В глубине души Привалова оставалась еще капелька горечи, вызванная словами Виктора Васильича. Ведь он выдал себя с головой Веревкину, хотя тот и делал вид, что ничего не замечает «И черт же его потянул за язык…» – думал Привалов, сердито поглядывая в сторону храпевшего гостя. Виктор Васильич спал в самой непринужденной позе: лежа на спине, он широко раскинул руки и свесил одну ногу на пол; его молодое лицо дышало завидным здоровьем, и по лицу блуждала счастливая улыбка. Ведь в этом лице было что-то общее с выражением лица Надежды Васильевны. Привалов остановился над спавшим гостем. Такой же белый, немного выпуклый лоб, те же брови, тот же разрез глаз и такие же темные длинные ресницы… Но там все это было проникнуто таким чудным выражением женской мягкости, все линии дышали такой чистотой, – казалось, вся душа выливалась в этом прямом взгляде темно-серых глаз. Зачем же имя этой девушки было произнесено этим Виктором Васильичем с такими безжалостными пояснениями и собственными комментариями? Надежда Васильевна с первого раза произвела сильное впечатление на Привалова, как мы уже видели. Если бы он стал подробнее анализировать свое чувство, он легко мог прийти к тому выводу, что впечатление носило довольно сложное происхождение: он смотрел на девушку глазами своего детства, за ее именем стояло обаяние происхождения… Ведь она была дочь Василия Назарыча; ведь в ней говорила кровь Марьи Степановны; ведь… Привалов не мог в своем воображении отделить девушку от той обстановки, в какой он ее видел. Этот старинный дом, эти уютные комнаты, эта старинная мебель, цветы, лица прислуги, самый воздух – все это было слишком дорого для него, и именно в этой раме Надежда Васильевна являлась не просто как всякая другая девушка, а последним словом слишком длинной и слишком красноречивой истории, в которую было вплетено столько событий и столько дорогих имен.
Вместе с тем Привалов как-то избегал мысли, что Надежда Васильевна могла быть его женой. Нет, зачем же так скоро… Жена – совсем другое дело; он хотел ее видеть такою, какою она была. Жена – слишком грубое слово для выражения того, что он хотел видеть в Надежде Васильевне. Он поклонялся в ней тому, что было самого лучшего в женщине. Если бы она была женой другого, он так же относился бы к ней, как относился теперь. Странное дело, это девичье имя осветило каким-то совершенно новым светом все его заветные мечты и самые дорогие планы. Раньше все это было сухой мозговой выкладкой, а теперь… Нет, одно существование на свете Надежды Васильевны придало всем его планам совершенно особенный смысл и ту именно теплоту, какой им недоставало. Обдумывая их здесь, в Узле, он находил в них много нового, чего раньше не замечал совсем. Раньше он иногда сомневался в их осуществимости, иногда какое-то нехорошее чувство закрадывалось в душу, но теперь ему стоило только вызвать в своем воображении дорогие черты, и все делалось необыкновенно ясно, всякие сомнения падали сами собой. Каждый раз он испытывал то счастливое настроение, когда человеком овладевает какой-то прилив сил.
XVII
– Барин-то едет! – сиплым шепотом докладывала Матрешка Хионии Алексеевне. – Своими глазами, барыня, видела… Сейчас пальто в передней надевает…
Заплатина прильнула к окну; у ней даже сердце усиленно забилось в высохшей груди: куда поедет Привалов? Если направо, по Нагорной – значит, к Ляховскому, если прямо, по Успенскому бульвару – к Половодову. Вон Ипат и извозчика свистнул, вон и Привалов вышел, что-то подумал про себя, посмотрел направо и сказал извозчику:
– В Нагорную… налево.
От последнего слова в груди Хионии Алексеевны точно что оборвалось. Она даже задрожала. Теперь все пропало, все кончено; Привалов поехал делать предложение Nadine Бахаревой. Вот тебе и жених…
Привалов, пока Заплатина успела немного прийти в себя, уже проходил на половину Марьи Степановны. По дороге мелькнуло улыбнувшееся лицо Даши, а затем показалась Верочка. Она была в простеньком ситцевом платье и сильно смутилась.
– Марью Степановну можно видеть? – спросил Привалов, раскланиваясь с ней.
– Она в моленной…
«Какая славная эта Верочка…» – подумал Привалов, любуясь ее смущением; он даже пожалел, что как-то совсем не обращал внимания на Верочку все время и хотел теперь вознаградить свое невнимание к ней.
