Четыре большие расписные колымаги медленно подъехали к крыльцу. Издали посмотреть – вроде прежняя царская роскошь, но одна из мастериц постарше шепнула со вздохом:
– Не то, что раньше. Тогда в царском поезде полсотни колымаг считали, да за ними – до сотни подвод. Вот как государь-то в Измайлово ездил!
– То-то и оно, что государь… – быстрым шепотком отвечала ей другая. – Был бы жив государь – Сонька-то и не пикнула бы…
Аленке и взглянуть не досталось – росточком мала, статные пышные девки оттеснили ее от окошечка. Однако она знала, как быть: у них с Дуней давно уж повелось встречаться в крестовой палате. Главное было – проскользнуть туда незамеченной.
Хорошо, помогла Пелагейка. Увидев, что Аленка среди сенных девок затесалась, поманила ее пальчиком: ступай, мол, за мной. А Пелагейке многое дозволено.
В крестовой палате образов было не счесть – иные с собой из Кремля привозили, иные так тут зиму и зимовали. Аленка перекрестилась, помолилась – а тут и Дуня вошла, шурша тафтяной распашницей, накинутой поверх тонкой алой рубахи. Замучила ее жара, пока она в колымаге из Измайлова добиралась, и ближние женщины поспешили снять с нее тяжелый наряд.
Похорошела Дуня, а главное – улыбка с уст не сходила. И раньше-то не шла – плыла, а уж теперь, казалось, и вовсе не перебирает ногами, а стоит на облачке, и облачко ее несет…
– Аленушка!
Но не к подружке, а к книжному хранилищу поспешила Дуня, и рука сразу нашла тонкую рукописную книжицу, зажатую меж толстых божественных.
– С ангелом тебя, Дунюшка! – Аленка быстренько развернула лоскуток. Неизвестно, много ли у них на беседу минуточек.
– Ах ты господи!.. – умилилась юная государыня.
В ладошках Аленки сидела, как живая, птичка деревянная, искусно перышками оклеенная. И глазки вставлены, и носок темненький – голубочек малый, да и только.
– Вот радость-то… – любуясь голубком, прошептала Дунюшка. А более ни слова сказать не успела – обе услышали шорох. – Схоронись!
Аленка присела за невысоким книжным хранилищем.
В крестовую вошла статная сорокалетняя женщина в черной меховой, невзирая на жару, шапочке, бледная от вечного сидения в комнатах, с лицом, уже не округлым, а болезненно припухлым и отечным, но с глазами, по-молодому большими и темными, с бровями дугой. То была вдовствующая государыня Наталья Кирилловна, кою не только недруги, но и приверженцы называли порой медведицей. Государыня дала рукой едва заметный знак, и, повинуясь, вся ее свита – и ближние боярыни, и карлицы, и боярышни, – осталась за дверью.
Аленка в ужасе съежилась, Дуня же, быстро положив книжицу на высокий налой, вышла на середину и встала перед свекровью – не менее статная, но вовсю румяная, глаза опущены, руки на груди высоко сложены. Любо-дорого посмотреть!
– Чем, свет, занимаешься? – царица подошла к налою, коснулась рукодельной книги. – Не молишься, а виршами тешишься?
Дуня молча кивнула. Уразумела, умница, что государыня в сварливом расположении духа, и выгораживаться не стала.
– А тебе бы, свет, про божественное почитать, – приступила к выговору Наталья Кирилловна. – Когда при мне была, постные дни, помню, всегда соблюдала. А как замуж вышла – у тебя, свет, память отшибло?
Дуня покраснела так, что аж взмокла вся, бедняжка. Однако опять ни слова не молвила.
– Отшибло, видать, – продолжала государыня. – Ну так я напомню! Таинство брака запрещается накануне среды и пятницы, перед двунадесятыми и великими праздниками, а также во все посты! У нас что ныне?
– Пост, Успенский, – прошептала Дуня.
– И какой же то пост?
