. Но другого ружья у деда Евсея не было. Санька подтрунивал над дедом, говоря, что эта тяжеленная фузея, должно быть, осталась со времён нашествия Наполеона… Неподалёку от Подлесного, рядом с большаком, в начале прошлого века французы насыпали холм, под которым, – так говорили в округе – похоронили своих солдат, убитых и замёрзших на пути из разорённой Москвы в свою тёплую далёкую Францию. К вечеру Санька с дедом Евсеем возвращались домой с тремя-четырьмя подстреленными зайцами. Зайцев в окрестностях Подлесного водилось много. И не надо было за ними ходить далеко в лес. Дед Евсей хорошо знал их повадки, лёжки, без труда выслеживал косых и, если не попадал с первого выстрела, пускал по следу Трезора. Трезор ошалело кидался за убегающим зайцем со всех ног, старался догнать его и сожрать. Доля благородной охотничьей крови была в нём всё-таки слишком незначительной. И делал он своё разбойное дело не раз, даже шкуры заячьей не оставлял. Но чаще всё же благополучно выгонял ошалелого косого на меткий выстрел своегно хозяина. И тогда дед Евсей не мог нарадоваться на своего помощника, хваля его и породу, и стать и прощая ему его дикую необузданность. Отрезал пазанок, а то и два, и бросал награду ликующему Трезору.
Убитые зайцы выглядели жалко. Но всё же не так безобразно и жутко, как убитые люди.
Несколько курсантов из его и первого отделения вышли навстречу. Что-то обсуждали, перебивая друг друга и размахивая руками. Лица радостные, возбуждённые. Каски сдвинуты на затылок. Потные, в бурых потёках лбы и щёки. Среди них Воронцов увидел и Алёхина. Тот вертел в руках гранату с длинной деревянной ручкой. Две другие были засунуты под ремень, донцами кверху. На донцах белые оттиски свастики. Уже нахватали трофеев. Радуются.
– Сань, видал? – окликнул его Алёхин. – «Толкушка». Штоковая гранта эм-двадцать четыре. Хорошая штуковина. Хочешь, дам одну?
– У меня свои есть.
– Свои – это свои. А эти… Бросать удобно.
– Ты уже пробовал?
– Пробовал. Там, в ручье… – И Алёхин указал вниз, в ручей, где ещё путался в кустах дым и откуда возвращались группами курсанты из других взводов.
Воронцов подошёл к остову обгоревшей машины, на кузове которой всё ещё тлел труп в каске и сапоге. Пахло горелым железом и чем-то ещё, от чего к горлу подкатывала тошнота. Он не сразу догадался, чем это пахнет. Вот почему здесь никто из курсантов и не задерживался.
Немцы лежали возле передних колёс. Трое. Двое – откинувшись на спину, а третий – завалившись набок. Вот он-то и был тот самый, пуля которого не достала Воронцова, а только обожгла щёку. И как он, Санька Воронцов, воевавший всего-то первый день, успел опередить его? Вон и нашивка за тяжёлое ранение. Видать, и в Польше повоевал, и во Франции, а может, и в Греции. Матёрый. Но пуля калибра 7,62-мм остановила его здесь, на Варшавском шоссе, на левом берегу Угры. Его пуля, Саньки Воронцова.
Воронцов наклонился, стараясь не вдыхать, и заглянул убитому в лицо. Лицо немца уже подёрнулось синевой. Снег на нём не таял. Не таял ни на лице, ни на руках, выброшенных вперёд. Пуля попала ему чуть выше левой брови, прямо под козырёк каски, и вышла в затылок, отвалив почти половину черепа. Немец умер сразу. Наверняка ни о чём не успел подумать. Даже о том, что смерть настигла его. Двоих других, которым было лет по двадцать, не больше, изрубило осколками. Их накрыли артиллеристы. Рядом дымилась воронка. Артиллеристы стреляли мало, но очень точно. А этот, его, был явно старше. Высокий, упитанный, в хорошо подогнанной серо-зелёной форме. В рукопашной, сойдись они где-нибудь тут на полянке, он такого, может быть, и не одолел бы. А пуля любого валит. Снег падал и падал на землю, засыпал лица убитых, порванную осколками одежду, и только лужи крови под ними, которые, казалось, всё ещё прибывали, никак не мог укрыть от посторонних глаз. И чем сильнее он накрывал окрестность, гася и упрощая краски, тем отчётливее сияли эти жуткие круги. Яркие на белом, они с каждым мгновением становились больше, и казалось, что это последнее, живое, что выходило из уже мёртвых тел, подплывало под ними и дымилось всё ещё живым теплом.
