– Ты парень занятный. Если мне нужен будет подручный, обязательно приеду и тебя заберу. Значит, Мир-Али нашел тебя у ручья? Хорошо, что не на улице и не в золе очага, – как, знаешь, Мальчика-горошину из сказок? Так дети появляются тоже. А еще рассказывают: аист, мол, принес. Те самые аисты, которые, бывает, в свои старые гнезда возвращаются, если их, конечно, не подстрелят. Скажи-ка мне: у вас аисты бывают в деревне? Может, и тебя аист принес, а тебе невдомек? Ты когда-нибудь в аистиные гнезда заглядывал? Аист – птица кочевая. Улетят, а потом в их гнездах много чего находят. Вот я и думаю, что один из них тебя принес. Наверняка так оно и было!
И опять он смеялся, задрав голову к небу, а потом вдруг погрустнел и сказал:
– В оставленных гнездах много чего находят, кроме одного – тепла. Сунешь руку и сразу поймешь: улетели навсегда, и Аллах им судья…
Не понимал я его. Я лишь слышал крики этих птиц, но самих их за облаками не видел, даже во время перелета. Однако важно мне теперь было не то, что говорит старик, а то, что в руках у меня красивая рубашка, один вид ее доставлял мне наслаждение. Теперь больше не надо будет носить вонючие рваные армяки Мирана. Такие заплатанные, что не поймешь, какого они были цвета сначала.
– Ну что ж, прощай!
Старик, прежде чем сесть в седло, кинул мне несколько монет.
– На вот, возьми!
– Зачем это?
– Лишнего дал!
– Как это? Ты же сам сказал, что пять риалов.
Он меня будто не слышал. Окутавшись табачным дымом, он тронул в путь мула, и вот уже говорил сам с собой, и мотал головой… Такова уж, видимо, привычка людей, подолгу находившихся в одиночестве, например чабанов на отгонных пастбищах в горах или в степях, коробейников, бродящих туда и сюда. И вот он удалялся, и большая с полями шапка, как зрелый подсолнух, клонилась то вправо, то влево… А потом вдруг застыла в неподвижности, и именно в этот момент он вдруг остановил мула. И все колокольчики враз умолкли. Что еще случилось?
Он немного постоял без движения, а потом обернулся в мою сторону так, что сердце мое ушло в пятки: уж не хочет л и рубашку отнять? Смотрел на меня, чуть подняв подбородок, потому что большие поля шапки мешали смотреть прямо, – но в то же время казалось, что он еще и принюхивается к чему-то или любит смотреть на людей как бы сверху вниз, сквозь прищуренные веки.
– А ну-ка иди сюда!
Я уже готов был удрать. Правда, вспомнил, как лет семь-восемь назад я уже пытался удрать от одного господина, но, во-первых, он меня поймал, а во-вторых, закончилось всё к моей же выгоде. Поэтому сейчас я все-таки пошел к нему, а подойдя, понял, что у этого старика шансов догнать меня нет. Я ведь вырос уже, да и Миран меня дрессировал еще как…
– Ну, чего надо?
Он смотрел на меня, словно решая в уме непростой вопрос.
– Говоришь, он тебя возле ручья нашел, Мир-Али?
Я кивнул. Что тут удивительного?
– Неужто Мир-Али и есть тот самый, кто гнался за партийным? Еще до его смерти.
Не понимал я, о чем он. «Партийный» – что это значит? Я понял только, что он говорит о смерти, а это могло быть связано со смертью моего отца. Отца – даже имени его я не знал. Я только помнил ручей, и высокую траву, и лягушек, что прыгали в воду, и запах навоза, и тот голос, что неустанно звал меня, и не мог я говорить об этом ни с кем, кроме как с Аршамом. А голос повторял лишь одно: «Я сгорел… О Боже, я горю!»
– Чего ты говоришь? – спросил я. – Партийный?
– Нуда! Ты этого не помнишь. Не можешь помнить: с тех пор лет десять – пятнадцать прошло. Их разгромили, и они бежали!
– Куда бежали?
– На советскую территорию!
– Зачем?
– Эх, зачем… Ясно, зачем: кто на чужих ногах стоит, быстро грохнется. Чужим служить все равно, что прилипнуть к заду осла, так мой отец говорил. В его времена тоже было много неразберихи. Смитко пожар раздувал в Азербайджане – большая смута была. Но он-то никуда не бежал…
Я очень глупо спросил:
– А что так? Кто осел?
