Книга Одиночество с раскатистым «р» - читать онлайн бесплатно, автор Ильма Ракуза. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Одиночество с раскатистым «р»
Одиночество с раскатистым «р»
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Одиночество с раскатистым «р»


Я увидела его еще раз, в следующем году. Мы не переписывались, полагались на власть момента, живительную силу поцелуев. И снова он казался робким, благородно сдержанным. «Мы ведь знаем друг друга, Морис!». Он с облегчением кивнул.

Я хотела разбудить его поцелуем, нежной властностью. И почувствовала, как сильно он этого хочет. Но вмешались обстоятельства. Машап и Клэр (сестра) как нарочно топтались по квартире, а снаружи – в лесу, в снегу – было дико холодно. И куда нам, с нашими надеждами?

Мы жадно льнули друг к другу, но близости не получалось, вкус поцелуев был другим. Может, мы забыли волшебное слово. Грусть заполнила меня, и, словно почувствовав то же самое, Морис, утешая, погладил меня по голове. Мы не знали, как быть. И никто не мог нам помочь. «До скорого!», уговаривали мы друг друга. Но этого не случилось.

Красная шапка исчезла. Никто в деревне не знал, почему это семейство так поспешно уехало. И не приезжало ни в будущем году, ни через год. Слухи были путанными и противоречивыми. Верить им было нельзя. Морис так и исчез. Я скучала по нему страшно. И, наконец, сдалась.


Потом, много лет спустя случайно обнаружился след. Я стояла в магазине ковров, погруженная в созерцание узоров и красок. Никакой белизны, зато все оттенки красного, от марены до самого приглушенного матового. Да еще бордюр в цвет пророка Мухаммеда, зеленый, невероятно. Как долго я там стояла, знает разве что хозяин лавки, который наконец деликатно обратился ко мне и стал показывать другие свои сокровища. Коврики номадов с сарацинским орнаментом, с абстрактными изображениями животных, людей и растений, анатолийские молитвенные коврики, ковры с чарующим меандром по кайме. Я смотрела и дивилась. Он предложил мне чаю, и мы разговорились. Оказалось, что он очень долго торговал тканями, в Антверпене. Он и сейчас еще не совсем забросил это дело, хотя главная его страсть – ковры. «Ну конечно», – сказала я и вдруг спросила: «А не встречали ли вы в Антверпене Мориса Мертенса?» Он оторопел. «Вы имеете в виду сына Адриена Мертенса?». Я ответила, что об отце я ничего не знаю, но Мориса, прирожденного горнолыжника, знавала, правда, это было давно. И хозяин лавки задумчиво протянул: «Это, должно быть, он». Я почувствовала, как кровь ударила мне в голову. Красный цвет шапки застил цвета ковров. Морис. «Ну…, – продолжил он, – с Адриеном Мертенсом я был знаком, но не близко, богатый торговец, занимался текстилем, много ездил в Индию. Он уже умер». «А сын?». «Морис, вы говорите, ну да, Морис, похож на отца, но без его талантов. Всерьез делом не занимался… Деньги были, мать из благородных, полагаю. Одним словом, стимула для работы никакого. Тканями всерьез не интересовался, его считали нелюдимым… Заядлый яхтсмен, как говорят. И живет после смерти матери очень уединенно». У меня комок встал в горле. Не то, чтобы я рисовала себе Мориса блистательным отцом семейства, главой фирмы, путешественником, исколесившим весь мир, или великим изобретателем. Но его страстность, его пыл, почему они бесплодно угасли?

Хозяин лавки налил мне чаю и положил на блюдце печенье. «Отцы и сыновья, знаете, как это бывает, то хорошо, то не очень».

В мимолетном порыве я задумалась, а не поехать ли мне тотчас же в Антверпен вместо столь желанной для меня Анатолии.

Но взгляд хозяина отрезвил меня.

«Да, видите эти два треугольника? Они образуют звезду… И ступенчатые фигуры вон там, красиво, правда?»

Еще бы не красиво. Чистота цвета и формы, сотканная неправильность, это было красиво. И то, как части складывались в целое, без строгого плана, было потрясающе красиво. «Чудо», – подтвердила я вслух. Он кивнул.

В мареновом счастье я попрощалась с тем другим, оставшимся далеко в прошлом, счастьем в лыжной шапочке и с носившим ее Морисом.

Не меандры ли выписывал он на снегу? Белые, нестерпимо белые. И так быстро.

Марья

Как будто у нее пять рук – так проворна. Обед стряпала в мгновение ока. Фаршированные яйца с анчоусами и рубленной петрушкой, спагетти с грибным соусом, апельсиновый щербет. Сковородки летали, но без грохота. Ножички рубили зелень, коренья, бекон, она при этом пела. Напевала она и когда мыла посуду, завязывала шнурки, когда вязала, чинила одежду, полировала зеркала. Напевала, когда играло радио, чисто. Пела в лесу.

Детство у Марьи было трудным. «В Тамбове пьют все. И мой отец тоже. Пил с горя, исковерканный войной. Вел себя как скотина. Чего только мама не вытерпела!». Малышка-Марья заслоняла собой мать. Не смей! – осаживала она его… Два сапога пара, но когда на отца начинала срываться мать, молила ее: ну перестань, ну хватит уже! Двадцать квадратных метров в панельном доме, вечная ругань, самовар воет.

«Бегу вдоль забора. Лето, цветы кругом. Из кустов выпархивают птицы. Знаешь, что такое счастье? Когда над тобой танцует бабочка-лимонница».

Мать впала в хандру, забросила ребенка, хозяйство. «В доме ни крошки, я вечно голодная. Отец ругается».

Марья шла в школу, за продуктами в магазин, Марья готовила. Мать кричала ей вслед с кровати: «Спаси тя господи, доченька!». Это и помогало, и не помогало. «Детства у меня не было».

Однажды мать застучала зубами, будто от холода, а через три недели умерла в больнице.

«Детка, – сказал папа, – придется тебе управляться со всем самой».

Управляться самой. В двенадцать лет. В тринадцать. Считать копейки, вязать на продажу.

Сжалилась бабушка со стороны матери, взяла к себе. Но с головой у нее было не в порядке. Несла какой-то бред, ходила простоволосая. «А папа, с нервов, постепенно спивался вконец».

Марье казалось, что из-под ног уходит земля. Дохлые мухи на кухонном столе как здрасте, вечное безденежье, бабушкины чудачества. Спаси, Господи.

Соседи косились со всех сторон. Учительница видела спасение в комсомоле. Спорт, общественная нагрузка, моральный облик.

Поверх заборов Марье грезились краски, бабочки, другая страна.

У меня что, падучая? – спрашивала бабушка, показывая на ушибленную руку. Бедняжка.

Отец на диване, в отключке. Светотень переворотов.

В Тамбове цветут яблони.

Проснувшись как-то ночью, Марья, при всей расплывчатости своих представлений о будущем, вдруг ощутила в себе твердую решимость уехать. И ничего смешного, ей не до веселья, причем давно. Разве что Полины будет не хватать, школьной подруги.

В Саратов. В Саратов, учиться на медсестру. В Саратове жил дальний родственник.

Папа благословения не дал, но и к черту не послал. Сунул пару рублей в руку. Тебе понадобятся.

Ей было восемнадцать, когда она уехала из Тамбова, в Саратове поселилась в общежитии. Советского Союза не стало, теперь была Российская Федерация.

Учеба давалась легко. С медицинскими инструментами она управлялась ловко. А по части готовки переплюнула всех товарок в общежитии. Заходите, ешьте, но только без пьянства!

С Паулем они познакомились в кондитерской, хорошее место. Сокурсница позвала выпить какао с тортом. Он сидел за соседним столиком и смотрел, а потом обратился к ней на ломаном русском. Студент-химик, приехал по обмену, да, из Германии. Она удивлялась этому первому в своей жизни иностранцу.

Потом они стали встречаться, в столовой, в молочном баре. А на выходных гулять у реки. Он часто называл ее Марьюшкой, что очень ее трогало. Голубые глаза смотрели на нее с нежностью.

Только без глупостей, решила она, я не какая-нибудь. Но при виде его волна тепла окатывала ее.

С приходом лета в противостоянии «за» и «против» победило «за».

Они целовались, были отдельным материком, смущенным маленьким миром.

Река изгибалась, серебрясь. Ночами с неба сыпались звезды.

Когда ты уедешь, я уеду с тобой.

Обещания.

В конце года его время в Саратове истекло.

Марья с опухшими глазами потерянно ходила по городу. «Он писал, но письма шли целую вечность». Спустя месяцы у нее в руках наконец оказалось приглашение. Бледный листок бумаги, который открывал ей дверь к нему и целому миру. Потом – утомительные формальности. Коридоры в мрачных конторах, хамское отношение. Физиономии – страх божий. Но Марья была терпелива, потому что в конце этого пути ее ждал Пауль.

Перед отъездом она закатила в общежитии пир, много часов крошила, варила, месила, парила и жарила: борщ, пирожки с мясом, пельмени со сметаной, жаркое из свинины с картошкой, шоколадный торт со взбитыми сливками. Ура, Марья, ну и везучая! Счастливого пути!

Поезд на Берлин отправился вовремя, длиннющий состав. Под стук колес мимо проносились березовые леса, поля, деревни, свет и тень играли в салки, и Марья чувствовала, как выскальзывает из прошлого. Она больше не была ни «пышкой», ни дочкой «алкаша и пидора», ни сопливой малявкой, ни даже «любопытной Варварой». Или была? Не это ли ею движет? Картинки как в калейдоскопе рассыпались и складывались по-новому. Она разулась. Зарылась головой в подушку. Я цветущий куст, услышала шепот в голове. И больше ничего не слышала. Настал черед овец и сна.

Если бы только не хамоватые пограничники. Яркими фонарями светили они ей в лицо, под сиденье, во все щели. С одобрения грубой проводницы.

Границы, несколько. От темна и до темна.

Когда Марья приехала, на ней была светлая блузка, сверху вязаная кофта. Так она и упала в объятия Пауля.

«Впервые мы занимались любовью как надо. Одни, долго».

Довольно было бы и этого. Но был еще зоопарк и озера, Ку-Дамм и замок Шарлоттенбург. Он хотел показать ей все. Марья дивилась. Удивлялась ярким магазинам, тому, что тротуары ровные, что везде носятся велосипедисты и что кафе, кафе повсюду. Матерь Божья, так много!

Готовку она взяла в свои руки. Надо же порадовать Пауля.

Пауля, которому временами нужно было возвращаться к делам и усердно крутить педали. Она ждала его. За накрытым столом, полным всяких вкусностей. Это превратилось в ритуал.

Друзьям Пауля она нравилась, они называли ее «девушка с миндалевидными глазами и золотыми руками». Симпатия была взаимной, хотя Марья почти не говорила по-немецки. Ее языком была еда, которую она готовила с любовью. И воздушные поцелуи, через стол.

Берлинское небо – серое, как слоновья шкура, а если вдруг проглядывала синева, то к вечеру она окрашивалась томатным красным цветом.

Четырнадцать дней Марья вглядывалась в нечеткие черты города, потом уехала.

И дважды вернулась.

И на второй раз осталась.

Пауль не хотел ее отпускать. А она, она давно уже попрощалась с тамошней жизнью.

Что дальше? Они поженились, вскоре после его защиты диплома. Марья, недоучившаяся медсестра, работала помощницей по хозяйству. Готовила, ухаживала, она умела и то, и другое. Всегда быстрая, внимательная, охочая до работы. И пела, если это никому не мешало. Иногда на нее накатывала тоска по старым заборам. Тогда она садилась в электричку и уезжала за город. Любовалась крестьянскими усадьбами, бархатными лугами и замирала, когда видела ее, бабочку-лимонницу или ту, другую, чьи вишневые крылья трепетали павлиньим глазком.

Мой секрет, так она называла эти вылазки на природу.


Я познакомилась с ней, когда ее отношения с Паулем стали спокойными, едва ли не равнодушными. Они были парой, и такой сыгранной, что мне хотелось крикнуть: проснитесь, встряхнитесь! Я не говорила этого, просто наблюдала, как Марья хранит домашний уклад. Пауль был ее «счастливым билетом», домашний, солидный, довольный. По крайней мере выглядел так, особенно, когда они вместе сидели за столом. Свои заборы она держала в себе. И то, что недавно она открыла для себя русский книжный магазин с уймой немыслимых книг: о Соловецком лагере, о сталинских чистках, о палачах с Лубянки. Этим «целительным шоком» она ни с кем не делилась. Только петь вдруг стало трудно. Марья не курила, не пила, она читала. Словно хотела наверстать целую жизнь. «Мы ничего, ничего не знали».

Пауль догадывался, как важно для нее это чтение, и не лез.

А вот танцы, это ему пришлось по вкусу.

Танцевать, без вранья, думала Марья. Без вранья.

Они ходили в танцзал «Клэрхенс», танцевали сальсу и фокстрот, иногда танго. Марья двигалась очень легко, ловя восхищенные взгляды. И мои тоже. Туфельки надеть и летать по паркету. Ноги всегда ее слушаются, спина прямая, голова слегка откинута назад. Природное изящество.

Она наслаждалась, как говорила мне. Эта легкость, когда Пауль кружит ее в танце, и парит не только она, парит весь зал. Беззаботность, прекрасное и редкое состояние. И музыка пьянит.

Нет, в танце не было лжи. Ее тело не врет, и тело Пауля тоже вело себя честно, пусть немного и неуклюже. Они создали это вместе – свою танцевальную пару. Чтобы время от времени выпархивать в танце из обыденности. Как бабочки.

Мысли о Магадане, Норильске, лагерной тундре шли по пятам, но только за Марьей. Марьюшка интересовалась сталинской «мертвой дорогой» в Заполярье, депортацией казаков, калмыков, чеченцев и русских немцев в казахские степи, злобными доносами тридцатых годов. «Мы ничего об этом не знали, ничего. Только ходили по музеям Революции, восхищались памятниками героям, талдычили о наших победах».

Тоска по родине? Никакой. Хотя нет, все-таки была. По тамбовским заборам и яблоням, по проселочным дорогам ее детства.

На пятом году их брака, Марья забеременела и теперь больше времени проводила дома. В танцах пришлось сделать перерыв. «Ноги слишком резвые, бог знает, куда они уведут». Лучше пусть ничто не выбивает из привычной колеи.

В день, когда она потеряла ребенка, на ней было бордовое платье из плотной ткани, она его сшила сама. Странное совпадение, цвет платья и цвет крови. Но у пустоты, которую она ощутила, потеряв ребенка, цвета не было. Она расползалась во все стороны, пожирала. Пусто было внутри, пусто снаружи, все без разницы. Сгущаясь в душный туман дурмана.

Бедная Марья.

Пауль пытался убедить ее, что ни сама она не виновата в несчастье, ни судьба, ни что-то еще, но его утешения не помогали. В бесцветной пустоте Марья пыталась нащупать причины. Слепо проклинала она свое чрево, внезапно разражаясь слезами как малое дитя.

Туман пустоты, чувство вины рассеивались медленно. Лишь весной я услышала снова, как она поет, пташечка. Но веселость улетучилась.

«Марья, поди сюда, помоги мне». Она подходила, устраивала мою пылающую голову на подушке, заваривала мне чай, шла в аптеку. Кашель чуть ли не до рвоты. Потом воспаление легких.

Она приходила снова и снова. Прислушивалась к моему бреду. Путаный клубок из обрывков сна, с твердым зернышком правды. «Хотела запрыгнуть в уходящий поезд, но помешала узость души… Чудовищные перебросы и крики. Я падаю, я сброшена на рельсы. Оранжевое утреннее светило. Надвигается. Поезд, небо. Картинка рвется, но из саксофонов гремит музыка. И пот стекает в колготки».

Марья порхала по квартире, легконогая, славная. Налив мне чаю, она сказала: «Прошедшая жизнь напоминает мне непроявленную пленку, что ли. Там и тут потеки, немного земли, немного боли, светящиеся лужи, взлетающие мотыльки, а в остальном…».

Я бормотала что-то о зеленом шлейфе или зеленом пламени. Потом, наверное, заснула.

Марья снова привела меня в форму. У нее были золотые руки и третий глаз, который открылся в тумане пустоты, чудесным образом. Она вдруг стала видеть больше, чем я, предвидеть в точности, что произойдет. Часто сама этого пугалась. Только Пауль до последнего оставался спокоен.

Смерть бабушки, ветрянка у соседей, вступление американцев в Ирак, третий глаз Марьи видел все, она говорила: случится то-то тогда-то. Удивляясь способности своего видения делать неведомое ведомым.

Только про свое будущее она молчала.

«Чтобы небо увидеть, нужно исчезнуть, чтобы облако тронуть, нужно поблекнуть, чтобы жить любовью, нужно стремиться туда…», – напевала Марья сочиненную ею самой песенку. Жить, стремиться, знак вопроса.

Забеременеть еще раз больше не удавалось. Это огорчало ее. Ей так хотелось ребеночка, качать его, ласкать, баловать, тетёшкаться, показывать ему траву, цветы и птиц. И желтых бабочек. Она мечтала о Сонечке или Владике, и сказки на ночь у нее были уже наготове. Это должны быть русские сказки, о Василисе Прекрасной и Царевне-Лебедь, об Иване-дураке, обскакавшем всех царевичей, о Бабе-Яге в избушке на курьих ножках, творящей всяческие бесчинства. «Ну конечно, как я могу предать мой родной язык».

Русских в Берлине она сторонилась. «Только посмотрите на их шубы… А сами грубы и не образованы».

Марья танцевала танго, делала успехи, баловала Пауля домашней едой, заботилась об одиноких, считывала заботы друзей по их лицам. Я знаю, что говорю. Пока однажды не решила отправиться в путешествие. «Еду в Индию, – сказала она, – к беднякам на Ганге». Решение было принято внезапно и осуществлено прежде, чем кто-то успел вмешаться.

С билетом на Бенарес в руках, она пригласила меня погулять в парке замка Шарлоттенбург. Ее глаза светились в предвкушении нового. Ну вот, сказала она с вызовом, тамбовская девчонка вырывается в большой мир. А потом серьезно: «Надо менять что-то в жизни, правда». Медлить было не в ее характере, но ведь на этот раз все было более радикально? Я взяла ее за руку, словно хотела удержать. «Не переживай, – сказала она, – все будет хорошо. И заговорила о том, о сем, минуя существенное. Я услышала о летней шляпе цвета хаки, о геранях в садике на крыше, о запинающейся походке старика, за которым она время от времени ухаживала в Фриденау. И о набоковской книге «Память, говори». «Наконец-то мне открылась розовая обивка из его детства, весь волшебный мир шмелей и бабочек». Она называла его «счастливчиком вопреки всему».

Через два дня, проснувшись, я знала, Марья уже уехала. Растворилась в воздухе, ненадолго. Третий глаз не показывал мне ее там, машет ли она мне, где, когда. Мне не хватало ее, не хватало утешительных песен. Склонившись над картой, я следила за течением Ганга. Наткнувшись на Варанаси, мой палец вычерчивал завиток. Все купаются в реке, говорили мне, люди, коровы, бородатые святые, здесь развеивают прах мертвых, если только их, завернутых в белое полотно, не спускают вниз по течению в лодках.

Безрадостно проходили дни. В цейтноте я писала эссе, которое никак не хотело обретать форму. Об индийских температурах не могло быть и речи. Холодно, еще холоднее, дождь.

Через три недели Марья не вернулась. Я позвонила Паулю. Он был в растерянности. Марья звонила, но лишь однажды. И по номеру, который она оставила ему, никто не брал трубку. Начались поиски. Возможных гостиниц, одного гуру, которого она как-то упоминала. Когда подключать посольство в Дели? Может быть друзья знают больше?

Это было совсем не похоже на Марью, просто взять и исчезнуть. Пташка демонстрировала связь с землей и чувство ответственности. И всегда была привязана к нам, к Паулю, ко мне, ко всем.

И тут на тебе.

Поиски Марьи шли полным ходом, когда от нее пришло письмо. Короткая записка, адресованная Паулю. Она любит его по-прежнему, но это не помешает ей изменить свою жизнь. «Бедность, которая царит здесь, призывает меня. Я буду работать до изнеможения, я так хочу. Ты знаешь, какие у меня руки». Подпись, никакого номера телефона, приветы всем, да, всем тем, кого она сохранит в своем сердце. Под знаком странствий.

Мы были в растерянности, кто-то меньше, кто-то больше. И с трудом переживали ее отъезд. Хуже всего было Паулю, который хотел тотчас же отправиться за ней. Мы удержали его. «Брось, пусть пройдет время».

Однажды мы с ним пошли на танцы, я видела, как он страдает, сравнивая мою тяжелую поступь с легкостью Марьи. Разве я говорила, что смогу заменить Марью?

Бабочка, она парила над нами, как светлое облако. Мы слышали ее голос, только он всякий раз прерывался. Мы взяли неверный тон? Боялись пойти дальше? Привычка сидела в нас как заноза. Одни и те же утра, балконы, детали одежды.

«Знакомься с людьми», – сказала я Паулю и повторила это дважды. Но о своей попытке сблизиться с ним умолчала.

Миши

Море было его стихией. Ему хотелось смотреть на море, касаться его, доверяясь то неровной, то гладкой поверхности. Вода освежала, вода усмиряла. Она – противоположность адскому пеклу под названием пустыня, которую он проклинал.

Мы сидели на скамейке, он молчал. Я видела, как его глаза обыскивают горизонт, ища корабли, приметы, малейшие перемены. Прибой – тихий, море – серо-голубое. Смотреть, что может быть лучше.

Я не приставала к нему. Пахло смолой и йодом, в кустах позади возились собаки. Время у нас было. Он задумчиво курил сигарету. Здесь, на море, его нервозность проходила, черты лица, в иное время словно раздергиваемые тиком, расслаблялись, восковая кожа розовела.

Миши!

Он всматривался в даль, словно видел там лучшую судьбу. Гуляющие были ему не интересны. Как и продавцы плюшевых собачек и рыбок с пропеллерами.

Мой пожелтевший друг, подумала я и попыталась коснуться его желтого от табака пальца. Вредная привычка, но что поделаешь. Он курил, спасаясь от боли. От одиночества, от травм, нанесенных войной, от бездомности, от своего еврейства. Курение согревало, давало поддержку. Пока вода лизала пятки.

Миши!

Он медленно повернул ко мне голову. Его глаза отражали послеполуденный блеск. Мягкий блеск, от которого не нужно защищаться солнечными очками.

«Который час?» – спросил он смущенно и, не дожидаясь ответа, указал на белую точку на горизонте. «Этому пароходу еще плыть и плыть».

Он не понимал, как это – оставаться на одном месте, умел только странствовать и кочевать. Из доброго старого Будапешта в Лондон, из Лондона – солдатом британской армии в пустыни Египта, из пустынь, получив ранение, назад в Лондон, потом дальше, в Милан, Триест, «осваивать жизнь». Только появлению каждой новой цели предшествовало разочарование – словно колючий еж, бегущий взапуски с зайцем.

Лишь морской горизонт сулил будущее.

«Пора идти?» – спросила я. Он отмахнулся.

Дым его сигареты щекотал мне ноздри, солнце куталось в облака, поднимался легкий бриз.

И вдруг он заговорил. «Видения возвращаются, от них не избавиться. Песок, песок, выжигающий глаза. Воздух такой горячий, что пузырится. И над этим адом – эскадра. Воюешь, как идиот. Машинально. Хотя… Иногда меня пронизывало сознание, что я не хочу. Прочь отсюда, сейчас же. Не из страха, а от ненависти. К песку, к солнцу, к бессмысленности всего. Но я оставался, где был, и все продолжалось. До тех пор, пока не подстрелили. Потом была только боль, левое плечо раздроблено. Вот она какая, эта проклятая жизнь».

Миши!

О том, что в египетской пустыне перечеркнули его будущее, он не сказал, да и зачем, будущего не стало, он смотрел вслед кораблям, время от времени хватаясь за больное плечо, вдыхал море, запах водорослей, скамейка – вот его спасательный буй, здесь можно помечтать, стать ненадолго ребенком, рядом со мной.

Миши!

Я взяла его за руку. Слово «дурачок» не подходило совсем, никакое не подходило, нет дороги от войны к глупости. Искалеченный, он давал волю воспоминаниям, или они всплывали сами собой, внезапно, вместе с волнами или из глубины ночей. Порой я, ища защиты от своего «другого я», просила рассказать мне сказку. И в небо взмывали драконы, возникал восточный карлик, странные фигуры в развевающихся одеждах, под которыми прятались мопсы и ружья. Когда я смеялась, он смеялся вместе со мной, глаза его превращались в узкие щелки, он становился бедуином, только в лице маловато коричневого.

Но сейчас – ни звука. Снова вырвалась она из него, старая песня ненависти, и обессиленный, он умолк. Песок, бандиты, захват земель, взрыв. И все. Опять все сначала. До каких же пор.

Миши!

Он держался за мою руку, потом отпустил ее и закурил. Заядлый курильщик, он курил одну за одной. Я вдыхала то, что он выдыхал.

За нами, в сосновом лесочке, слышалось шебуршание. Собаки. И обрывки голосов возле ларька с едой. Трое пили пиво, уже навеселе.

«Я не хочу», – произнес он.

«Чего не хочешь?». Нет ответа. Море и корабли. Корабли и море. Уехать и не вернуться. Одного раза достаточно.

Этого он не сказал. Но я чувствовала, что он так думает. Его держит такая малость. Толика ответственности, моя маленькая рука, школьный товарищ, эта скамейка. А если я засмеюсь?

Он пристально смотрел на море.

«Скажи, – заговорил он, словно вытаскивая слова из воды, – ты знаешь эти стихи?».

Я посмотрела на сигарету в его руке, потом на его губы.

«Даруй, господь, вино и хлеб,Вино, чтобы забывать.О, мир, мир!Мир будет тут,Мучения пройдут!».

Никогда раньше не произносил он при мне слов «господь», «мир», они вообще не из его лексикона. Громкие слова внушали ему страх.

Я молчала, а он продолжал, припоминая строки дальше.

«Зачем мягкая вода, пестрый мрамор?Зачем вечер с его покровом?Зачем холм, зеленая изгородь?Зачем бесплодное море перед ним?»

Пауза.

«Зачем канава, зачем отлив и прилив?Зачем облака и выводок данаид?И солнце, и Сизифов камень?Зачем воспоминания, зачем прошлое?Зачем лампы и луна?Зачем бесконечное время?Возьми траву, к примеру:зачем она растет, если потом засыхает?Зачем засыхает, если потом снова растет?».

«Грустно, – сказала я. – Но хорошо».