Подошёл Мамчич и сухо сказал:
– Сержант, идите в свой взвод. Готовьте людей к бою.
– Товарищ старший лейтенант, разрешите спросить?
– Спрашивайте.
– Мы снова атакуем?
– Да. Скоро начнём. Как вкли себя в бою курсанты вашего отделения?
– Очень стойко, товарищ старший лейтенант, – снова отчеканил он.
– Каковы потери?
– Потерь нет.
– Молодцы.
Воронцов молча повернулся и пошёл к опушке леса, где в кромешном снегу маячили знакомые фигуры курсантов второго взвода. Там, похоже, раздавали сухари или патроны. Он сделал несколько шагов, подгоняемый мыслью не опоздать под раздачу, и вдруг почувствовал, ощутил всем телом, каждой своей живой частичкой, как сильно он устал. Хотелось лечь прямо на снег, свернуться калачиком, укрыться шинелью от холода, страха и от всего обезумевшего мира и хоть немного поспать. Отдохнуть. Хоть минутку сна, после чего наверняка станет намного легче переносить всё это. Страха не было. Была усталость. Просто усталость. Усталость… Но разве можно лечь, хотя бы и в снег? Ведь это только мечта, которая, конечно же, как и любая другая большая мечта, никогда не сбудется. Сейчас начнётся новая атака. Снова куда-то бежать, перегонять друг друга. Снова куда-то стрелять. И Воронцов опять подумал об убитом немце. Надо было хоть что-то взять у него. Автомат или какую-нибудь вещицу. Ведь это его немец, и он имеет на это полное право. Право победителя. Ещё не поздно вернуться. Воронцов оглянулся и увидел, что над убитыми склонились какие-то люди. Он сразу догадался – десантники. Они вышли из оврага, обвешанные трофейным оружием и ранцами, и осматривали подбитый танк, обгоревшие грузовики и убитых. Возвращаться сразу расхотелось. Ноги совсем не двигались. Что со мною, подумал он. Уж не ранен ли? Он стал осматривать себя, торопливо ощупывать грудь и живот. Но накатывало какое-то тоскливое безразличие к себе, к окружающему миру. Провались всё к черту… И в это мгновение тяжёлая и мучительная волна всколыхнулась изнутри, скрутила тело непреодолимой спазмой. Воронцов попробовал ухватиться за берёзу, но его влекло к земле, он нагнулся и, стараясь, чтобы никто не увидел его внезапного недомогания, упал на колени. Винтовка сорвалась с плеча, брякнулась рядом, каска с расстёгнутым ремешком вместе со сползшим потным подшлемником упала в снег, откатилась к ногам.
Его рвало так, что он какое-то время даже не мог сколько-нибудь овладеть собою. Позывы следовали один за другим, скручивали железными судорогами и сдавливали его тело, опустошали, делали слабым, дрожащим, жалким. Потом сразу всё прекратилось. Он машинально утёрся рукавом шинели и вспомнил, что в кармане гимнастёрки есть носовой платок. Рывком расстегнул на груди пуговицы, достал белый, аккуратно сложенный платок, развернул его и поразился идеальной белизне его. Платок был довоенным, чистым и хрустящим, как снег. До войны всё было таким, как этот платок, а теперь вот настал и его черёд. И Воронцов пожалел его и, аккуратно свернув дрожащими закоченевшими пальцами, сунул обратно в карман. Отвинтил крышку фляжки, ополоснул рот, сделал несколько осторожных глотков. Вода прижилась. Она даже не вздрогнула в нём. И тогда он жадно припал к фляжке.