Старик поднял кнут, словно хотел меня хлестнуть по голове, потом передумал. Кто же он такой? И не добрый ко мне, и не злой. То хотел пять риалов мне простить, то побить меня… Ясно, что он слегка не в своем уме, но ясно и то, что когда-то он был вполне разумен.
Слова я его не все понимал. С кем он вообще беседует сейчас?
– Говорят, он бежал и добрался до сельских мест вот именно в этом районе. Не смог границу перейти. Весь измучился, а пришлось вернуться, и, конечно, днем-то он спал, а по ночам пробирался и вот дошел досюда и думал: всё, отмучился… Не знал он, бедняга, что отмучается, но по-другому. А может, это и значит по-настоящему отмучиться, чего остальные не понимают. В те несколько дней, что граница была открыта, тысячи людей ушли на ту сторону. Но этот бедолага почему-то не смог, и за что от него счастье отвернулось? Аллах ведает… Или его боевики схватили… Тпру! Тпру – стой, животное! В те дни многие ушли на ту сторону. С семьями и без семей. Но этот не смог, а может, не захотел. Точно как и тот, который, рассказывали, за большие деньги до границы добрался, а все-таки опоздал, но потом границу опять открыли, причем, говорят, только ради него одного, ведь он был вроде человек известный. А он не пошел и вернулся назад. А почему – Аллах ведает.
И тут он вдруг уставился на меня и замолчал. Словно человек, который сам с собой говорил либо, например, ел и думал, что он один, и вдруг видит, что за ним наблюдают. И он так на меня посмотрел, словно меня не должно тут быть, а я вот был, надоедливый.
И старик хлестнул своего мула и двинулся в путь, и колокольчики зазвенели. И с гиком он прибавил ходу, а я стоял как вкопанный, как застывший. И что-то сверлило мне мозг, а что – я сам не понимал. Словно туман спускался с гор, и в то же время дул сильный ветер и волновал его, и закручивал вихрями, и сдувал куда-то вверх. Я услышал такие новости, которые всё во мне перевернут, – хотя я этого сразу не понял.
Пестрая куча удалялась от меня и уносила звон бубенцов.
Какое-то время я стоял, глядя вслед старику, а потом побежал догонять.
– Постой! Погоди!
Он обернулся в седле и так крикнул – «Шайтан побери!» – что я испугался. Но продолжал бежать за ним.
– Ну что еще тебе?
– Об этом человеке! Как его звали? Ты знаешь его имя?
Он немного подумал и ответил:
– Нет! Откуда мне знать?
– Но ты же сказал, что он известный!
– Этих известных столько было, а теперь – ни имени, ни следа! Откуда мне знать, кто он был? Десять – пятнадцать лет назад, говорю же! Тогда столько всего спать людям мешало…
Я посмотрел ему прямо в глаза. Красивая рубашка – вот была причина, почему я сразу ему в глаза не глядел, как он сам это делал, – а теперь я решил восполнить свое упущение. И до чего же таинственны были его глаза, и как волновал их взгляд!
– Значит, как звали его, не знаешь?
– Нет, друг мой, не знаю. Имен этих столько было! Секретарь, журналист, федаин, товарищ, начальник, главный министр… Как пена на воде, год проходит, и нету следа. Были – и нет их. Как ветром унесло или горным потоком. От тех, кто ушел за границу, – ни слова и ни звука! Коротенького письмеца ни один не прислал, а может, не дали прислать. Все словно канули, у каждого своя судьба, видишь ли. Как туманом заволокло степи или горы. Говорят, многих убили, говорят, двадцать пять тысяч… Иную вещь и не понять, и не оценить человеку. Был такой, например, Кавам, говорят, спаситель Азербайджана, а ведь руки его в крови. Благодарность с проклятьем заслужил навеки. Одно с другим вместе и в одно и то же время!
Он тронул мула шагом, а я пошел рядом. И опять речь его потекла рекой:
– Вот пара глаз моих – чего только не видала! Партийного начальника города Сераба разрубили пополам, как тушу, и обе половины повесили на городские ворота! И два дня труп его висел у всех на виду. Махбуб – так его звали. До сих пор вижу его родных. Они как это пережили? Невозможно забрать своих убитых и похоронить по-людски. Ведь начнешь забирать – с тобой такое же сделают! Не допусти Аллах повторения тех дней… Когда офицеров расстреливали, они под дулами пели гимн, все еще верили в свое дело, бедняги! Вот пара глаз моих – чего она только не видала!
Эту фразу старик повторял часто, и мне она почему-то понравилась и запомнилась. Наверное, понравилась потому, что сам-то я почти ничего в жизни не видел, ни одним глазом, ни парой. Всю жизнь я прожил в нашей несчастной деревне, прилепившейся к горе Султан Себелан. Возле которой, несмотря на ее громкое имя, ничегошеньки не происходит. Разве что хлынет сель и размоет деревенское кладбище, вытащив из могил мертвецов, или позовет тебя какой-то голос, а чей он – неясно, ты даже тени его обладателя не увидишь. И самым ярким твоим впечатлением будет поездка к источнику горячих вод, к которому народ, живущий там, совершенно равнодушен и как-то не понимает сам своей выгоды – того, что из этих вод можно точно так же извлекать деньги, как из торговли кумысом или маслом, которое они сбивают на продажу. Причем ничего тут не нужно ни доить, ни заквашивать, ни сбивать в маслобойках, хотя тоже надо соображать, и предвидеть, и внимательно деньги считать… Не хотят – и это в том районе, в котором всё еще не умер старинный промысел сбора колосков за деньги, не только одни вороны занимаются этим, но и люди… И я подумал, что если когда-нибудь в жизни и у меня будет о чем рассказать, – а для этого, видно, надо поездить или побродить по свету, нельзя сидеть на одном месте, – то наверняка и я буду начинать свои рассказы этой фразой, про два моих много повидавших глаза…
Итак, он говорил и говорил, а я шел рядом и слушал, и в то же время всё заглядывал в его глаза, так что даже под ноги забывал смотреть и пару раз чуть не упал. Торговец, видно, думал, что это потому, что я так заслушался, мое внимание ему, наверное, льстило, потому он и рассуждал, не умолкая… А я-то ждал случая вклиниться, и вот наконец задал свой вопрос:
– Ты сказал, что Мир-Али и есть тот человек, который нашел моего отца возле ручья?
– Я сказал? Разве я это говорил?
– Конечно!
– Когда?
– Да вот только что, недавно!
– Нет, мальчик мой. Я этого не говорил. Ты, я гляжу, еще более рассеян, чем я, старик.
– Но разве ты не говорил, что Мир-Али следил за партийным еще до его смерти у ручья?
– Нет, я говорил «может быть»! В этих краях тысячи ручьев. По всему Азербайджану их не счесть. И на берегу их убивали десятки людей. Тот бедняга, о котором я говорил, был убит возле ручья, может, в то время, как он пил воду. Ружье он, естественно, отложил в сторону и вот нагнулся к ручью, чтобы напиться или набрать воды, тут-то его… А ведь говорят, что даже змея не кусает пьющего из ручья. Слыхал поговорку? Говорят, если змея хочет укусить кого, но видит, что он пьет из реки, она подождет, пока он напьется. А человек, он еще безжалостнее змеи. Из всех зверей он самый свирепый… Но я-то, я эти края вовсе не знаю. Я в первый раз сюда завернул. Я даже имени Мир-Али не слыхал. А ведь о смерти или там об убийстве новость бежит – раньше или позже узнают об этом…
Опять он пошел не в ту сторону. Мир-Али нашел моего отца возле ручья, так же как и меня. Вот единственная истина! Десятка истин быть не может. Десятки партийных людей не убивают возле десятков источников, и так, чтобы у каждого из них с собой был ребенок.
– Богом молю тебя, отвечай мне! Ты о моем отце знаешь?
Он улыбнулся, смерив меня взглядом.
– Мальчик, ты с ума сошел? Откуда мне знать твоего отца? Я и о матери твоей ничего не знаю. Я всего только бродячий торговец. Иду куда глаза глядят, по деревням, по городам. И тяжелый груз везу, заметь. Ну и слышу, конечно, новости. Но ничего больше. А есть поговорка: «Конь смерти на ногу быстр». То, о чем я говорил, это давнишние дела. Один раз пройдешь от Ардебиля до Сараба, сотни таких историй услышишь. Например, не так далеко отсюда, в деревне, двадцать пять или двадцать шесть человек, всех из одной семьи, вырезали. Совсем недавно наверняка, слышал ты. На первый взгляд, кровная месть, но говорили, что жандармы так раскинули карты, чтобы руками самих деревенских уничтожить своих же односельчан. Говорят, что люди из этой деревни в годы партийной власти убили двух сержантов. И у жандармов с тех пор был зуб на них, а потом и повод нашелся: в деревне была девушка, которую просватали в одну семью, а на нее, оказывается, был уже другой претендент вот из того самого рода. Как сватовство удалось, ему тут же – новость по голубиной почте, он на машине примчался, девушку хвать – и долой. Те на конях за ним – не догнали. Тогда жалоба, иск, говорят, обиженная сторона и жандармов подмаслила, а те возьми да и арестуй всю ту семью, заперли их в конюшне и будто ни при чем. Дальше уже семья обиженных разбиралась сама: окружили конюшню и подожгли ее и стояли у дверей с кинжалами, кто выскакивал – по одному – убивали на месте! Говорят, всё было мозгами забрызгано и руки отрезанные еще долго находили. Или другой случай: человека повесили в холода, три дня висел, труп замерз как бревно. А как убивали предводителя шахсевенов[9] – помещика роста и телосложения великанского! Когда его к виселице подвели, крикнул: веревки у вас гнилые! И правда, повесили его, а веревка оборвалась. Он со связанными руками встает и кричит: что я вам говорил, так вас разэтак? Не говорил, веревка гнилая, – теперь видите? Привязали другую и повесили вторично – не оборвалась. У нас в городе трупы горой навалили. Сколько таких случаев! Каждый день такое случалось, а раз я туда-сюда брожу, то много и видел, и слышал. О «дне большой резни»[10] я уж молчу. В тот день всё было кровью залито. Убивали, тут же бросали и шли дальше. И где могилы их, неизвестно. Вообще могил нет. Куда мертвых сваливали, никто не знает. Как вот и тот, кого убили возле ручья, не знаю, тот ли самый, о котором ты говоришь. Вроде и у него могилы нет. Несколько дней труп лежал, потом полиция нашла его – уже подгнивший, или обветренный, или, там, звери дикие что-то отгрызли от него. Но я тебе скажу, что я и женщину одну знал, которую без всякой вины убили. И в партии не была, и не работала у них. Да сколько таких случаев было!
Вдруг глаза его повлажнели, и я не понял, попало ли что-то в них с ветром. Моргал и молчал, потом продолжил говорить:
– Вот так-то! Так оно было. Сколько народу попало на удочку этих подлецов! Думали, что освобождают родину, а на деле продавали ее, да еще и задешево. Задумались бы – кому? Неверующим кяфирам – коммунистам! Коммунист – знаешь, кто такой? Это тот, кто говорит: Бога нет. Поверишь ли? Отрицают Бога большевики! Может ли что-то быть глупее, как думаешь? Но говорят, что даже само руководство не совсем понимало, какую кашу заварили для них русские безбожники. Когда поняли – поздно было. Увы! Семья пополам, голова на виселице… Вай, вай! Я сам некоторых из них видел – вот этой парой глаз моих, – когда их вели на казнь. С какой гордостью они шли! С какой верой! Они не знали еще, что их продали. Девятнадцать офицеров при мне казнили – да как казнили! Если я тебе расскажу, ты спать не будешь.
Так он говорил, а я всё не мог оторвать взгляда от его глаз: ведь его глаза казались мне зловеще знакомыми! Однако почему они не пугают меня? Почему я не вижу в них вспышек злобы?
– Ты врешь всё! – крикнул я вдруг. – Ты знал моего отца, а может, ты его и убил!
Он словно поперхнулся. Поднял кнут.
– Ах, твой отец… – хотел уже крикнуть что-то и вдруг остановился, будто одумался… – Да помилует его Бог!
Торговец казался вконец растерявшимся. Казался человеком, готовым полностью покориться судьбе, а может быть, просто очень усталым.
– Да откуда мне знать твоего отца? Зачем это говоришь?
– А глаза твои! Я твои глаза…
И вот тут он действительно хлестнул, но я успел неимоверным прыжком увернуться от удара. Кнут лишь задел мне лопатку, потому вся сила удара пришлась на брюхо его же мула, и тот рванулся, и все колокольцы – от верблюжьих до козлиных – зазвенели. И что-то упало на землю и разбилось. Это был кувшин с водой…
– Так ты за мной, как собака, бежал всю дорогу – зачем? Под предлогом рубахи? Ты охотился за мной, негодяй?
Он глядел на черепки кувшина, а я держался чуть поодаль. Ждал, пока он накричится и немного остынет. Наконец он сказал:
– Ну гляди, что теперь делать? Кувшин разбился! Где я воды возьму? До следующей деревни далеко. Ты здесь знаешь ручей какой-нибудь?
– Конечно, знаю! – ответили.
– Далеко?
– Да не очень. Это как раз и будет ручей Атгули.
– А? – Он смотрел на меня с удивлением. – Это не тот ли самый, где, ты говоришь…
– Тот самый и есть.
Он оглядел окрестные холмы.
– Не думаю, что я сам найду его. Проводишь меня?
Я как-то забыл уже, что он только что меня хлестнул. Как дурак, согласился его проводить, причем вряд ли сработало то, что он мне часть денег вернул за рубашку Мы свернули с дороги и перевалили через один холм, второй, третий, а за ним открылась лощина, по которой тек ручей. Уже издали виднелось озерцо при нем, и какой-то блеск над ним струился, словно трепетало что-то, или мерцало, или пугливо вздрагивало, а может, танцевало. Я указал рукой.
– Вон он, ручей Атгули. Теперь сам найдешь.
Старик почему-то молчал. Устал от болтовни своей? Даже зловеще как-то молчал. Но потом я услышал его бормотание:
– Атгули! – повторял он. – Атгули!
Вообще-то, я не могу поручиться, что он просто повторял имя ручья. Если быстро повторять «атгули», может послышаться «брось цветок» или еще что-то…
А может, красота места так его поразила? Края, и правда, – загляденье… Он повернулся ко мне:
– Значит, здесь тебя и нашли?
– Нуда. Говорил же.
И вдруг его глаза наполнились слезами. Теперь уже я точно знал, что ветер тут ни при чем: он расчувствовался. И трепет в этих глазах, и влажный блеск от слез, и дрожь какая-то… И опять мне подумалось: наверняка он не в себе, старичок этот. У него не было только гнева и доброты. Но и смех, и слезы тоже не различались.
– …Что случилось, почтенный?
– Всё в порядке. Внука своего вспомнил.
– А что-то с внуком не так?
– Оказался мой внук далеко-далеко, не увидеться мне с ним.
Мне подумалось, что он имел в виду не смерть внука. Ведь в таком случае безнадежности как раз места бы не было. Старику явно было за шестьдесят, а следовательно, вскоре уже смерть придет и за ним…
– Далеко, значит, внук?
– Очень далеко… – он вздохнул. – Дальше, чем ты себе можешь представить!
Насчет этого он, конечно, не ошибался, ибо с расстояниями у меня совсем плохо. Не могу представить, что такое по-настоящему «далеко», так как сам почти нигде, кроме нашей деревни, не был. Сарэйн – где горячий источник – был самой дальней точкой моих странствий. Туда мы ездили еще до того, как народ научился извлекать из этих горячих вод деньги. До чего только не додумаются люди! Эта пара глаз моих – чего только они не видали!
– …Ты, значит, всё время ездишь, дедушка?
– Ага, всё время.
– Другими словами, всё время в дороге?
– Именно так.
– А как же твоя жена, дети? Когда ты их видишь?
– Жена моя умерла несколько лет назад. Дочки тоже своим хозяйством живут. А до меня теперь никому нет дела. Да и мне ни до кого!
Странный человек – опять подумал я… А он словно прочитал мои мысли:
– Не приведи Аллах, и ты, как многие другие, сочтешь меня сумасшедшим! Нет, я не сумасшедший. Ни разлука меня с ума не свела, ни тюрьма, ни то, что прахом пошли труды двадцати девяти лет…
О чем он – мне опять непонятно было. Но, кажется, постепенно он приходил в доброе расположение духа, лицо его просветлело, и, может быть, он, и правда, не был безумным, и в глазах его ничего такого не было, что мне привиделось в них. Наверное, я ошибся или замечтался, ведь мне свойственно заноситься в мечтаниях. Может, и вовсе мне не были его глаза знакомы, может, и отца моего он никогда в жизни не видел, и, уж конечно, не убивал.
Снова старик начал говорить о давно ушедших временах, но я погрузился в раздумья о собственной судьбе. И, чем больше он говорил, тем меньше я что-либо понимал. Кто я такой? Откуда я появился? Что случилось у этого ручья со мной, с моим отцом и со всеми прочими?
Мы немного еще прошли вперед, разговаривая, потом я указал ему удобный спуск к воде.
– Дальше я не пойду.
– Почему? Боишься?
Не о чем мне было больше говорить с ним. Я остался стоять на месте и лишь следил, как он спускается к ручью, как постепенно скрывается за склоном холма: казалось, что лощина проглатывает его.
Потом – прежде чем вовсе исчезнуть из вида – он в последний раз обернулся и крикнул:
– Да ведь ты не знаешь: внук мой – примерно твоего возраста!
А откуда я, интересно, мог это знать?
3
Я не думаю, что вы это видели, но слышали – наверняка. Я говорю о рогах королевского оленя. Прихотливо-изгибистые и вдохновенные, как два тяжелых крыла, они распахиваются над его головой, создавая зрелище незабываемое, особенно если вы видите его впервые. Когда он еще только приближается, вы вначале замечаете вдали эти два раскинутых крыла, и вам кажется, что это птица летит низко над степью, демонстрируя настоящую красоту полета. Допустим, вы решите, что это охотится орел и снизился, чтобы схватить степного зайца. Но по мере приближения этих крыльев вы увидите также и туловище и тогда поймете, что это олень и что крылья – это на самом деле рога, а в придачу к рогам и телу у него еще есть ноги. Ноги, которые хотя по красоте уступают рогам, но они – источник его прыти, так же как рога – источник его беспокойства или даже гибели. Ведь эти рога цепляются за кусты и застревают между стволов деревьев, и олень, бывает, попадает в такую смертельную ловушку, вырваться из которой не помогут и самые сильные ноги.
Голос Балаша и был этими оленьими рогами, которыми он безнадежно зацепился и запутался…
Имя Дузгуна было на слуху, и Балаш знал его стихи. И вот однажды в здании газеты, в которой Балаш подрабатывал (а проще говоря, был разнорабочим), он пришел на прием к Дузгуну. Газета занимала дом старинной постройки недалеко от исторического «Штаба Конституционной революции»[11]. Балаш представился как поэт, который хотел бы прочесть свои стихи мастеру и узнать его мнение. Его провели в кабинет, украшенный фотографиями Ленина, Пишевари, Саттар-хана, Багир-хана и шейха Мохаммада Хиабани.
– …Ну что ж, читайте, посмотрим, что у вас за душой…
Балаш стал читать своим звучным, берущим за душу голосом.
Лицо Дузгуна, однако, говорило, что стихи ему не понравились. Хотя и враждебности не вызвали. Кивнув, он сказал:
– Что ж, родным языком вы владеете. А скажите-ка: на фарси вы тоже сочиняете?
– Как-то не доводилось, – ответил Балаш.
– Не доводилось? Чего же лучше? Почему мы должны писать стихи на их языке? Почему должны писать на языке, которого не понимаем? А азербайджанский что? Почему наши дети не имеют права учиться на своем родном языке? Но скоро откроются школы, которые мы строим, и выйдут из печати учебники. Хватит персам учить нас на своем языке и по своим книгам. Мы будем учить наших детей на нашем языке, по нашим книгам. Чего нам не хватает? Пусть поймут, что и наша культура богата, она существует, и ареал ее шире, чем у персидской. Причем уже давным-давно! Например, возьмите «корову» по-азербайджански! Я имею в виду слово «корова». Персы говорят «корова», и на этом точка, отстрелялись. Но на тюркском есть авгуз, есть инак, есть джунаге, есть дана, есть пута, – и всё это означает «корову». Вот вам отличный пример!
Балаш в начале встречи чувствовал себя очень скованно, а тут как-то воспрянул духом. Его поразило то, что говорил Дузгун, и вначале он соглашался с удивлением, потом смелее… Ему не исполнилось еще и двадцати шести лет, он всего три года назад женился, когда вернулся с армейской службы. Служил он в полицейском полку в Ардебиле, куда помог ему устроиться хороший дружок, Максуд. В Тебризе Балаш жил с родителями, в районе Чарандаб, в трехкомнатном доме, одна из комнат была его. Отец его был военным и состоял в подчинении генерала Дерахшани, командира Тебризской дивизии, который потом был отдан под суд, после капитуляции армии. Отцу вот-вот должны были присвоить звание лейтенанта, но так никогда и не присвоили. Отец пожертвовал собой за него, Балаша, то есть как бы стал федаем, потому что «федай» означает «жертвующий собой». И отец стал федаем вместе со многими простыми людьми, хотя сам с шахским режимом не имел никаких проблем, а по службе должен был бы бороться и с федаями, и с Балашем. Но он пожертвовал собой во имя Балаша, во имя своего сына, хотя тот и был во вражеском стане. Такое уж было время: лес рубят – щепки летят…
В тот день Дузгун говорил долго, стихов на азербайджанском читал много, но о стихах самого Балаша так ничего и не сказал. Лишь в конце встречи, уже собираясь прощаться, вдруг как будто что-то вспомнил: