– Останься здесь, Анна Федоровна, – сказала она. – Ты там без надобности.
Цесаревна открыла двери опочивальни императрицы и скрылась за ними. В опочивальне императрицы Анны Иоанновны было жарко и душно. Запах лекарств и мазей захватил горло цесаревны, и в нем запершило. После аромата леса, болот, талого снега, полей ей особенно невыносимым показался душный запах плохо проветренной комнаты, где лежала тяжелобольная. Комната была освещена тремя парными подсвечниками.
Высокий полог очень широкой постели был откинут. У изголовья на ночном столике стояли пузырьки и склянки с длинными разноцветными аптекарскими ярлыками придворной аптеки. В широком штофном кресле с золочеными ручками у ног императрицы сидела ее вторая горничная Авдотья Андреевна. Она встала навстречу цесаревне. На лице ее были плохо скрытые испуг и негодование.
– Оставь нас, Авдотья Андреевна, – сказала цесаревна.
– Ваше Высочество…
– Я тебе говорю, – прикрикнула цесаревна, – пошла вон!..
– Уйди, Авдотья Андреевна, – расслабленным голосом, приподнимаясь с подушек, сказала императрица.
Цесаревна опустилась на колени подле постели и прижалась губами к пухлой, горячей руке своей двоюродной сестры.
– Как вы себя чувствуете, Ваше Величество? – сказала она, вглядываясь в лицо императрицы.
– Сейчас, Лиза, много лучше… Ночью очень страдала.
Цесаревна с лета не видала императрицы. Перемена в ее лице ее поразила. В белых подушках утопала желтая, опухшая голова с космами еще густых, жирных, черных, пробитых сединою, нерасчесанных волос. Нос обострился и, чуть крючковатый, с глубоко прорезанными ноздрями, выделялся неприятною костяной белизной на мятых опухших щеках. Маленькие глаза Анны Иоанновны стали еще меньше и, мутные, чернели тусклыми изюминками из-под коричневых набрякших тяжелых век с неприметными жидкими ресницами. Под пуховым одеялом тяжелой горой лежало ее располневшее тело, и запах лаванды не мог вытеснить душного смрада, шедшего от него. Цесаревна с печалью и ужасом смотрела на умирающую. Она забыла, что это была императрица всероссийская – перед нею была несчастная, страдающая, старая женщина, близкая ей по крови, и ей было бесконечно жаль ее.
Императрица смотрела на цесаревну с завистью. Молодое, пышущее здоровьем, разрумянившееся от морозного воздуха лицо ее горело, полное, стройное, гибкое и сильное тело, казалось, излучало лесную свежесть. Воздухом и жизненной силой пахло от цесаревны, и в ней все говорило о силе жизни. Императрица тяжело вздохнула и стала говорить, все более разгорячаясь и волнуясь.
– Ужасно быть императрицей, Лиза… Ужасно… Вот заболела я… Не простой человек заболел, императрица… Простому человеку легче… Собрались врачи… Мой Антошка Санхец ничего серьезного не усматривает. Просто то, через что всем женщинам в свое время надлежит пройти… У Листениуса смотрели мой «урин» и сказали Авдотье Андреевне, которая к ним его носила, чтобы я не изволила иметь никакого опасения, и дали мне красный порошок доктора Шталя. И мне полегчало… А кругом все о смерти… все о смерти… Легко сие, Лиза, когда кругом тебя ходят и все говорят: «Ваше Величество, вы умрете, вы умрете… вам надо отдать распоряжения, подписать бумаги…» И без них-то тошнехонько и так не хочется умирать. Не хочу я умирать, Лиза… Я еще не так-то стара… Дядюшка Петр старше моего был и не умер бы, если бы не простуда… Родился у Анны мальчишка, и так я к нему привязалась… Сама я хотела иметь детей. Я крестила его. Сама дала ему имя – моего отца имя. Я потребовала, чтобы он был подле… Анне Леопольдовне все равно… Тут подле меня новая жизнь, и так-то мне все сие радостно, а они все о смерти. Слушай меня, Лиза… Как я счастлива, что ты со мною… Если уже и правда так близка ко мне смерть, то мне надо все тебе сказать… Да нет!.. Не верю я, слышишь, не верю!.. Не умру я!.. Когда ты подле, от тебя жизнь идет ко мне… Ты не такая, как Анна. Анна Леопольдовна ненавидит своего мужа… Его ли еще ребенок-то?.. Ну да все равно… Я тебе тогда ничего не говорила… Когда я спросила ее, желает ли она выйти замуж за герцога Антона Ульриха, она мне ответила, что охотнее положит голову на плаху, чем пойдет за него.
– Но пошла же, – сказала цесаревна, пожимая плечами.
– Пошла, – со злобой прошептала Анна Иоанновна. – Пойдешь! Ей предложили выйти замуж за старшего сына Бирона – Петра, а она всех Биронов ненавидит еще пуще… Волынский пришел к ней, а она ему так и отмочила: «Вы, – говорит, – министры проклятые, на сие привели, что ныне за него иду, за кого прежде и не думала, а все для своих интересов привели…» Какова! Волынский спросил: «Чем Ее Высочество недовольны?», а Анна ему: «Тем, что принц весьма тих и в поступках не смел…» Хороша девушка!.. В наше время смели бы мы так рассуждать!.. Волынский ей и ответил, тоже хорош гусь, чему ее учил: «Хоть в его светлости и есть какие недостатки, то, напротив того, в ее высочестве есть довольные богодарования, и для того может Ее Высочество те недостатки снабдевать или награждать своим благоразумием…» Чувствуешь, Лиза, на кого покушаются!.. Манифестом пятого октября назначила я Ивана наследником престола – так ведь ему, наследнику-то моему, всего два месяца!.. И, ах, как мне хочется, как нужно мне жить!.. Да вот… Смерть!.. Смерть!! Страшно-то все как… Лиза!.. Береги мне его!.. В нем наша кровь… романовская… Те… Там все немцы… Я понимаю… Ты не суди меня строго… Ну, увлеклась… Сама понимаю, так России-то губить я не хочу… Береги… А то, сама знаешь, там еще «чертушка» растет Гольштейнский… Вот еще не было печали!.. Не наделали бы через то беды? Лиза, неужели я умру?.. И Иванушка… маленький он… Что он-то может?.. Умру!..
Анна Иоанновна заплакала. Цесаревна прижалась губами к ее горячей руке, потом приподнялась и поцеловала ее в лоб.
– Бог не без милости, Ваше Величество, – сказала она. – Поправитесь.
– А ежели да нет?.. Лиза!.. Лиза!.. Ты не думай, я понимаю… Я знаю… Тебе!.. Тебе надо царствовать! На сие ты рождена… Ты дочь Петра Великого!.. Тебя любит народ!.. И Петра память в народе как еще сильна… Как дорог он всем!.. Да что я-то могу сделать?..
– Ваше Величество, вы – императрица! – вставая с колен, с силой сказала цесаревна.
Анна Иоанновна смотрела на нее со страхом. В ее глазах снова показались слезы.
– Что я могу, Лиза? – жалобно сказала она. – Ты знаешь, Лиза. Ты же все знаешь сама…
– Скажите, Ваше Величество… по городу такие «эхи» ходят… Подписали вы какую-то бумагу по предложению герцога Курляндского?
Маленькие глаза императрицы растерянно бегали по сторонам. Вид ее был очень жалкий. Она прислушивалась к тому, что делалось за дверью. Там раздались поспешные твердые шаги, тяжелая дверь с шумом распахнулась, и в спальню быстро вошел герцог Бирон. Он даже не старался скрыть своего гнева и раздражения на цесаревну. Он остановился в раскрытой двери, за которою был виден его канцлер граф Остерман, статс-дама и обе горничные императрицы, протянул руку в сторону цесаревны и, аффектированно кланяясь ей низким придворным поклоном, сказал:
– Ваше Императорское Высочество, Ее Императорскому Величеству врачами предписан абсолютный покой. Я принужден просить Ваше Высочество оставить покои Ее Императорского Величества.
Цесаревна посмотрела на императрицу. Та лежала жалкая и испуганная и по-детски косила глазами на Бирона. В ее темных, тусклых, маленьких глазах был животный страх. Цесаревна нагнулась к руке императрицы, поцеловала ее и с высоко поднятой головой, не глядя на Бирона, вышла из царской опочивальни. Выходя, она слышала, как в соседней комнате жалобно, надрывно, булькая и захлебываясь, плакал ребенок: наследник престола – Иоанн Антонович.
V
Поздно вечером 17 октября цесаревна была вызвана Бироном в Зимний дворец – императрица Анна Иоанновна кончалась. В полутемной спальне на постели в страшных муках металась та, кого несколько дней тому назад цесаревна видела в полной памяти. Императрица невероятно страдала. Она то так кричала, что ее крики были слышны в стеклянной галерее и аудиенц-зале, то на мгновение затихала, тяжело дыша и бормоча несвязные, непонятные слова. У подножия ее постели стали цесаревна и Анна Леопольдовна. Обе горько плакали. В углу комнаты, нахмурив темные брови красивого лица, в черном, шитом золотом кафтане, скрестив на груди руки, как изваяние, неподвижный стоял герцог Курляндский Бирон. В соседней комнате поместились врачи, герцог Брауншвейгский Антон Ульрих, муж Анны Леопольдовны, духовник императрицы, граф Остерман, ближние статс-дамы и несколько сенаторов. В большой аудиенц-зале были собраны все председатели коллегий и начальники частей, в Петербурге расположенных. Время было смутное, и Бирон распорядился, чтобы все военное начальство было в этот решительный момент под рукой, а по городу ездили парные драгунские патрули. В толпе военных выделялся своим ростом и строевой твердой осанкой старый Ранцев.
В большой люстре догорали восковые свечи. В зале кто стоял, кому удалось достать кресло, тихонько подремывал в нем, кто тихо, стараясь не стучать каблуками, ходил по зале. Почти все молчали, прислушиваясь к крикам и стонам, доносившимся из внутренних дворцовых покоев.
Кто-нибудь негромко скажет:
– Как она, бедная, страдает.
И сосед вздохнет тяжко и ответит:
– Господи, хотя бы конец. Отпустил бы Господь ее душеньку.
И опять тишина. Вдруг смолкнут крики и стоны в опочивальне и станет слышно, как гудит над Невой ветер и холодные волны плещут в бревна набережной. Невыносимою жутью веет по залам дворца. Косой дождь ударит в стекла, точно то смерть постучится костлявыми пальцами.
Бесконечной кажется холодная петербургская ночь.
– Ваши высочества!..
Цесаревна поднимает голову. Над нею стоит Бирон. Его лицо сурово.
– Ваши высочества, вам незачем дольше утруждать себя. Извольте ехать почивать к себе. Если будет какая перемена, я пошлю за вами курьера.
Цесаревна встает с колен. Она чувствует себя разбитой. Нет больше сил выносить эти крики, видеть страдания и не быть в состоянии помочь.
Она выходит в аванзалу, подходит к медику Фишеру и спрашивает его по-французски:
– Как вы думаете, доктор, долго еще она будет так страдать?
– Ничего неизвестно, Ваше Высочество… Наука уже бессильна ей помочь. Я думаю, она проживет в таком состоянии еще день или два. Потом – кома…
– Как все это ужасно…
Фишер пожимает плечами и разводит руками.
Цесаревна спускается по лестнице, лакей подает ей шубу и бежит вызвать карету. Ледяной дождь бьет цесаревне в лицо на крыльце, ветер распахивает полы шубы. И дождь, и ветер, и холодный плеск невской волны ей приятны. Все кажется еще цесаревне, что она слышит эти ужасные крики и дышит тяжелым спертым воздухом мрачной темной опочивальни.
Цесаревна опускает окно кареты и жадно вдыхает холодный, сырой, пахнущий морем воздух.
В ту же ночь императрица Анна Иоанновна скончалась.
Было бледное петербургское осеннее, ненастное утро, в дворцовых люстрах продолжали гореть желтым, несветящим светом свечи, когда из комнаты усопшей вышел герцог Бирон. По той тишине, которая вот уже некоторое время стояла в опочивальне, все ночевавшие в зале в ожидании конца догадывались, что конец уже наступил.
– Ваше Высочество, – сухо и торжественно, деревянным голосом обратился Бирон к сидевшей в кресле у камина Анне Леопольдовне, – ваше сиятельство, господа сенаторы, – повернулся он к остальным, – Ее Величество преставилась. Господу Богу угодно было отозвать ее душу к себе. Я прошу вас и четырех представителей воинских частей последовать за мною во внутренние апартаменты и опечатать комнаты Ее Императорского Величества.
Названные лица, и в их числе полковник Ранцев, пошли за Бироном. В спальне императрицы уже был сделан порядок. Комната была проветрена, и в ней сильно накурено ладаном. На постели с отдернутыми занавесями, поверх чистой простыни, одетая в белое платье, со сложенными на груди руками лежала мертвая Анна Иоанновна. Белое лицо ее выражало безмятежный покой. Высокие церковные свечи горели у изголовья, и священник в черной епитрахили размеренно читал Евангелие.
Авдотья Андреевна шла впереди и показывала внутренние покои. Здесь была гардеробная Ее Императорского Величества, – елейным, сладким голосом говорила она. – Ничего тут нет, окромя ейных платьев, а внизу в ящиках и ларях белье Ее Величества…
На гардеробную наложили печати. Пошли дальше.
– Здесь, как вы сами изволите знать, их кабинет был. Как заболела Ее Императорское Величество, как заболела, значит, приходили к ней их сиятельство граф Остерман, и через недолгое такое время вызвала меня Их Величество и приказала мне принять от них бумагу и положить вот в сем шкатуле, а ключи отнесть к Ее Величеству и положить им под подушку. И сейчас они там.
Послали за ключами, открыли шкатулку, указанную Авдотьей Андреевной, граф Остерман достал бумагу. Герцог Бирон и сенаторы склонились над нею.
– Подпись руки в Бозе почившей государыни императрицы, – торжественно заявил герцог Бирон, – подлинная и сомнений не вызывает. Ваше сиятельство, прошу вас прочитать собравшимся персонам волю государыни.
Граф Остерман принял бумагу, развернул ее, осмотрел всех, и в наступившей напряженнейшей тишине, куда доносились через два покоя мерные слова чтения священника над усопшей, начал торжественно читать:
– «Божиею милостью мы, Анна, императрица и самодержица всероссийская и прочая, и прочая, и прочая…»
Все присутствующие сотворили крестное знамение.
– «…Объявляем всем нашим верным подданным, понеже мы по матерней нашей к государству и к верным подданным нашим любви имея попечение о предбудущем оных твердом благополучии и безопасности за благо и потребно рассудили о наследии императорского нашего престола благовременное определение учинить и по дарованной нам от Всевышнего Бога самодержавной императорской власти любезнейшего внука нашего, благоверного государя Великого князя Иоанна наследником нашим через публикованный о том от пятого числа сего месяца всемилостивейший наш указ объявить. А притом не меньше же и о том стараться имеем, чтобы намерение наше о неотменном после нас содержании и сохранении счастливо установленной в империи нашей формы правительства по желанию нашему исполнено было. А по воле Божеской случиться может, что помянутый внук наш в сие ему определенное наследство вступить имеет в невозрастных летах…»
– Как и случилось, – с тяжелым вздохом сказал негромко Ранцев.
Остерман строго посмотрел на него из-за бумаги и продолжал читать:
– «…В невозрастных летах… Когда он сам правительство вести в состоянии не будет…»
Ранцев, стоявший сзади всех в числе представителей Петербургского гарнизона, хотя и был чуть не на голову выше всех, даже на носки приподнимался, стараясь не проронить ни одного слова, точно он не только слышать хотел, но желал и видеть все эти столь важные для государства слова. Он, как и многие в числе военных, как и старый фельдмаршал Миних, все ожидал, что будут сказаны священные для него слова о назначении на время малолетства императора Ивана III правительницей той, кому по праву, по желанию народному, по всеобщей любви к ней солдат это право принадлежит – цесаревне Елизавете Петровне.
Граф Остерман монотонно читал длинное посмертное письмо императрицы. Ранцев слушал о том, что «в таком случае и во время малолетства правительство и государствование именем его управляемо было через достаточного к такому важному правлению регента».
Дальше читал Остерман о том, что регент должен заботиться о воспитании государя, вести управление по «регламентам и уставам и прочим определениям и учреждениям от дяди нашего блаженные и вечно достойные памяти государя императора Петра Великого учиненным».
Ранцев прослушал, что тот регент назначается «до возраста внука нашего, Великого князя Иоанна, семнадцати лет»… Не скрывая нетерпения своего, ожидал Ранцев, когда же наименован будет этот регент, кому на семнадцать лет будут переданы бразды правления обширнейшей империи.
Наконец услышал:
– «…По данной нам от всещедрого Бога самодержавной императорской власти определяем и утверждаем сим нашим всемилостивейшим повелением регентом государя Эрнста Иоанна, владеющего светлейшего герцога Курляндского, Лифляндского и Семигальского, которому во время бытия его регентом даем полную мочь и власть управлять на вышеозначенном основании все государственные дела, как внутренние, так и иностранные…»
«Так вот он тот, – думал, уже плохо слушая и не вникая в чтение, Ранцев, – кому дано право вести Петрову Россию к благоденствию и миру или разорению и войне… Эрнст Иоанн Бирон… Безродный польско-курляндский шляхтич… Да Бирон ли он?.. Не Биренли, как о том носятся «эхи»?.. Сын корнета польской службы, владелец мызы Димзе – только и всего… Что ему Россия и что он России? Ну да, фаворит герцогини Курляндской, а потом императрицы, но все-таки?.. Бирон? Бирон – правитель?.. Не звучит это как-то… Солдатам будет трудно объяснить, что теперь от Бирона будет зависеть война и мир… Да вот оно как обернулось… Фортуна?»
Ранцев смотрел на герцога Бирона, и ему казалось, что выше стал ростом Бирон, что еще больше было надменности, важности, самодовольства и гордости в его лице. Ранцев думал о странной судьбе российской… Почему?.. Из-за несовершенства, что ли, закона Петра Великого?.. Но как могло быть что-нибудь несовершенное у совершеннейшего? Но как же все-таки могло выйти, что императором в России будет двухмесячный младенец и его именем в течение семнадцати лет – семнадцати лет! – за это время они с Петром Великим всю Россию перетрясли и устроили по-новому – будет распоряжаться вот этот Бирон! Что ему дело Петрово, что ему его заветы, что ему бешеный скок России вперед? Он только и сделал, что манеж построил в золоте и зеркалах – храму подобный…
Чтение продолжалось:
– «…А ежели, – читал граф Остерман, повышая голос, – Божеским соизволением оный, любезный наш внук благоверный Великий князь Иоанн прежде возраста своего и не оставя по себе законнорожденных наследников преставится, то в таком случае определяем и назначаем в наследники первого по нем принца, брата его от нашей любезнейшей племянницы, ее высочества благоверной государыни принцессы Анны и от светлейшего принца Антона Ульриха, герцога Брауншвейг-Люнебургского рождаемого…»
«Да вот оно куда пошло, – все думал Ранцев. – Во все время несовершеннолетия и этих принцев, которых еще и в походе-то нет, править будет все тот же государь Эрнст Иоанн!.. А если и те, будущие и еще не зачатые, наследники преставятся, то кто же укажет государя России?..»
– «…Тогда должен он, регент, – читал дальше Остерман, – для предостережения постоянного благополучия Российской империи, заблаговременно с кабинет-министрами и сенатом и генерал-фельдмаршалами и прочим генералитетом о установлении наследства крайнейшее попечение иметь и по общему с ними согласию в Российскую империю сукцессора избрать и утвердить…»
«Значит, вместо Богом помазанного царя – сукцессор, избираемый тем же регентом… А где же наша петровская солдатская дочь?.. Почему о ней нигде нет ни слова?.. Ах, вот оно… Тут все говорится о законнорожденных наследниках… А она… Избранный Бироном сукцессор станет выше ее – дочери Петра Великого!.. Господи, да что же это такое?»
Когда Остерман окончил чтение и в недоумевающей толпе пошел гул сдержанных голосов, Ранцев отыскал знакомого сенатора и спросил его:
– Кто оное-то письмо составлял и писал?
– Бестужев-Рюмин.
– Бесстыжев он, а не Бестужев!.. Точно ли подпись под ним нашей матушки царицы?
– Скажете тоже, Сергей Петрович, сами, чай, знаете, что за такие слова бывает… Остерман и сам герцог Бирон ту подпись подтвердили, ну и довольно с вас.
– Еще бы не подтвердить, – проворчал Ранцев.
На них шикнули. Негромкий и неуверенный голос – покойница лежала почти рядом, через две комнаты, – провозгласил:
– Да здравствует Его Высочество, регент Российской империи, герцог Курляндский, Лифляндский и Семигальский! Виват!
– Виват!.. Виват! – крикнуло несколько голосов.
Герцог надменным кивком головы ответил на приветствие и удалился во внутренние дворцовые покои. Собравшиеся начали расходиться.
В прихожей один из знакомых генералов толкнул Ранцева под локоть и негромко сказал:
– Слыхал?.. Его Высочество!.. Когда он стал Его Высочеством?.. Всегда был – светлостью.
– За сим дело не станет, – мрачно сказал Ранцев, – император указ даст, а сенат объявит во всенародное известие.
– Императору-то всего два месяца, – вздохнул генерал.
– Тем легче ему будет сие сделать, – сказал Ранцев и пошел за генералом к своей полковой колымаге.
VI
В тот же день цесаревна во всех подробностях знала о письме-завещании Анны Иоанновны. Она только спросила, когда это письмо было подписано, но никто этого точно не знал. К вечеру письмо было уже «печатано при сенате».
Удивилась она такому завещанию, оскорбилась, возмутилась? Никто того не знал. В полном придворном трауре, в черной «робе» с плерезами, отделанной белой тафтой, чрезвычайно шедшей к ее стройной моложавой фигуре, очаровательная в свои тридцать лет, она, молчаливо и усердно молясь, отбывала панихиды и заупокойные службы. Тело императрицы перевезли в Летний Биронов дворец и выставили для поклонения народу. Цесаревна, устав от долгих служб, отбыла с Алексеем Григорьевичем Разумовским в свое имение на мызу Гостилицы. Там в полной тишине, в лесной глуши она хотела забыться в любовных утехах со своим «другом неизменным» от охватившей ее тогда, самой ей непонятной тоски. В ее распоряжении была императорская петергофская охота. Герцогиня Анна Леопольдовна не охотилась, герцогам Антону Ульриху и Бирону в эти горячие дни было не до охоты. Борзые, гончие, меделянские, датские, легавые, таксели, бассеты, биклесы, хорты – более полутораста собак Петергофской охотничьей слободы были в полном распоряжении цесаревны. Обер-егерь Бем устраивал для нее «парфорс-яхты», делал охоты между полотен, она ходила с ружьем на тетеревов, глухарей и куропаток. В лесу, у Мартышкина кабака, ей устраивали полевой «фрыштык» и обед. Сюда высылали охотничьи линейки, и после хорошего обеда она и приглашенные охотники, уже в ночи, часто под осенним холодным дождем, лесной дорогой, по размытым пескам и глине ехали в Гостилицы. Тихо тарахтели колеса, повозки поднимались к имению. В темноте тускло светились огни в окнах уютного дома. Там ожидали цесаревну ее музыка и одна-две французские певицы. Она сидела вдвоем за столом с Разумовским и слушала, как на двенадцатиструнной бандуре играл Алексей Григорьевич. В эти вечерние интимные часы он был без парика. Черные волосы лезли на лоб, глаза сосредоточенно смотрели куда-то вдаль, Разумовский сидел на низком табурете и длинными пальцами правой руки перебирал струны. На втором его пальце был надет наперсток с кисточкой, он захватывал им сильные струны, и они пели тогда, вторя его ослабевшему пропитому голосу.
За окнами стояла черная октябрьская глухая ночь. Кругом залегли холмы, леса, и точно стеной каменной были отгорожены двое влюбленных от всего света.
– Алеша, – тихо скажет цесаревна, – а Алеша, скажи, родной… Почему Господь не дает нам с тобой деток?..
Алеша не отвечает. Сильнее загудят в его руках струны, пройдет перебор, и сладко и нежно о чем-то без слов запоет в искусных руках бандура.
– Алеша?.. А Алеша?.. Сие от того, что ты пьешь много.
Бандура продолжает в ночной тиши свою песню. Сосредоточенно смотрит вдаль Алексей Григорьевич. Наконец тихо, сквозь говор струн отвечает:
– Наш род, Лиза, дюжа плодовитой… А пил мой батько гораздо поболее моего.
В темной ночи все поет и поет бандура о чем-то неизвестном и милом, и слушает ее песни, развалясь на диване в мужском охотничьем платье, цесаревна. Бандуру ли она слушает? Не слушает ли она, что тихо говорит ей ее смятенное, растревоженное воспоминаниями сердце. Загорелись синие глаза, потемнели, желтыми искорками отразили огни канделябров и потухли. В голове неясная мысль: «Может быть, это я своим беспутством прошлым виновата… Господи, прости меня, грешную… На проезжей дороге, – народ сказывает, – и трава не растет…»
– Так ведь были бы те дети, Лиза, – обрывая игру, говорит Разумовский, – незаконные.
– Что ж с того? Нам-то не все одно? То наши были бы дети!..
Разумовский играет долго, полчаса, час и вдруг, точно продумав за время игры нечто сложное и серьезное, говорит, поднимая голову и в упор глядя в глаза цесаревны:
– А тебе, Лиза, не досадно все сие?
Цесаревна настораживается и отводит глаза в сторону.
– О чем ты, Алеша?
– О несправедливости… О жестокой судьбе твоей!.. О несправедливом решении Ее Величества!
– Справедливость, Алеша, только у Господа Бога. Людям не дано быти справедливыми, – совсем тихо говорит цесаревна.
– Так ведь, Лиза, через то самое государство Российское в низость приходит. Народ русский страдает от немцев.