– Строгий, матушка…
– Гляди ты, помнишь! – притворно удивилась царица. – А таинство брака? Что молчишь? Думаешь, не донесли мне? Гляди, Дуня. Я с покойным государем ни разу так-то не оскоромилась – и ты сыночка моего в грех не вводи.
– Прости, государыня-матушка.
– Бог простит. И чтоб впредь такого не было! – вдруг крикнула царица, да так страшно, что Дунюшка аж отшатнулась. – Не для того я тебя из бедного житья в Верх взяла! – Тыча перстом, Наталья Кирилловна добавила уже потише: – Ты царскую плоть во чреве носишь – тебе себя блюсти надобно! – С тем, плавно повернувшись, и вышла.
– Ушла? – еле слышно спросила из-за книжного хранилища Аленка.
– Ушла… – Дуня быстренько перебежала к подружке, присела рядом и тихо рассмеялась.
– Что ты, Дунюшка? – удивилась Аленка.
– Он ко мне ночью прокрался! – зашептала Дуня. – Я ему: Петруша, грех ведь! А он мне: не бойся, замолим!..
– А ведь грех, – согласилась с Петром Аленка. – Как же ты?
– Вот с Божьей помощью замуж тебя отдадим – поймешь! Отказать-то как? Себе ж больнее сделаешь, коли откажешь! Аленушка, он уж ко мне под одеяльце забрался, и жарко вмиг сделалось, а на пол ступить – досточки заскрипят… А уж как в самое ушко зашептал – и вовсе сил моих не стало… Ну, думаю, а и замолю потом!
– Его-то небось она корить не станет, – неодобрительно сказала про государыню Аленка.
– Уж так было хорошо… – Дуня встала, выпрямилась, вздохнула всей грудью. – Бог даст, и ты мужа полюбишь. А то заладила – в обитель да в обитель… Вот узнаешь, как с муженьком-то сладко, – вмиг забудешь. Ох, Аленушка, и за что мне Господь такую радость послал?…
Слушая эти скоромные слова, Аленка испытала чувство, которое и назвать-то вовеки не решилась бы, – а то была ревность.
Дунюшка относилась к ней вроде и по-прежнему, однако душою уже не принадлежала, и это было мучительно. Аленке припомнилось, каково им обеим жилось в лопухинском доме, когда и в крестовую палату – вместе, и рукодельничать – вместе, и в огород за вишеньем и смородиной – непременно вместе… И все яснее ей делалось, что Дунюшка была к ней привязана лишь до поры, чтобы готовое любить сердечко вовсе не пустовало. А явился суженый – высокий, черноглазый, кудрявый, – и сердечко, от прежних девичьих привязанностей освободясь, все ему навстречу распахнулось! Горестно было Аленке глядеть на счастливую Дунюшку.
– А государыня меня любит, да и отходчива она, – полагая, что подружка переживает из-за полученного от Натальи Кирилловны нагоняя, сказала Дуня. – Добра желает и Петруше, и мне…
Насчет Петра – и то Аленка сомневалась. Казалось ей, что мать, желающая сыну добра, не станет его с сестрами ссорить. Софья-правительница – сводная сестра ведь, от этого никуда не денешься. А коли не сама государыня – так братец, Лев Кириллыч, племяннику в уши напоет. Или вон тот же Голицын – завидует он братцу Василию, что ли, не понять… Двоюродные братья – а вот поди ж ты, как их по углам судьба развела. Василий – любимец и главный советчик Софьи, Борис – любимец и главный советчик Петра. А Петру Алексеичу лишь в мае семнадцать исполнилось, Аленка – и та его на год старше.
Однако Петра Аленка крепко невзлюбила. Да и как прикажешь сердцу любить этого долговязого, что Дунюшку у нее отнял? Хоть и государь, а все одно – долговязый…
Дуня взяла наконец у Аленки оперенного голубка.
– Как живой, того и гляди – заворкует, – умилившись, сказала она и, положив птицу на ладонь, поднесла клювиком к губам: – Гули, гули…
Коснулся деревянный клювик царицыных уст, и те уста принялись его мелко-мелко целовать с еле слышным чмоканьем. Тешилась Дуня, играла, да только не девичьей игрой – бабья уже нежность в ней созрела и выхода пролиться искала. Хоть на игрушку, пока дитя еще во чреве…
Дверная занавеска колыхнулась – заглянула Наталья Осиповна.
– Ушла государыня-то, – сообщила она. – Помолилась, Дунюшка? А то там ужинать собирают. Сегодня к столу рыба дозволена. На поварне кашки стряпали – судачиную, стерляжью и из севрюжины. Еще икру пряженую подадут, вязигу в уксусе, луковники и пироги подовые с маком. И киселей сладких наварили. А вот оладьи сахарные, Дунюшка, тебе бы сегодня есть не след…
– Что же так, матушка? – удивилась Дуня.
– Сахар-то, я слыхивала, на коровьих костях делан, скоромный, стало быть. И ты, Аленушка, тех оладий не ела бы. Не то скажут: экую дуру Лопухины с собой в Верх взяли – постного от скоромного не отличит…
Видя, что боярыня не гневается, застав Аленку в крестовой палате, девушка подошла к ней и приласкалась – поцеловала в плечико, прижалась к бочку.
– Ступай, ступай, светик, – отослала свою воспитанницу Наталья Осиповна. – А тебе, государыня, к столу наряжаться пора. Не так часто государь с тобой за стол садится – принарядись! – И, перекрестив доченьку, боярыня поплыла из крестовой прочь.
– Я первая пойду, а ты трижды «Отче наш» прочтешь – и за мной! – приказала Аленке Дуня. И поспешила к себе – наряжаться.
Аленка дождалась, пока шорох тафтяных летников стихнет в переходах, и тоже выбралась из крестовой. Вернулась в светлицу, а там уж суета: к вечеру все торопятся работу закончить, ведь с утра государь снова свое потешное войско школить собрался. Батюшки, а у Аленки рукав не вшит!..
Словом, провозилась Аленка допоздна. В подклет прокралась, когда те девки, что спать собрались, уж засыпали, а те, что с полюбовниками уговорились, лежали тихонько, готовые живо подняться и выскользнуть. Не Верх, чай, а сельцо: дворец огородами окружен, каждый кустик ночевать пустит!
Легла Аленка на свой войлочек, отвернулась к стенке. И вроде даже задремала, когда вдруг раздались на дворе крики, да такие отчаянные, что в подклете, не разобравшись, заголосили:
– Ахти нам! Пожар!..
Здешний дворец – красы несказанной, но коли полыхнет сухое дерево – успеть бы выбежать! С визгом, с причитаниями кинулись мастерицы из подклета в одних сорочках. Поднялись, спотыкаясь, по лесенке, выскочили на высокое крыльцо – а по двору потешные с факелами носятся.
– Да где же кони?! – раздался пронзительный крик.
Не воды требуют – коней… Да что ж это деется-то?!
А Дунюшка-то младенчиком тяжела! А ну как с перепугу скинет?
Забыв про заведенные порядки, понеслась Аленка, как была, переходами в государынины покои. Только сарафанишко кое-как на бегу напялила поверх сорочки, а про повязку на голову, чтобы не выскакивать на люди простоволосой, и не подумала.
Навстречу ей бежали с огнем люди, и Аленка вжалась в бревенчатую стенку, пропуская их. Впереди – государь в одной белой рубахе (вот он каков, без кафтана-то… длинноногий, тощий, глаза выкачены, дороги не разбирает…), за ним – постельничий Гаврюшка Головкин с одежонкой через плечо, карла Тимофей с пистолем и постельный истопник Лукашка Хабаров с саблей наголо… И – князь Борис Голицын, одетый так, словно и не ложился… Пронеслись, выскочили во двор, перебежали открытое место, сгинули во мраке…
Господи Иисусе, неужто Софья стрельцов на Коломенское двинула?!
И как бы в ответ – вой из царицыных хором.
Аленка понеслась туда – к Дунюшке!
Замешалась в сенях среди сенных девок, перепуганных постельниц, бабок и мамок. Увидела Пелагейку: та стояла, привалившись к стене, и лишь головой крутила вправо-влево, приоткрыв редкозубый рот.
– Пелагеюшка! – так и бросилась к ней Аленка. – Да что ж это деется? Спаси и сохрани!
– Стрельцы по Стромынке прискакали, свет! – отвечала карлица. – Кричали – на Москве набат гремит, полки сюда движутся!
– Бежать же надо! – без голоса прошептала Аленка.
– Государынь собирают! – карлица снова принялась вертеть головой. – Возников в колымаги закладывают. Сейчас и двинутся в путь!
– А нас, мастериц?
– Ты, Аленушка, при мне держись, – велела Пелагейка. – Я-то не пропаду, нас, карлов, николи не трогают!
– Я к Дуне! – вскрикнула Аленка, мало заботясь, так или не так назвала государыню всея Руси.
И побежала, маленькая да верткая, и проскочила в двери.
В покоях верховые боярыни сами укладывали короба и увязывали узлы. Все здесь смешались – и казначеи Натальи Кирилловны, и казначеи Дунюшки, и государева мамка, и мамка царевны Натальи… Женщины толклись, мешая друг другу.
Несколько в стороне, обняв дочку, стояла Наталья Кирилловна, как всегда – в темном наряде. Смотрела в пол, сдвинув красивые черные брови. Кусала губы. И молчала. Царевна Натальюшка испуганно жалась к ней.
Аленка огляделась – Дуни не было.
Тогда она вдоль стены прокралась в крестовую палату.
Дуня стояла на коленях перед образами и пылко вполголоса молилась, не по правилу путая слова и добавляя своих. Рядом, на коленях же, стояла ее сестрица Аксиньюшка и молчала – стиснув губы, глядя мимо образов.
– Господи, со мной что хочешь делай, хоть стрельцам отдай, хоть огнем пожги! Спаси Петрушеньку, Господи! Все обители обойду, Господи! – твердила Дуня.
Аленка кинулась на колени с ней рядом.
– И ты молись, и ты, светик! – воскликнула Дуня.
– Да, Дунюшка, да!..
– Мы его вымолим! Мы, только мы – понимаешь? Аленушка, ничего у него более нет – только молитовка наша!
– Да, Дунюшка, да… – ошалело повторяла Аленка. Отродясь она не видела таких глаз у подружки – обезумевших, огромных…
– Вымолим, выпросим, спасем! – позабыв о самой молитве, обещала Дуня истово. – Не настигнут его, не тронут его – а это мы, а это молитва наша… – Она повернулась к сестрице: – А ты что же?
Девочка молчала.
– Аксиньюшка, свет! – решив, что это с перепугу, подползла к ней на коленях Аленка.
– Дунюшка, что же это?! – отбиваясь от Аленки, воскликнула тут Аксинья. – Он – убежал, тебя с чревом бросил, а ты – молиться за него?!
– Государь же! Ему себя спасать надобно! – возразила Дуня, да так, что и спорить с ней было невозможно. – Государь же, Аксютка!
– И матушку свою бросил, и сестрицу Натальюшку! И всех нас! – упрямилась девочка. – Вот подымут нас стрельцы на копья – а он-то цел останется!
– Государь же! – в третий раз повторила Дуня. – Я бы и на копья – он бы уйти успел!..
Вдруг Аленка поняла: а девочка-то права. Возникло перед глазами лицо бегущего царя – черные глаза навыкате, застывший в немом крике рот. И в каждом движении, в каждом взмахе длинных рук – ужас!
– Пойдем к матушке, Аксиньюшка, – шепнула Аленка девочке. – Обеспамятела Дунюшка…
– Пойдем, – ответила Аксинья.
И видно было – не одобряет она старшую сестру. До того не одобряет, что и к молитве ее присоединиться не захотела. Строга была девочка – уж она-то за любезного мужа на копья не кинется.
Высунули носы Аленка с Аксиньюшкой из-за пыльного сукна, но выходить не стали – так и застряли меж занавесок. Потому что остались за это время в горнице три женщины – государыня Наталья Кирилловна, княгиня Волконская и царевна Натальюшка. Прибавился же один неожиданный посетитель – мужчина. Князь Борис Голицын.
Княгиня Домна Никитична с незапамятных времен в Верху служила, царице была предана. Что до Натальюшки – негоже, конечно, чтобы посторонний мужчина, не родственник, на царевнино лицо глядел, да в эту ночь, видать, не до правил всем было. Сообразив все это, Аленка поняла, что прочих женщин выслали ради тайного разговора, и удержала Аксинью при себе.
– Да все же, Борис Алексеич, – молвила государыня, – боязно мне что-то…
– Ты, матушка государыня, в шахматы игрывала? – спросил он.
– Да, покойный супруг забавы ради обучал.
– Видывала, как супротивнику три и более фигур отдают, а он, дурачок, берет? Вынуждают его поставить свои фигуры в неловкое положение, потом же ему стремительный удар наносят. Затянулась эта дурь, матушка. То Софья про тебя с Петрушей нелепое скажет – и вы в терему по целым дням ее слова обговариваете, то Петруша Софью не тем словечком обзовет – и ей доносят, и она по месяцу дуется…
– Устала я, князюшка, от пересудов, потому лишь тебя и послушала…
– А меж тем государство – как пьяный мужик в болоте: уже по самые ноздри ушел, вопить нечем, лишь пузыри пускает, – продолжал Голицын. – Мы-то ныне с шумом да гамом отступили, сейчас, с Божьей помощью, соберемся, к Троице все поедем и там укроемся, а Софье-то – объяснять всему миру, что не собиралась она посылать стрельцов брать приступом Преображенское. А чего ради тогда в Кремле сборы были? За каким бесом – прости, государыня, – ворота позапирали? Почему стрельцы набата ждали? Ах, подметное письмишко нашли?! Государыня, я ведь сам то письмишко сочинял да веселился! Сколько в Преображенском у тебя с государем людишек? И что – шесть сотен конюхов, истопников и постельничьих пойдут ночью в Кремль царя Ивана с сестрами губить? Блаженненький разве что какой поверит…
– Преображенское приступом брать… Господи, да чего его брать-то? Факел швырни – и заполыхает, – покачала головой Наталья Кирилловна. – Однако не надо было Петрушу одного отпускать. С дороги бы не сбился…
– Далеко ли отсюда до Троице-Сергия? С ним трое, и уж один-то – надежен. Мельнов, тот стрелец, что с известием прискакал. Слыхала, чай? Не кричал – дурным голосом вопил: спасайся, мол, государь, в Кремле набат бьет, стрельцы на Стромынке рядами строятся! Вот голосина – сам не ожидал… Пусть все ведают, в какой суматохе государь жизнь спасал… – Князь негромко рассмеялся.
– Стрелец?! Ты что же, князюшка, с ним государя отпустил?!
– Мельнов этот – мой человек, – успокоил царицу Голицын. – И послан от подполковника Елизарьева. Помяни мое слово, государыня: тот один из первых свои стрелецкие сотни к Троице приведет.
– Не разумею я что-то, Борис Алексеич…
– А чего тут разуметь? Из Троицы государь Петр Алексеич грамоту на Москву пошлет, чтобы все верные к нему собирались. Однажды Софья так-то Москву припугнула: мол, уйдет она отсюда с сестрицами к чужим королям милостыньки просить. Так Софьюшка-то лишь грозилась, а Петруша и в самом деле от беды неминучей убежал. Ну-ка, и что Москва скажет, как думаешь?
– Ловок ты! Не в пример братцу…
Голицын вздохнул. Двоюродный брат Василий, советчик и любимец Софьин, Москве не по душе пришелся.
– Успокойся, государыня-матушка, – сказал он. – Тут не ловкость, а расчет. Семь лет назад стрельцы и пошли бы пеши в Преображенское тебя с чадом на копья сажать, а за семь лет они Софьиным правлением по горло сыты. Покричать ради нее – милое дело, если она же еще и чарку поднесет. А с места сняться, мушкетик на плечо взвалить, ножками семь верст одолевать – пусть других дураков поищет… И она то ведает.
Глава 4
Итак, государь Петр Алексеевич, жизни которого якобы угрожали стрелецкие полки, идущие по Стромынке к Преображенскому, в сопровождении всего троих спутников бежал ночью к Троице – просить защиты у архимандрита Викентия. А за ним, со всем скарбом, мирно двинулись в колымагах Наталья Кирилловна с ближними женщинами, царевна Натальюшка, Дуня, карлицы и мастерицы. (Другой дорогой, лесной, постельный истопник Лука Хабаров, он же фатермистр Преображенского полка, повез к Троице-Сергию полковые пушки. И туда же маршевым шагом отправились шесть сотен более или менее обученных солдат.)
В Кремле, узнав про это странное бегство, сперва удивились. Потому что никто не собирался посылать в Преображенское стрельцов для убийства медведицы с медвежонком, то бишь Петра с матерью.
– Вольно ж ему, взбесяся, бегать! – сказали то ли Софья, то ли Шакловитый, а то ли оба (поскольку историки не сошлись, кому приписать фразу).
Однако столь диковинное событие, как и предвидел латинщик и выпивоха князь Голицын, породило брожение умов, и тут же каждый, от кого хоть что-то зависело, вынужден был сделать выбор – на чьей он стороне.
Петр засел в Троице-Сергиевом монастыре всерьез. И тут же туда потянулись дальновидные. Возможно, первым был гонец от стрелецкого полковника Ивана Цыклера. Полковник сразу сообразил, что верх возьмет сделавший первый шаг Петр, и тайно просил вызвать его, Цыклера, к Троице: мол, откроет много нужного и тайного. За ним послали. И Софья его с пятью десятками стрельцов отпустила: не отказывать же венчанному на царство государю в пяти десятках стрельцов!
Генерал Гордон привел Сухарев полк. А 16 августа в стрелецкие и солдатские полки прибыла от царя Петра грамота: он звал к Троице начальных людей и по десятку рядовых каждого полка. Софья запретила стрельцам подчиняться этому приказу, но по Москве незнамо кто пустил дурацкий слух, будто грамота прислана без ведома Петра – токмо злоумышлением Бориски Голицына. И вместо того чтобы успокоить войско, такая новость его, войско, насторожила – уж больно показалась нелепа. Осознав, что с Софьей ему более не по пути, бежал к Троице патриарх Иоаким. И, прежде всех прочих иностранцев, прибыл к Троице Франц Лефорт.
Все развивалось согласно замыслу.
27 августа 1689 года в стрелецкие полки пришла новая государева грамота – и стрельцы, повинуясь цареву указу, тоже потихоньку двинулись по Стромынке к Троице.
Оставалось сделать немного – взяв в руки подлинную власть, загнать в угол правительницу Софью с ее избранниками.
Тут Борис Голицын, муж ума государственного, сглупил. Не следовало ему в этой кутерьме пытаться спасти двоюродного брата, Василия Голицына. Даже ради чести голицынского рода. Он же вступил с братцем в переписку, призывая его к Троице, но Василий Васильевич не мог бросить Софью и до последнего хлопотал о примирении сторон.
Что же из этого вышло? Да только то, что Нарышкины озлились на Бориса: дескать, родственника пытался выгородить. Посему как только Софья оказалась в Новодевичьем монастыре, Василий Голицын – в ссылке, а Федор Шакловитый был казнен, как только приступили к дележке высвободившихся званий и чинов, князя Бориса Алексеича Голицына Нарышкины от дел и отстранили. Дали ему заведовать приказом Казанского дворца, и, махнув отныне на дела государственные рукой, латинщик продолжал читать мудрые книги и напиваться в государевом обществе (против чего никто не возражал).
Наталья Кирилловна уж так была рада, что Голицыных избыла, что не возражала против совместных увеселений сына с его родным дядюшкой, своим младшим братом Львом Кирилловичем. Пусть хоть пьет, хоть гуляет, да со своими. Но молодой дядюшка любимцем государевым не стал – а стал иноземец Франц Яковлевич Лефорт. Видно, он-то и заманил Петра в Немецкую слободу.
И настали мирные времена.
Правил, разумеется, не Петр – у него на то и времени не оставалось.
Чем же Петр занимался? А фейерверки устраивал. Попалась ему книжка про фейерверки, вот он и увлекся огненной потехой.
Еще полки́ свои школил. Теперь, когда не приходилось за каждой мелочью в Оружейную палату посылать, он мог ими основательней заняться.
Еще учился. Благо всем ведомо – жажда познания в Петре сидела необыкновенная.
Еще в Немецкую слободу то и дело ездил. В новом дворце Лефорта дневал и ночевал. Веселился напропалую, коли нужда в нем возникнет – в Кремль не дозовешься.
Еще яхту сам себе построил.
Ну а чем, если вдуматься, должен заниматься государь, для которого престол от Софьи освободили, когда ему семнадцать лет и три месяца исполнилось? Править государством в восемнадцать?
Так что Петр поступил по-своему разумно – предоставил все дела Нарышкиным.
Дуня меж тем исправно рожала ему сыновей. Сыновей! Не то что царица Прасковья – государю Ивану (а может, и Ваське Юшкову).
Первенца своего, Алешеньку, Дуня родила 28 февраля 1690 года. Царевич Александр родился в ноябре 1691 года, но пожил недолго – в мае 1692 года умер. Царевич Павел родился в ноябре 1692 года, однако летом 1693 года тоже умер. Алешенька же хоть и хворал, но рос, окруженный заботой. Наследник!
Петр видел его редко – ему других радостей хватало. На Плещеевом озере стало Петру тесно – хотелось простору, хотелось, чтобы паруса, ветром наполненные, до небес над крутобокими кораблями громоздились, хотелось, чтобы широким строем те корабли шли да шли, шли да шли…
Ничего ближе Белого моря Петр найти не смог, и посему 4 июля 1693 года отправился с немалой свитой в Архангельск.
Глава 5
– Что же известьица-то нет да нет? – сердито спросила боярыня Наталья Осиповна. – Должно, ты плохо государю писала, коли не отвечает.
– Так и государыню Наталью Кирилловну не известил… – ответила Дунюшка, опустив голову.
Аленка, слышавшая их беседу из потаенного уголка, так глянула исподлобья на боярыню Лопухину – насквозь бы старую дуру прожгла! И ее, и всех Лопухиных до единого, включая братца Аврашку-дурака.
Только Аленка и сострадает, только она и видит, что Дунюшка – аки свечка, которую с двух концов жгут. С одной стороны – государыня Наталья Кирилловна с ближними женщинами (что государю Петру Алексеичу не угодила, потому-де и бегает он от нее прочь), с другой – родня, Лопухины винят, что не сумела мужа привязать и удержать, и оттого-де на них на всех Наталья Кирилловна уж косится. Когда наконец правительницу Софью одолели и в келью заперли, когда наконец лопухинский род вздохнул спокойно, обогрел руки у царской милости и только стал разживаться – вдруг такая неурядица!
Теперь вот и вовсе отправился на все лето государь в Архангельск. В начале июля выехал, давно уж вернуться обещал и едет ведь уже в Москву, да все никак не доедет. А завтра-то уж первое октября число…