– Я сейчас отправлюсь к Ляховскому и заехал поговорить с Марьей Степановной… – объяснил он.
Верочка вся вспыхнула, взглянула на Привалова как-то исподлобья, совсем по-детски, и тихо ответила:
– Надя часто бывала раньше у Ляховских…
– А вы?
– Мне мама не позволяет ездить к ним; у Ляховских всегда собирается большое общество; много мужчин… Да вон и мама.
– Наконец-то ты собрался, – весело проговорила Марья Степановна, появляясь в дверях. – Вижу, вижу; ну, что же, бог тебя благословит…
– Нарочно заехал к вам, Марья Степановна, чтобы набраться смелости.
– А ты к Василию Назарычу заходил? Зайди, а то еще, пожалуй, рассердится. Он и то как-то поминал, что тебя давно не видно… Никак с неделю уж не был.
– Боюсь надоесть.
– Ну, ну, не говори пустого. Все неможется Василию Назарычу, привязала его эта нога.
Они поговорили еще с четверть часа, но Привалов не уходил, поджидая, не послышится ли в соседней комнате знакомый шорох женского платья. Он даже оглянулся раза два, что не ускользнуло от внимания Марьи Степановны, хотя она и сделала вид, что ничего не замечает. Привалова просто мучило желание непременно увидеть Надежду Васильевну. Раза два как-то случилось, что она не выходила к нему, но сегодня он испытывал какое-то ноющее, тоскливое чувство ожидания; ему было неприятно, что она не хочет показаться. После пьяной болтовни Виктора Васильича в душе Привалова выросла какая-то щемящая потребность видеть ее, слышать звук ее голоса, чувствовать ее присутствие. Он нарочно откладывал свой визит к Бахаревым день за день, и вот награда… Марья Степановна точно не желала замечать настроения своего гостя и говорила о самых невинных пустяках, не обращая внимания на то, что Привалов отвечал ей совсем невпопад. Верочка раза два входила в комнату, поглядывая искоса на гостя, и делала такую мину, точно удивлялась, что он продолжает еще сидеть.
– А ведь Надя-то уехала, – проговорила Марья Степановна, когда Привалов начал прощаться.
– На заводы уехала, к Косте, – прибавила она, когда Привалов каким-то глупым, остановившимся взглядом посмотрел на нее. – Доктора Сараева знаешь?
– Да, помню немного…
– Ну, вот с ним и уехала.
«Уехала, уехала, уехала…» – как молотками застучало в мозгу Привалова, и он плохо помнил, как простился с Марьей Степановной, и точно в каком тумане прошел в переднюю, только здесь он вспомнил, что нужно еще зайти к Василию Назарычу.
Бахарев сегодня был в самом хорошем расположении духа и встретил Привалова с веселым лицом. Даже болезнь, которая привязала его на целый месяц в кабинете, казалась ему забавной, и он называл ее собачьей старостью. Привалов вздохнул свободнее, и у него тоже гора свалилась с плеч. Недавнее тяжелое чувство разлетелось дымом, и он весело смеялся вместе с Василием Назарычем, который рассказал несколько смешных историй из своей тревожной, полной приключений жизни.
– А что, Сергей Александрыч, – проговорил Бахарев, хлопая Привалова по плечу, – вот ты теперь третью неделю живешь в Узле, поосмотрелся? Интересно знать, что ты надумал… а? Ведь твое дело молодое, не то что наше, стариковское: на все четыре стороны скатертью дорога. Ведь не сидеть же такому молодцу сложа руки…
Привалов не ожидал такого вопроса и замялся, но Бахарев продолжал:
– Знаю, вперед знаю ответ: «Нужно подумать… не осмотрелся хорошенько…» Так ведь? Этакие нынче осторожные люди пошли; не то что мы: либо сена клок, либо вилы в бок! Да ведь ничего, живы и с голоду не умерли. Так-то, Сергей Александрыч… А я вот что скажу: прожил ты в Узле три недели и еще проживешь десять лет – нового ничего не увидишь Одна канитель: день да ночь – и сутки прочь, а вновь ничего. Ведь ты совсем в Узле останешься?
– Да.
– И отлично; значит, к заводскому делу хочешь приучать себя? Что же, хозяйский глаз да в таком деле – первее всего.
– Нет… Ведь заводы, Василий Назарыч, еще неизвестно кому достанутся. Об этом говорить рано…
– Конечно, конечно… В копнах не сено, в долгах не деньги. Но мне все-таки хочется знать твое мнение о заводах, Сергей Александрыч.
– Вы хотите этого непременно? – спросил Привалов, глядя в глаза старику.
– Да, непременно…
После короткой паузы Привалов очень подробно объяснил Бахареву, что он не любит заводского дела и считает его искусственно созданной отраслью промышленности. Но отказаться от заводов он не желает и не может – раз, потому, что это родовое имущество, и, во-вторых, что с судьбой заводов связаны судьбы сорокатысячного населения и будущность трехсот тысяч десятин земли на Урале. В заключение Привалов заметил, что ни в каком случае не рассчитывает на доходы с заводов, а будет из этих доходов уплачивать долг и понемногу, постепенно поднимать производительность заводов. Бахарев слушал это откровенное признание, склонив немного голову набок. Когда Привалов кончил, он безмолвно притянул его к себе, обнял и поцеловал. На глазах старика стояли слезы, но он не отирал их и, глубоко вздохнув, проговорил прерывавшимся от волнения голосом:
– Спасибо, Сережа… Умру спокойно теперь… да, голубчик. Утешил ты меня… Спасибо, спасибо…
– Я делаю только то, что должен, – заметил Привалов, растроганный этой сценой. – В качестве наследника я обязан не только выплатить лежащий на заводах государственный долг, но еще гораздо больший долг…
– Еще какой долг?
– А как же, Василий Назарыч… Ведь заводы устроены чьим трудом, по-вашему?
– Как чьим? Заводы устраивал твой пращур, Тит Привалов, – его труд был, потом Гуляев устраивал их, – значит, гуляевский труд.
– Да, это верно, но владельцы сторицей получили за свои хлопоты, а вы забываете башкир, на земле которых построены заводы. Забываете приписных к заводам крестьян.[12]
– Да ведь башкиры продали землю…
– За два с полтиной на ассигнации и за три фунта кирпичного чаю.
– А хоть бы и так… Это их дело и нас не касается.
– Нет, очень касается, Василий Назарыч. Как назвать такую покупку, если бы она была сделана нынче! Я не хочу этим набрасывать тень на Тита Привалова, но…
– Что же, ты, значит, хочешь возвратить землю башкирам? Да ведь они ее все равно продали бы другому, если бы пращур-то не взял… Ты об этом подумал? А теперь только отдай им землю, так завтра же ее не будет… Нет, Сергей Александрыч, ты этого никогда не сделаешь…
– Я и не думаю отдавать землю башкирам, Василий Назарыч; пусть пока она числится за мной, а с башкирами можно рассчитаться и другим путем…
– Не понимаю что-то…
– Если бы я отдал землю башкирам, тогда чем бы заплатил мастеровым, которые работали на заводах полтораста лет?.. Земля башкирская, а заводы созданы крепостным трудом. Чтобы не обидеть тех и других, я должен отлично поставить заводы и тогда постепенно расплачиваться с своими историческими кредиторами. В какой форме устроится все это – я еще теперь не могу вам сказать, но только скажу одно, – именно, что ни одной копейки не возьму лично себе…
– Ах, Сережа, Сережа… – шептал Бахарев, качая головой. – Добрая у тебя душа-то… золотая… Хорошая ведь в тебе кровь-то. Это она сказывается. Только… мудреное ты дело затеваешь, небывалое… Вот я – скоро и помирать пора, а не пойму хорошенько…
– Мы еще поговорим об этом, Василий Назарыч.
– Да, да, поговорим… А ежели ты действительно так хочешь сделать, как говоришь, много греха снимешь с отцов-то. Значит, заводы пойдут сами собой, а сам-то ты что для себя будешь делать? Эх, Сергей Александрыч, Сергей Александрыч. Гляжу я на тебя и думаю: здоров, молод, – скатертью дорога на все четыре стороны… Да. Не то что наше, стариковское, дело: только еще хочешь повернуться, а смерть за плечами. Живи не живи, а помирать приходится… Эх, я бы на твоем месте махнул по отцовской дорожке!.. Закатился бы на Саян… Ведь нынче свобода на приисках, а я бы тебе указал целый десяток золотых местечек. Стал бы поминать старика добром… Костя не захотел меня слушать, так доставайся хоть тебе!
Привалов улыбнулся.
– Я тебе серьезно говорю, Сергей Александрыч. Чего киснуть в Узле-то? По рукам, что ли? Костя на заводах будет управляться, а мы с тобой на прииски; вот только моя нога немного поправится…
– Нет, Василий Назарыч, я никогда не буду золотопромышленником, – твердым голосом проговорил Привалов. – Извините меня, я не хотел вас обидеть этим, Василий Назарыч, но если я по обязанности должен удержать за собой заводы, то относительно приисков у меня такой обязанности нет.
Бахарев какими-то мутными глазами посмотрел на Привалова, пощупал свой лоб и улыбнулся нехорошей улыбкой.
– Что же ты думаешь делать здесь? – спросил Василий Назарыч упавшим сухим голосом.
– Я думаю заняться хлебной торговлей, Василий Назарыч.
Старик тяжело повернулся в своем кресле и каким-то испуганным взглядом посмотрел на своего собеседника.
– Я, кажется, ослышался… – пробормотал он, вопросительно и со страхом заглядывая Привалову в лицо.
– Нет, вы не ослышались, Василий Назарыч. Я серьезно думаю заняться хлебной торговлей…
– Ты… будешь торговать… мукой?
– Между прочим, вероятно, буду торговать и мукой, – с улыбкой отвечал Привалов, чувствуя, что пол точно уходит у него из-под ног. – Мне хотелось бы объяснить вам, почему я именно думаю заняться этим, а не чем-нибудь другим.
Бахарев потер опять свой лоб и торопливо проговорил:
– Нет… не нужно!.. Я понимаю все, если способен только понимать что-нибудь…
Откинувшись на спинку кресла и закрыв лицо руками, старик в каком-то забытьи повторял:
– Торговать мукой… Му-кой!.. Привалов будет торговать мукой… Василий Бахарев купит у Сергея Привалова мешок муки…
Часть вторая
I
Неопределенное положение дел оставляло в руках Хионии Алексеевны слишком много свободного времени, которое теперь все целиком и посвящалось Агриппине Филипьевне, этому неизменному старому другу. В роскошном будуаре Веревкиной, а чаще в ее не менее роскошной спальне теперь происходили самые оживленные разговоры, делались удивительно смелые предположения и выстраивались поистине грандиозные планы. Эти две дамы теперь находились в положении тех опытных полководцев, которые накануне битвы делают ряд самых секретных совещаний. Они спорили, горячились, даже выходили из себя, но всегда мирились на одной мысли, что все мужчины положительнейшие дураки, которые, как все неизлечимо поврежденные, были глубоко убеждены в своем уме.
– Ах, если бы вы только видели, Агриппина Филипьевна! – закатывая глаза, шептала Хиония Алексеевна. – Ведь всему же на свете бывают границы… Мне просто гадко смотреть на все, что делается у Бахаревых! Эта Nadine с первого раза вешается на шею Привалову… А старики? Вы бы только посмотрели, как они ухаживают за Приваловым… Куда вся гордость девалась! Василий Назарыч готов для женишка в мелочную лавочку за папиросами бегать. Ей-богу!.. А какие мне Марья Степановна грязные предложения делала… Да разве я соглашусь присматривать да подслушивать за жильцом?!
– Однако вы не ошиблись, кажется, что взяли его на квартиру, – многозначительно говорила Агриппина Филипьевна. – Не ошиблась?! А вы спросите меня, Агриппина Филипьевна, чего это стоит! Да… Я сначала долго отказывалась, но эта Марья Степановна так пристала ко мне, так пристала, понимаете, с ножом к горлу: «Пожалуйста, Хиония Алексеевна! Душечка, Хиония Алексеевна… Мы будем уж спокойны, если Привалов будет жить у вас». Ведь знаете мой проклятый характер: никак не могла отказать. Теперь и надела себе петлю на шею… Расходы, хлопоты, беспокойство, а там еще что будет?..
– Так вы говорите, что Привалов не будет пользоваться вниманием женщин? – задумчиво спрашивала Агриппина Филипьевна уже во второй раз.
– Решительно не будет, потому что в нем этого… как вам сказать… между нами говоря… нет именно той смелости, которая нравится женщинам. Ведь в известных отношениях все зависит от уменья схватить удобный момент, воспользоваться минутой, а у Привалова… Я сомневаюсь, чтобы он имел успех…
– У Привалова есть миллионы, – продолжала Агриппина Филипьевна мысль приятельницы.
– Только и есть что одни миллионы…
– Кажется, достаточно.
– Да… Но ведь миллионами не заставишь женщину любить себя… Порыв, страсть – да разве это покупается на деньги? Конечно, все эти Бахаревы и Ляховские будут ухаживать за Приваловым: и Nadine и Sophie, но… Я, право, не знаю, что находят мужчины в этой вертлявой Зосе?.. Ну, скажите мне, ради бога, что в ней такого: маленькая, сухая, вертлявая, белобрысая… Удивляюсь!
Агриппина Филипьевна была несколько другого мнения относительно Зоси Ляховской, хотя и находила ее слишком эксцентричной. Известная степень оригинальности, конечно, идет к женщине и делает ее заманчивой в глазах мужчин, хотя это слишком скользкий путь, на котором нетрудно дойти до смешного.
Несмотря на свои сорок восемь лет, Агриппина Филипьевна была еще очень моложава, прилично полна и обладала самыми аристократическими манерами. В ее наружности было что-то очень внушительное, особенно когда она улыбалась своей покровительственной улыбкой. Светло-русые волосы, неопределенного цвета глаза и свежие полные губы делали ее еще настолько красивой, что никто даже не подумал бы смотреть на нее, как на мать целой дюжины детей. Еще меньше можно было, глядя на эту цветущую мать семейства, заключить о тех превратностях, какими была преисполнена вся ее тревожная жизнь.
Когда-то очень давно Агриппина Филипьевна и Хиония Алексеевна воспитывались в одном московском пансионе, где требовался, во-первых, французский язык, во-вторых, французский язык и, в-третьих, французский язык. Из обруселых рижских немок по происхождению, Агриппина Филипьевна обладала счастливым ровным характером: кажется, это было единственное наследство, полученное ею под родительской кровлей, где оставались еще шесть сестриц и один братец. В пансионе Агриппина Филипьевна и Хиония Алексеевна, выражаясь на пансионском жаргоне, обожали одна другую. Мы уже знаем историю Хионии Алексеевны. Агриппина Филипьевна прямо из пансионского дортуара вышла замуж за Ивана Яковлевича Веревкина, который, благодаря отчасти своему дворянскому происхождению, отчасти протекции, подходил под рубрику молодых людей, «подающих блестящие надежды». Но Иван Яковлич так и остался при блестящих надеждах, не сделав никакой карьеры, хотя менял род службы раз десять, Агриппина Филипьевна дарила мужа исправно через каждый год то девочкой, то мальчиком. Таким образом получилась в результате прескверная история: семья росла и увеличивалась, а одними надеждами Ивана Яковлича и французским языком Агриппины Филипьевны не проживешь. Один счастливый случай выручил не только Агриппину, но и весь букет рижских сестриц. Дело в том, что одной из этих сестриц выпало редкое счастье сделаться женой одной дряхлой, но очень важной особы. Как только совершилось это знаменательное событие, то есть как только Гертруда Шпигель сделалась madame Коробьин-Унковской, тотчас же все рижские сестрицы с необыкновенной быстротой пошли в ход, то есть были выданы замуж за разную чиновную мелюзгу. Как раз в это время в Узле открывалось отделение государственного банка, и мужья двух сестриц сразу получили места директоров. Эти сестрицы выписали из Риги остальных четырех, из которых одна вышла за директора гимназии, другая за доктора, третья за механика, а четвертая, не пожелавшая за преклонными летами связывать себя узами Гименея, получила место начальницы узловской женской гимназии. Одним словом, в самом непродолжительном времени сестрицы Шпигель завоевали целый город и начали усиленно плодиться.
Иван Яковлич тоже попал на какое-то место в банк, без определенного названия, зато с солидным окладом. Но и родство с важной особой не помогло осуществлению подаваемых им блестящих надежд. Попав в Узел, он бросил скоро всякую службу и бойко пошел по широкой дорожке карточного игрока. Этот почтенный отец семейства совсем не вмешивался в свои фамильные дела, великодушно предоставив их собственному течению. Дома он почти не жил, потому что вел самую цыганскую жизнь, посещая ярмарки, клубы, игорные притоны и тому подобные злачные места. Впрочем, в трудные минуты своей жизни, в случае крупного проигрыша или какого-нибудь скандала, Иван Яковлич на короткое время являлся у своего семейного очага и довольно терпеливо разыгрывал скромного семьянина и почтенного отца семейства. Он в этих случаях был необыкновенно внимателен к жене, ласкал детей и, улучив удобную минуту, опять исчезал в свою родную стихию. Спрашивается, откуда получались те десять тысяч, которые тратила Агриппина Филипьевна ежегодно? Это был настолько щекотливый и тонкий вопрос, что его обыкновенно обходили молчанием или говорили просто, что Агриппина Филипьевна «живет долгами», то есть что она была так много должна, что кредиторы, под опасением не получить ничего, поддерживали ее существование. Но и этот, несомненно, очень ловкий modus vivendi[13] мог иметь свой естественный и скорый конец, если бы Агриппина Филипьевна, с одной стороны, не выдала своей старшей дочери за директора узловско-моховского банка Половодова, а с другой – если бы ее первенец как раз к этому времени не сделался одним из лучших адвокатов в Узле. Эти два обстоятельства значительно повысили фонды Агриппины Филипьевны, и она могла со спокойной совестью устраивать по четвергам свои элегантные soirees,[14] на которых безусловно господствовал французский язык, обсуждалась каждая выдающаяся новость и испытывали свои силы всякие заезжие артисты и артистки.
Итак, несмотря на то, что жизнь Агриппины Филипьевны была открыта всем четырем ветрам, бурям и непогодам, она произвела на свет целую дюжину маленьких ртов. Эта живая лестница, начинавшаяся с известного уже нам Nicolas, постепенно переходила через разных Andre, Woldemar, Nini и Bebe, пока не обрывалась шестимесячным Вадимом. Дети помещались в каком-то коридоре, перегороженном тонкими ширмочками на несколько отдельных помещений. Эта дворянская поросль имела решительный перевес в мужской линии. Два старших мальчика учились в классической гимназии, один – в военном, один – в реальном училище и т. д. В недалеком будущем муравейник Агриппины Филипьевны грозил осчастливить благодарное отечество неутомимыми деятелями на самых разнообразных поприщах. Мы уже сказали, что старшая дочь Агриппины Филипьевны была замужем за Половодовым; следующая за нею по летам, Алла, вступила уже в тот цветущий возраст, когда ей неприлично было оставаться в недрах муравейника, и она была переведена в спальню maman, где и жила на правах совсем взрослой барышни. Понятно, что Алла не могла относиться к обитателям муравейника иначе, как только с глубоким презрением. Когда ей случалось проходить по территории муравейника, она целомудренно подбирала свои безукоризненно накрахмаленные юбки и даже зажимала нос.
Nicolas Веревкин получил первые впечатления своего бытия тоже не в завидной обстановке. Но это не помешало ему быть некоторым исключением, даже домашним божком, потому что Агриппина Филипьевна чувствовала непреодолимую слабость к своему первенцу и создала около него что-то вроде культа. Все, что ни делал Nicolas, было верхом совершенства; самая возможность критики отрицалась. Когда Nicolas выбросили из гимназии за крупный скандал, Агриппина Филипьевна и тогда не сказала ему в упрек ни одного слова, а собрала последние крохи и на них отправила своего любимца в Петербург. Nicolas вполне оправдал то доверие, каким пользовался. Он быстро освоился в столице, сдал экзамены за гимназию и взял в университете кандидата прав. Воспоминанием об этом счастливом времени служили Агриппине Филипьевне письма Nicolas, не отличавшиеся особенной полнотой, но неизменно остроумные и всегда беззаботные. Между прочим, у Агриппины Филипьевны хранилось вырезанное из газет объявление, в котором студент, «не стесняющийся расстоянием», предлагал свои услуги по части воспитания юношества. Эти beaux mots[15] несравненного Nicolas заставляли смеяться счастливую мамашу до слез. Нестеснение расстоянием проходило красной нитью через всю жизнь Nicolas, особенно через его адвокатскую деятельность. Агриппина Филипьевна никогда и ничего не требовала от своего божка, кроме того, чтобы этот божок непременно жил под одной с ней кровлей, под ее крылышком.
После Nicolas самой близкой к сердцу Агриппины Филипьевны была, конечно, Алла. Она не была красавицей; лицо у ней было совсем неправильно; но в этой еще формировавшейся, с детскими угловатыми движениями девушке Агриппина Филипьевна чувствовала что-то обещающее и очень оригинальное. Алла уже выработала в себе тот светский такт, который начинается с уменья вовремя выйти из комнаты и заканчивается такими сложными комбинациями, которых не распутать никакому мудрецу. Хиония Алексеевна, конечно, тоже восхищалась Аллой и не упускала случая проговорить: