Петр Васильевич с чувством произнес:
– За тебя, Саша. Поздравляю!
– Я никогда не одобряла военную карьеру, и у меня есть на то основания. Но если уж идти по этому пути, то только ради больших денег, и – раз уж ты поступил – я пью за генерала Ромадина. – И она помахала веером.
– Вероника Георгиевна, что вы говорите, какие деньги? Разве это главное? – лицо Саши полыхнуло, он встал – широкоплечий, загорелый, кареглазый, ямочка на подбородке – признак волевого характера: и впрямь будущий генерал! Серьезно заметил: – Академия – это путь к военной науке, а вы…
Тина порозовела, – в последнее время с ней это происходило часто. И все же преодолела себя, тихо проговорив:
– Я рада за тебя, Саша. Филя – наша будущая театральная знаменитость, ты – генерал, а я только печатать умею…
– А кто у нас вяжет, варит, шьет? – вступился за нее отец. – Ты наша труженица!
– Братцы! Народы! А ведь в академии наверняка нужны машинистки. Валюшка, я тебя устрою – вот увидишь! – Саша поднял бокал с шампанским и запел:
Все выше, и выше, и вышеСтремим мы полет наших птиц,И в каждом пропеллере дышитСпокойствие наших границ!– Братцы, люди-человеки, что я вам скажу-у! – голос его зазвучал по-другому: – Позавчера у нас была встреча… знаете с кем? С Байдуковым, великим летчиком. Мы спросили его, видел ли он Сталина? Мы-то его только на демонстрации, издали, да на портретах. И знаете, что ответил Байдуков? Он сказал: «Мы встречались много раз. Сталин здорово разбирается в моторах, фюзеляжах и прочем и задает вопрос всегда по самой слабой части самолета. У него потрясающая интуиция… Вообще, Сталин – голова!» Так и сказал. Давайте выпьем за него!
– За Байдукова или за Сталина? – подмигнула хозяйка.
Саша залпом выпил бокал и, распираемый радостью, выскочив из-за стола, уцепился за притолоку и подтянулся несколько раз.
– Сашка, ты как Тарзан. Тогда уж лучше по деревьям лазай, – урезонил его Филя и добавил: – Мы с ним «Тарзана» смотрели.
– Вся Москва по нему с ума сходит! – подхватил Саша. – Мужчины зарабатывают комплекс неполноценности, а женщины ищут кого-нибудь похожего на Тарзана. Целый фольклор появился.
– Почитаете? – полюбопытствовала Вероника Георгиевна.
– А критиковать не будете? Тогда – пожалуйста:
Да, жили мы, мужчины, но вскоре на экранНа горе и кручину был выпущен «Тарзан».И гибнут все пижоны, они идут на дно,Все жены и девицы твердят теперь одно:«Ах, в Африку хочу я, мне жизнь постыла тут,Здесь девушек не ценят, здесь жен не берегут!Другое дело в джунглях, средь диких обезьян,Жизнь, полную довольства, доставит мне Тарзан…Не нужен нам панбархат, капрон и креп-сатен,Пусть буду я одета, как маленькая Джен.За хижину Тарзана, за диких негров джазЯ б отдала квартиру, где телефон и газ…»– У этих стихов есть конец или нет? – скривилась Юля.
Саша хмыкнул, щека его дернулась. Филя предложил:
– А не пойти ли всем на берег? У нас там ивы не хуже, чем в тропиках, – и первым поднялся.
Компания двинулась к обрывистому берегу. Юля шла рядом с Филей. Вероника Георгиевна опиралась на руку Саши, а Тина нарочно замедлила шаг. Она была явно не в своей тарелке, она бы вообще с удовольствием исчезла… Тут, к счастью, издалека до нее донесся голос почтальонши:
– Валентина, тебе письмо!
Она поспешила навстречу. Почтальонша вручила увесистый конверт. Не успела его открыть, как из-за плеча возник Саша и выхватил письмо. Тина бросила на него мрачный взгляд светлых глаз, брови, похожие на крылья ласточки, взлетели вверх.
– Так, да, Ромадин? Приличные люди не читают чужих писем.
– А я и не собираюсь читать, только взгляну, откуда… А-а, Калинин? – Он вернул ей письмо и помчался к обрыву.
Через минуту над обрывом взметнулось его упругое, сжавшееся в комок тело, вцепившееся в толстую веревку, с узлом на конце и – вперед-назад, вперед-назад!.. Солнце то слепило глаза, то уходило в тень… Над широкой луговиной сгустилось черное облако птиц, вот оно взметнулось выше и опять рассыпалось…
Саша завороженно смотрел, как «птичье облако» перетекало из одной формы в другую, уподобляясь то шару, то шлейфу. Чьей воле подчинено их движение? Вожак управляет стаей – или у них иные, неведомые законы? Может быть, и человеческие сообщества развиваются по схожим законам? Какие силы управляют нами? В школе говорили: классы. Нет, должно быть что-то еще… Птицы движутся в пространстве, а люди – во времени. А время? Существует само по себе, неподвижно, – или его двигают человеческие действия? Саша обводил взглядом горизонт, а в глазах блистали слезы: его захватывало величие мира, жизни, будущего, и будущее виделось долгим и светлым, как освещенное облако.
За ним пристально наблюдала, любуясь, Вероника Георгиевна.
А по дороге печально удалялась ее дочь, тоненькая девушка с толстой косой, держа в руке какой-то конверт. Кофточка с оборкой, юбка-клеш – все в ней славно, однако что-то в походке, облике дочери настораживало Веронику Георгиевну. Уж не влюбилась ли? И не в Сашу ли? Соседи, с детства вместе играли, потом он уехал в Харьков, вернулся, теперь поступил в военную академию, – его не узнать: возмужавший, смуглый, «победительный».
Вероника Георгиевна сидела над обрывом, на покосившейся скамье под пронизанными солнцем деревьями, и неотрывно глядела на Сашу. На фиолетовом маркизетовом платье с желтыми цветами, на белой шляпе с низкой тульей, на веере и руках ее играли солнечные пятна – как на картинах Ренуара.
Вверх – вниз, вверх – вниз… И на другую сторону обрыва.
Мощная ветка, держась за которую летал Саша, вызвала в памяти образ: не так же ли и она, и Россия – вверх, вниз и все через обрывы?..
Разноцветная радуга слепила глаза, и в свете ее возникли другие, юные полеты на качелях, украшенных лентами и цветами…
…1913 год. Такой же яркий летний день. Такой же нестерпимой синевы купол неба – словно китайская фарфоровая ваза, стоявшая когда-то на полу в их доме…
Девочка Вероника в белом платьице и мальчик в серой курточке, с седой прядью в волосах, взлетали в небо. «Как тебя зовут?» – спрашивал он, и она кричала: «Ве-ро-ни-ка-а!» Его звали Никита (так он себя назвал).
Потом появился жандарм, и над рекой, гораздо более широкой, чем эта, разнеслось: «Р-р-разойдись! Пароход идет!». 300-летие Романовых. Последний счастливый русский год, передышка между русско-японской и будущей мировой войной.
Пароход пришвартовался к пристани в Калуге, и августейшее семейство ступило на берег. Толпа ликовала. Вероника не спускала глаз с императора, великих княжон и наследника. Они приблизились к детям, стоявшим впереди. Государь коснулся ее головы, плеча Никиты… Возгласы, ликованье, крики восторга.
Подошла высокая дама в белом платье и шляпе, с корзинкой в руках и, ласково улыбаясь, что-то протянула каждому:
– Пожалуйста, возьмите… в память об этом дне… Это мыло, душистое розовое мыло, а на обертке – видите? – портрет царевича Алексея, вашего сверстника.
Между тем синеглазый подросток не спускал глаз с Вероники.
– Завтра моленье… Вы поедете в Оптину пустынь? Мы с батюшкой собираемся.
– Матушка тоже обещала меня взять, – радостно выпалила она.
А вечером того дня кривыми буквами она написала письмо в Париж, тете. «У царевича чарующая улыбка, он прыгал на одной ножке, но императрица его остановила… Мысленно я перекрестила будущего нашего государя, – он еще маленький, но ведь все впереди: пусть Бог пошлет ему безмятежное царствование! Как радовалась толпа! Какой незабываемый день!..»
«Но – где оно, „безмятежное царствование“? – думала Вероника Георгиевна, щурясь на солнце. – На демонстрациях народ сегодня ликует, видя Сталина, однако – нет безмятежности».
Воскресным днем они отправились тогда в Оптину пустынь. Какие благодатные места, какая тишина, в скитах умиротворение, в храмах – молитвенный воздух… Стояли в церкви рядом: мальчик с голубыми глазами, с седой прядью в волосах, и она в синем платьице с белым воротником. Вместе с Никитой молились Богу…
В скрещенье солнечных лучей перед Вероникой Георгиевной проплывали картины далекого прошлого.
Когда-то ее мать чтила Кальвина, в Париже слыла ярой гугеноткой, однако полюбила русского генерала, приняла православие и отвергла Кальвина. Переменчива жизнь, как эти растущие деревья, травы, как вся природа…
Летом они жили в Тверской губернии, там было имение отца, совсем близко от Слепнева – усадьбы Гумилёвых. Ах, какие там были усадьбы!
Вот дом, старинный и некрашеный,В нем словно плавает туман.В нем залы гулкие украшеныИзображением пейзан…Но ударила революция – и… Подожгли дом генерала Левашова, а они с матерью еле выбрались из пожара. Маленькая Ника запомнила ту ночь. Став взрослой, она связала тот пожар с благородными делами отца – ведь он построил аптеку, школу для крестьянских ребятишек – и навсегда обрела отвращение к толпе и политике, а в глубине души осталась монархисткой.
…Женщина в белой шляпе сидела возле реки Москвы, а сквозь нее как бы текла река Времени. Того времени, когда над землей «реял какой-то таинственный свет, какое-то легкое пламя, которому имени нет». И тот синеглазый мальчик с седой прядью в волосах…
Солнце близилось к закату. Лиловые, оранжевые облака громоздились на горизонте… Отчего далекое так живо, а вчерашний день скоро меркнет? Память своевольна: затуманивает одно и просветляет другое. Сегодня белым кажется то, что некогда казалось черным, – и наоборот.
Та далекая любовь (единственная!), сколько принесла она страданий! Теперь же встает лишь розовый свет… Снова встретить его – мальчика, юношу, старика? Не дай Бог! Отчаянный, своевольный, мятущийся правдолюбец, Никита и в ЧК говорил только то, что думал, и она тогда еще поняла: с ним не обрести покоя.
– О нет, только не это! – вслух проговорила мадам, вставая со скамьи и помахивая веером. – Не хочу, не хочу, не хочу!
Чужая воля – и своя
1Какая нелепая история с тем парнем из Калинина! Знакомство в поликлинике, – Валя ходила на перевязку (на ноге вскочил фурункул), и он дважды занимал за ней очередь. Конечно, необычный, видный из себя, но, кажется, завела она знакомство только затем, чтобы «излечиться от Саши». Во всем облике случайного знакомого сквозило что-то благородное, однако ногти срезаны до кожи. Он слегка заикался, но болтал без умолку. Дважды они уже гуляли по Москве.
– Москву я терпеть не могу… – говорил Виктор Райнер. – Раньше жил в Средней Азии, город Каркалы, или Черная дыра. Потом – на севере. Так что прошел огонь, воду и… только медных труб не было, но будут, будут!
До всего ему было дело. Он и в поликлинике следил за очередью. А пересекая двор, остановился и замер, увидав мужика с канистрой, который, видимо, собирался переливать бензин в ведро. И закричал так, что спутница его отпрянула:
– Ты что, с ума сошел? Что ты делаешь?
Тот уже ливанул из канистры – и вспыхнуло пламя, которое вмиг охватило куртку, руки рабочего. Виктор схватил кусок брезента, стал бить им и загасил пламя на незадачливом мужике. Потушил огонь и опять заорал:
– Ты о чем думал, когда лил бензин в мазут?!
Мужик молча ухмылялся, похоже, ничуть не раздосадованный случившимся.
– А думать-то… этто… надо, голова садовая! Мог бы и сгореть!
Еще потоптавшись на горящей траве, Виктор вернулся к Вале и прочел целую лекцию о человеческой глупости, русском «авось» и технике безопасности. Он словно задался целью тогда, при первой же их прогулке, открыть ей глаза на темные стороны жизни.
– Вы ходите с открытыми глазами, – пророчествовал, – но ничего не видите. До вас… этто… доносятся слова и звуки, но вы их не слышите…
– Я, может, не хочу слышать!
Потом они оказались возле гостиницы «Москва», он кивнул на какую-то девицу, шепнув:
– Знаете, кто такая? Нет?.. Проститутка!
– Какие в Москве проститутки? – возмутилась она. – Вы что?
– На спор! Вы сейчас медленно пойдете вдоль гостиницы, а я буду сзади. Вот. Заметим, через две – пять минут к вам подойдет «клиент».
Новый знакомый говорил с таким напором, что она не могла противиться и медленно зашагала вдоль гостиницы. И что же? Действительно, через несколько минут приблизился какой-то коротышка в очках и зашептал: «Вы не заняты?». У Вали перехватило дыхание, ее затопило отвращение, чуть не стошнило, в глазах вспыхнул испуг, но – рядом уже стоял Виктор и, торжествуя, окрысился на коротышку:
– Вы почему пристаете к моей жене?! А ну-ка!..
– Зачем? Зачем вы это устроили? К чему? – Валя чуть не плакала. – Я не хочу этого знать! Такое гадкое чувство, будто этот тип…
А он продолжал «лекцию» об идеализме, розовых очках и правде жизни. Когда прощались, попросил телефон, адрес, – она дала лишь адрес дачи (туда-то и пришло первое письмо). Непривычно и странно в нем соединились резкость, требовательность, желание все переделать – с любезностью, галантностью. Поразил напор, прозвучавший в первом же письме.
«Дорогая Валечка! – писал Виктор. – Надеюсь, вы позволите называть вас так?.. Все, что я сейчас вижу, чем живу, стало иным с того дня, как я узнал вас. Я стал таким, каким был в самом начале жизни, когда был юн и ни о чем не ведал. С тех пор прошло немало лет, но они были насыщены новым знанием, и не лучшим. Мне хотелось бы обо всем этом рассказать вам, но вижу: рано, вы не поймете меня. Я пишу вам уже второе письмо, в первом рассказал всю свою жизнь, но – не отправил. Знайте: мы с вами до этой встречи жили совершенно по-разному. Я не просто на несколько лет старше вас, я старше на целую жизнь. Препятствие ли это? Конечно! Но мне кажется, что при одном непременном условии все препятствия могут быть сметены.
Со мной случилось то, в чем я всегда был уверен. Долгое время во мне собиралось, скапливалось внутри нечто хорошее, и теперь оно переполняет меня! Это вы, это вы! Как часто я вспоминаю наши посиделки в больнице, беседы в очереди, потом прогулки, такие значительные и важные…»
С первого раза – и объяснение в любви? Письмо полно намеков, но на что? О чем он говорит, о какой особенной его жизни? Что у него за тайны?
Написано грамотно, красиво. В устной речи он менее изобретателен, к тому же заикается. Отвечать – не отвечать? Она написала о последней прочитанной книге, о погоде и, конечно, не обошлась без рассуждений о разнице взглядов.
2Унылая каморка, где Тина целыми днями печатает на машинке. Старенький «Ремингтон». С утра до вечера скучные бумаги, цифры, схемы, отчеты. А за окном – слякоть, а за окном – осень… В шесть часов вешай номерок в проходной и медленно направляйся к трамваю. Дорогой в голове ворочаются мысли, тяжелые, как камни.
Саша обещал ее устроить на работу в академию, прошло два месяца, но ни звука, значит, забыл… Говорят: юность – самая лучшая пора в жизни человека. Ничего подобного! Грызет тоска, недовольство собой, эта осень, эта машинка, номерок в проходной – разве мало причин для пессимизма? На днях мельком видела Сашу, входящего в подъезд с какой-то девушкой.
Тина не смотрит на встречных, глядит внутрь себя и – не находит ничего хорошего.
В младших классах ее ругали за то, что не поднимает руку, в старших – что молчит на комсомольских собраниях. Застенчивость и стеснительность не давали жить легко, свободно, своей волей. Стеснялась даже передавать в автобусе деньги за билет. Но человек устроен так, что всегда может найти спасение. Филипп выбрал себе грубоватый способ защиты от капризной матери, а Валя стала просто молчаливой пай-девочкой. Она любит свою мать, восхищается ею, но почему-то еще сильнее чувствует при ней свои комплексы. Хотела бы быть веселой пушкинской Ольгой, но – увы! – в ней сидит мрачновато-романтичная Татьяна.
Уже почти двадцать лет, а еще ни с кем не целовалась. Зато по ночам в фантазиях уносится далеко за дозволенные рамки, замирая, читает Мопассана. Тайно пишет стихи, часто вспоминает детство, когда они с Сашей ходили в детский сад. Однажды Саша сорвал цветок – это были флоксы, – набрал полную горсть лепестков и высыпал ей на голову. То прохладное прикосновение она чувствовала до сих пор. А тот позорный день, когда мамочка надела на нее белое платье, белые трусики, Тина побежала Саше навстречу и шлепнулась прямо в грязь…
Возвращалась она домой в мрачно-хмуром настроении, вспоминала сон.
…Холодная черная вода, раскрошенные водянистые льдины, за ними – торосы, а там и настоящие айсберги. Она барахтается, расталкивает ледяное крошево, впереди – никакого спасения. Тело цепенеет, ужас охватывает все существо – неужели конец? С усилием переворачивается на другой бок – и вдруг открывается синяя, синяя вода, на небе – солнце, льдины растаяли, айсберги исчезли – и она плывет к видимому уже берегу. Плывет легко, выпрыгивая из воды, почти взлетая…
А утром по лестнице на Басманной загрохотало: это Саша летел с пятого этажа. Каждый день слышала она сперва грохот его ботинок, потом хлопанье двери – как выстрел внизу, и – тишина… Она еще обычно лежала-дремала несколько минут, непонятно о чем размышляя, и тоже поднималась. В то утро растаявшие льды и голубая вода прибавили чуточку оптимизма.
Удивительно: именно вечером того дня к ним постучал Саша.
– Тинка-Валентинка! – крикнул с порога. – Наконец-то в РИО освободилось место! Готовься. Завтра в семнадцать ноль-ноль жду тебя в академии возле 612-й комнаты. Заполнишь анкету.
– Какую анкету? Какое РИО?
– Эх ты, валенок! Вот какую! – сунул ей лист. – В редакционно-издательский отдел! – и выскочил на лестницу.
Саша исчез, а Тина еще сидела как оглушенная. Значит, завтра. В пять часов? Одевалась с особенным тщанием – юбка солнце-клеш бордового цвета, белая кофточка с рукавом-фонариком, сверху мамин платок – и отправилась к академии.
Серое здание основательной постройки по утрам вздрагивало и содрогалось – слушатели академии по каменным ступеням устремлялись наверх.
К пяти часам, когда появилась Валя, коридоры уже опустели, и ей не сразу удалось найти 612-ю комнату. Саши не было. Ее хмуро встретил подполковник с рябым лицом. Молча взял анкету, строго заметил:
– Придете завтра, в это же время.
Спускаясь вниз, на лестнице у окна натолкнулась на Сашу.
– Я ждал тебя. Покурим? – пошутил. – Ну что?
– Все отдала. А начальник такой… сердитый. Взял – и все.
– Ничего! Такой порядок. А ты испугалась?
– Нет, но…
– Что на того сердиться, кто нас боится? А он всего боится, я знаю его! – Саша хвастливо процедил это сквозь зажатую в зубах папиросу и засмеялся. Она тоже.
Удивительно: между ними начался весело-влюбленный разговор, какой бывает только у молодых, вернее, юных людей, еще не сказавших никаких главных слов, но уже плывущих по волнам любви. Он рассказывал, как потешаются над ними, молодыми первокурсниками, «служаки», побывавшие в отдаленных уголках страны.
– Знаешь, как они нас называют? «Огурчиками», «мальцами», «птенчиками», а эти «птенчики» побольше их знают… Похож я на «птенчика»?
Тина смеялась от каждого пустячного слова, и смех ее отдавался в казенных гулких стенах академии. Оба шутили, глядя друг на друга блестящими глазами, и напоминали почки на деревьях, которые уже набухли, вот-вот раскроются, но опасаются: вдруг ударят морозы?..
– А какую мы стенгазету выпускаем! Стихи там печатаем.
– Чьи? Уж не твои ли?
– И мои, конечно! Про одного слушателя: «Мне все в нем нравится, улыбочка и смех, и то, что он всегда лирически настроен, но только у него есть малый „грех“ – вокруг него девицы вьются роем».
– Гениально! Уж не про тебя ли?
– Что ты, как можно? Я же паинька.
– А они?
– Они? У них – нервная система. Очень нервная система.
Брови ее взлетели вверх, и она опять засмеялась.
– Смех без причины – признак чего? Ду-ра-чи-ны?
Тина не знала, что смех без причины – еще и признак влюбленности: девушки любят шутки, и Саша это хорошо усвоил.
Он стоял перед ней, опершись на перила, – в аккуратной зеленой гимнастерке, начищенных до блеска сапогах, широкий ремень на тонкой талии, веселое, чисто выбритое лицо – весь дышал здоровьем и радостью. Невольно приходила на ум песня Изабеллы Юрьевой «Сашка-сорванец, голубоглазый удалец… вообще чудесный славный парень…» Правильно прозвали его в группе «старики» – романтик, настоящий романтик!
– Идем в клуб, – вдруг сразу меняясь, предложил он и взял ее за локоть. Смех замер на ее губах, а прикосновение руки обожгло. – Там есть новинка – ма-а-аленький телевизор… И может, будет кто-то из РИО – я тебя познакомлю.
В клубной комнате было полутемно, по телевизору показывали фильм «В шесть часов вечера после войны». Саша шепнул:
– Вот они, как раз тут, Галка и Ляля из РИО, – и громко: – Девчата, я привел вам будущую машинистку, прошу любить и жаловать – Валя Левашова.
Девушки привстали, но тут с экрана артист Самойлов запел: «Артиллеристы, Сталин дал приказ», – и все подхватили песню.
В комнату вошла какая-то женщина, бесцеремонно включила свет и громогласно спросила:
– Кто будет участвовать в художественной самодеятельности?
Двое молодых мужчин в зелено-серых мундирах с серебристыми погонами встали, поклонились, назвавшись: «Милан Мойжишек, Чехословакия… Йозеф… Венгрия». – «Ага, слушатели иностранного факультета», – догадалась Валя.
Их опять бесцеремонно перебила завклубом:
– Как будете выступать? Читать, танцевать, петь?
Переглянувшись с девушками, молодые люди выразили желание танцевать – венгерку и чешскую польку.
– А вас, Ромадин, куда записать?
Саша прищурился, почесал затылок:
– Если учесть, что мне медведь на ухо наступил… но… что я люблю петь, то… могу в общий хор!
– Ну, хор – это всем обязательно, – бросила женщина и удалилась.
Наступил подходящий момент рассмотреть девушек. У Ляли были вздернутый носик, оттопыренная губка, по вискам вились белокурые локоны. У Гали – широко посаженные карие глаза, аккуратные бровки и копна каштановых волос. Валя вспомнила вчерашний сон, голубые воды и подумала: как славно все складывается! Но именно в эту минуту Саша взглянул на часы, вскочил и со словами: «Извините, я чертовски опаздываю!» – побежал.
Это было для Тины – как ледышка из сна. Она стояла в растерянности, не зная что делать, как быть. Никто не обращал на нее внимания. Куда он? По вызову начальства? К Юле? Но бросить ее одну? Обескураженная, раздосадованная, она постояла в темноте и как можно незаметнее постаралась выскользнуть из комнаты. В конце коридора горела лампочка, она устремилась к той лампочке и оказалась на лестнице. Побежала стремглав – и на повороте чуть не врезалась в огромный бюст Ленина.
Дома навстречу выплыла мама с сердитым лицом: «Ты почему ушла, не предупредив?». Боже мой, думала Тина, когда же я стану ни от кого не зависимой и, как говорит мама, всем приятной? Саша бежит от нее и совершенно выбивает из колеи…
Понятливый – и упрямый. Югославское дело
1Лампочки в аудитории горели слабо, малый свет освещал лишь первые ряды. Филипп сидел в первом ряду и старательно записывал лекцию. Взлохмаченный, в очках, он склонился над тетрадью и напоминал колдуна – казалось, он не лекцию записывает, а делает алхимические вычисления. Лектор, сухопарый и длиннорукий, такой же странный, как Филя, бегал вокруг кафедры, волосы развевались, образуя что-то вроде нимба. Древнегреческие гекзаметры звучали у него торжественно и высокопарно:
Никто никогда не узнает, что боги готовят смертным,Никто никогда не узнает, откуда приходит горе…Эрос пронзает сердце…Но доброты не ценит надменная Медея…В аудитории шумно. Но два человека – профессор и Филя – не замечают шума: они поглощены Древней Грецией. Филипп представлял себе жестокую Медею, умертвившую своих сыновей, и сердце его пылало негодованием. Впрочем, по лицу его никто бы об этом не догадался, под толстыми очками не заметил бы повлажневших глаз. Мысль его от Медеи перенеслась к матери, и он повторял: «Никто никогда не узнает того, что тогда увидел…» А увидел он свою мать однажды в объятьях чужого мужчины. Филя сидел за шкафом, а они целовались. Нередко вечерами мать надевала свое знаменитое, японского шелка, лиловое платье, желтую шляпу с пером, говорила про какой-нибудь концерт – и уходила. Медея! Филя мрачно сопел носом.
Лекция закончилась к обеду, и Филя сразу побежал домой. Он рассчитывал сегодня еще попасть в академию – туда теперь ходила его сестра, да и Сашка звал на вечер, – приближалось 7 ноября. Но Филю гораздо больше привлекало то, что по телевизору в тот день должны показать греческую трагедию: приехала греческая актриса.
Осторожно, своим ключом открыв дверь, – только бы не услыхала мать! – неслышно вымыл руки, пробрался на кухню и, аккуратно положив очки на фланелевую тряпочку, принялся есть. Тихо отобедал, вычистил зубы, и тут – ах ты! – вышла из своей комнаты Вероника Георгиевна.
– Ты пришел? – раздался томный голос. – Что же не являешься?