Смерть, хлопоты, связанные с ней, странным образом сплотили людей, ютившихся в казарме. Теперь многие сидели вместе и мирно пили чай. Не верилось, что ещё вчера они грызлись из-за места или казана, обзывая друг друга последними словами.
Огонь в очаге погас, вечерело. Люди, насытившись, стали расходиться, принялись за свои дела. Наступил вечер, и стало темнеть. День выдался беспокойный, люди устали и начали готовиться ко сну. Девочка, что мылась с мылом в лохани, спросив разрешения у матери, легла к Сагадат. Та зябко ёжилась, и девочка укрыла её своим бешметом.
Из всех углов послышались тихие голоса, читавшие суры Корана. Позже всех, как и вчера, молитву завершил старик, владелец редисок. Он опять долго читал Коран, потом задул огонь и лёг. Стало тихо. Не звучала гармонь, не слышна была ругань, даже ветер не злобствовал сегодня, грозя опрокинуть мир, свирепо громыхая окнами и крышей. Ночью девочка несколько раз кутала Сагадат, спрашивая: «Тебе не холодно?» и наконец уснула. Хусниджамал-эби стонала во сне. Прислушиваясь к грустным звукам, убаюканная тишиной Сагадат тоже погрузилась в сон. Утром она проснулась с головной болью, тело горело. Больная Хусниджамал-эби лежала, как всегда, тихо. Попив со старухами чаю, Сагадат почувствовала облегчение, но к вечеру ей стало хуже. Следующую ночь она провела в бреду, а утром не смогла подняться. Мать и дочь обе оказались серьёзно больны. Не было у них, кроме Аллаха, никого, во всём белом свете ни единой родной души, ни крошки еды. Мало того, что семья Шарипа-бабая оказалась в жалкой казарме, согревавшейся лишь человеческим теплом, несчастные женщины были совершенно заброшены, нищи, лишены всякой помощи. Надеяться им было не на кого, впереди ждала лишь голодная и холодная смерть, как того бедолагу-кота, которого выбросили в лесу в трескучий мороз за то, что пачкал в доме. Кот перепортил много вещей и был наказан, но расправились с ним не такие, как он, существа, а люди – те, что называют себя венцом природы; люди, которые могли бы проявить такие прекрасные качества, как великодушие и милосердие, ведь Всевышний наделил их ими. А за что терпели муки немощная старушка и девочка, лишившаяся единственного своего заступника, милая Сагадат с её добрым и отзывчивым сердцем? Как же могли допустить те, что живут свободно и богато, считающие себя высоконравственными, чтобы эти двое оказались на обочине жизни и были обречены на погибель? Этого я не могу понять! Нет, не могу!
Болезнь Сагадат день ото дня становилась серьёзней.
У Хусниджамал-эби резкого ухудшения не наблюдалось, но силы её таяли из-за потери мужа, из-за болезни Сагадат, а также из-за отсутствия должного ухода. Всё это происходило на глазах обитателей казармы. Старая нищенка поила больных настоем душицы, курильщица следила за чистотой постели, и девочка, что мылась с мылом, не отходила от Сагадат, сидела около неё целыми днями. Старик приносил им редис, старуха, рывшаяся в своей одежде, нередко извлекала из вороха тряпья нечто наподобие яблока или высохшую черносливину, а иногда давала кусочек балиша или паштета, правда, прежде чем получить такое угощение, надо было выслушать подробный рассказ о том, какая служанка в доме какого бая подала его. Парень, игравший на гармони, писал на дне тарелки какие-то молитвы, потом смывал их и давал выпить, а любительница пробовать суп из казана, случись ей снова приготовить что-нибудь, кормила Сагадат и Хусниджамал-эби горяченьким. В общем, хоть никто на свете о них и не вспоминал, обитатели казармы без присмотра не оставляли и старались хоть как-то облегчить положение больных. Женщины заменяли им сестёр милосердия, а мужчины докторов. В помощи не отказывал никто.
Мать с дочкой продолжали болеть. Хусниджамал-эби с каждым днём становилось всё хуже. Сагадат по вечерам металась в жару и бредила в забытьи. День шёл за днём, улучшения не было. Обе уже не могли есть, и надежда на их выздоровление таяла. Каждую ночь старухи и женщины дежурили возле больных и были готовы к тому, что обе вот-вот умрут, будили временами старика, чтобы почитал им отходную суру из Корана. Но они не умирали, и легче им не становилось. Шёл седьмой день со дня смерти Шарипа-бабая. В казарме тихо отметили его, почитав в память об усопшем Коран. Хусниджамал-эби осознавала, какой это день, слушала молитвы, которые читал старик, и даже поднесла вместе со всеми ладони к лицу, зато Сагадат была в тяжёлом забытьи, тело её горело. Временами она вскакивала и кричала: «Защити от дурного! Дай силы выстоять!! Дай мне счастья!!» Тут же звала кого-то: «Адаш-абыстай, адаш-абыстай!» («тёзка»). Потом гнала кого-то прочь, как видно, собаку: «Пашул, пашул!!» и в страхе жалась к стене. Временами громко пела: «Не плачь, родная! Такая уж у нас судьба!» Потом принималась перечислять имена джигитов, о которых, как видно, думала. Кричала, ругала кого-то.
Девочке, сидевшей рядом, велела открыть крышку подпола и выпустить джигита. Приказывала достать из-под одеяла и повесить новое неношеное платье, принималась рыдать о расшитом жемчугом калфаке и серой шали, которые у неё якобы украли, то видела себя в каком-то саду, где рвала цветы, то ей казалось, что её обнимает очень красивый джигит и было видно, как ей хорошо в его объятиях. Потом, обессилев, лежала тихо-тихо.
Какой дивный мир! Зелёные луга, извилистые речки, где-то вдали слышатся звуки колотушек, отбеливающих холсты, и тут же будто дополняют их трели соловья. Тепло, странное, блаженное тепло разливается по всему телу, ей очень хорошо. Отец привычно попыхивает трубкой, но она совсем не чувствует неприятного запаха. Тут же дочка муллы. На душе такая радость, Сагадат счастлива, ничто не омрачает её блаженства. Никогда в жизни не испытывала она такой неги, словно попала в иной сказочно-прекрасный мир, какого нет на всём свете. Утром она осознала, что очень больна, что отца на обычном месте нет, – видно, ушёл куда-то или не вернулся ещё из мечети. Мысли в воспалённой её голове путались, события прошлого переплетались с настоящим.
Девятый день прошёл, а она всё не приходила в сознание. Перед мысленным её взором возникли какие-то люди в белых одеждах и гонялись за Сагадат и её матерью по лесу. Сагадат звала на помощь отца: «Эти! Эти!» Мать уже поймали, а тут явились полицейские и хотят схватить их за то, что не уплатили за квартиру, и уж уводят мать. Сагадат с криком набросилась на них, дралась изо всех сил и уж одолела, но тут, похоже, земля поглотила её, она увидела себя посреди непроницаемой черноты. Нет ни лучика света и людей никого – от страха всё её тело дрожало, и она кричала: «Спаси меня! Дай мне счастья!» И снова очнулась в тёплом, светлом прекрасном мире, снова блаженство и покой снизошли на неё. Утром Сагадат открывала глаза, горячий пар туманил её взор. Над головой торопливо сооружали полог. Непонятно, зачем. Ведь совсем недавно уже был такой. Когда же это?… Точно такой полог, а из-за него доносился знакомый запах, напоминавший Сагадат о чём-то очень грустном. Потом она опять уносилась в мир сладких грёз. Снова открывала глаза и видела что-то длинное и белое. Может, холст, расстеленный в ауле на снегу? Непонятно, что. И снова погружалась в иной мир, падала в чёрную яму и кричала.
Так в беспамятстве, не в силах отличить день от ночи, встретила она тринадцатый день болезни. Снова бродила в чудесном, полном блаженства мире, летала, окуналась в воду. Потом вдруг открыла глаза и выдохнула: «Уф!» Женщины, старухи окружали её. Возле головы сидела знакомая девочка. Слабый огонёк лампадки проливал печальный свет. Из всех углов казармы доносились сопение и храп спящих.
Женщины и старухи жалобно глядели на неё. Сагадат, не сразу догадавшись, где она, обвела их взглядом, желая вспомнить, кто это. «Слава Аллаху, пропотела», – услышала она и почувствовала себя с головы до ног в воде. Память медленно возвращалась к ней, и она вспомнила, как они приехали в Казань, как их выгнали из квартиры, но казарму вспомнить никак не могла. При скудном свете лампады она, не узнавая, разглядывала столбы, подпиравшие своды, и они казались ей огромным многоголовым существом. Она вспомнила о смерти отца, вспомнила грезившиеся ей прекрасные сады и джигитов, в объятиях которых ей было так хорошо. А что потом? Она не знала. Но вот в памяти возникли люди в длинных белых одеждах, полицейские, и тут она вспомнила о матери. «Где она?» – подумала Сагадат, и вдруг непонятно как, но её поразила догадка, что Хусниджамал-эби больше нет. Она ещё раз заглянула в опечаленные глаза женщин, хотела сказать что-то, уж пошевелила губами, но тут же забыла о своём намерении. Кто-то спросил знакомым голосом: «Сагадат, ты пить не хочешь?» Она подняла глаза, сказала: «Хочу», – и приняла из их рук чашку с водой. Попив, она чуть-чуть расслабилась, и уже в следующую минуту снова погрузилась в забытьё.
Она вернулась в тот дивный край. Грохочет гром, сверкнула молния, полил дождь. Сагадат на улице, промокла насквозь. Но вот и солнышко, и уж снова блещет летний день! Зелёная травка. Сколько разных бабочек, как много птиц поют, свистят и щёлкают. Какое счастье! Вот Шарип-бабай говорит: «О Аллах, дай нам сил! О Аллах, дай счастья!» И Хусниджамал-эби с Шарипом-бабаем пошли и скрылись вон там, за тёмным лесом. Адаш-абыстай увидела это и обняла Сагадат, назвав её по имени. На возглас: «Сагадат!» – она проснулась. Посмотрела по сторонам и всех узнала. Глаза девочки, которая провела рядом с ней много бессонных ночей, покраснели. Посмотрела на место, где лежала мать. Её там не было. Сагадат вспомнила запах гвоздики, нечто белое, длинное, показавшееся ей расстеленным на снегу куском холста, и поняла: то была её мать, завёрнутая в саван. Она взглянула на девочку и спросила: «Эни умерла, да?» У той вместо ответа потекли из глаз слёзы. Она наклонилась к Сагадат и поцеловала её в мокрый лоб.
Слёзы девочки, её поцелуй тронули Сагадат так, что она готова была пожертвовать ради неё всем, даже жизнью. Это были не просто слёзы, не просто поцелуй, а нечто большее, исходившее от чистого сердца, из глубины невинной души. То было выражением искренней готовности делать для Сагадат всё, что в её силах, и глубоким сочувствием большому горю. У Сагадат навернулись на глаза слёзы. Она взяла руку девочки и крепко пожала, глядя на неё с благодарностью. Хотела сказать что-то, не смогла – по щекам покатились слёзы. Девочка всё поняла, слова для этого были не нужны. Она видела, как благодарна ей Сагадат и поклялалсь в душе по возможности не разлучаться с ней. В то мгновение раскрылись лучшие черты обеих девушек, они нашли друг в друге верных, любящих подруг. Когда подобное случается между мужчиной и женщиной, это непременно влечёт за собой вспышку яркой, сильной любви, на короткое или продолжительное время. Между двумя мужчинами или двумя женщинами такое единение порождает вечную дружбу, которой не бывает конца. Как правило, такие пары не разлучаются и становятся друг для друга надёжной опорой. Девушка, тонувшая в реке и случайно спасённая, придя в себя, узнаёт, кто её спаситель, и протягивает джигиту руку, что равносильно клятве в вечной любви. Изувеченный сын падишаха, брошенный в лесу, влюбляется в крестьянскую девушку, которая выхаживает его, приведя к себе в дом. Всё это происходит оттого, что людям свойственно испытывать нежную привязанность к ближнему, когда в нём обнаруживаются редкие человеческие черты. Они верят, что встретили лучшего человека на свете.
Оплакав утрату, Сагадат вскоре снова уснула. Проснувшись, она села с помощью своей подружки и увидела, что спала на месте матери. Из глаз снова покатились слёзы. Она плакала, а память рисовала картины детства, как она с девчушками пасла у ручья гусей и все они хором кричали: «Кыш, коршун, кыш! На лапу тебе листок, на другую железа кусок, чтоб вовеки снять не мог!» Как перед отъездом в Казань, плача и обнимаясь, прощалась с абыстай и своей тёзкой, дочерью муллы Сагадат. Потом вспомнила, что осталась без отца и матери, нищая и больная, без защиты среди чужих людей, таких разных и непонятных. Она обдумывала своё положение со всех сторон и ничего хорошего не видела. Из глаз, не переставая, лились слёзы. Тосковала по отцу, по матери, скучала по аулу, по семье муллы. Сагадат было очень тяжело, и всё же мысль о смерти ни разу не пришла ей в голову. Она думала о том, как жить дальше и как стать счастливой.
Молодость брала своё, и Сагадат крепла с каждым днём. У неё прекрасный аппетит: ей мало было половины добытого старушками-нищенками, так она ещё умудрялась съедать почти половину того, что готовили в казарме – ну, если не половину, то третью долю уж наверняка. Прошло какое-то время, и она перестала молчать, начала улыбаться. Она, казалось, снова вернулась в детство. Иногда всё же, вспомнив отца с матерью, долго и горько плакала. Прошёл месяц со дня смерти отца. Сагадат начала вставать, ходить. Но это была уже не та Сагадат. Её некогда густые чёрные волосы теперь похожи были на козий хвост. И хвост этот тончал с каждым днём. Её личико нельзя было назвать совсем уж пожелтевшим, однако куда подевались яркие щёчки-яблочки, какие были два месяца назад? И глаза провалились куда-то. Она пока не могла заработать себе на пропитание и ела то, что приносили в казарму другие, а потому чувствовала себя больной нищенкой. Каждое утро она провожала старушек на промысел, а вечером выслушивала их рассказы о том, как удалось им заполучить тот или иной ломоть.
Оттого что Сагадат была ещё очень слаба, её подружка по большей части сидела с ней – того, что приносила её мать, было вполне довольно – и на работу уходила редко. «Работой» её было побираться на похоронах. Лишь когда покойник был состоятельным человеком, ей не хотелось упускать возможность хорошо поживиться. Разговаривая с Сагадат, она всегда делала что-нибудь – шила либо занималась другой работой. С малых лет эта девочка была окружена людьми, подобными обитателям казармы, а потому такая жизнь вовсе не казалась ей ужасной – всё, что происходило вокруг, было для неё вполне привычно. Видеть тёток из казармы с какими-то мужчинами, слышать, как они в присутствии стольких людей без всякого стеснения предаются воспоминаниям о своей грешной молодости, хвастливо перебирая имена мужчин, с которыми имели дело; наблюдать как мужья с жёнами вскакивают среди ночи и принимаются чем попало тузить друг друга; как мужчины помоложе затевают на улице драки с пьяницами, подобными себе, – всё казалось ей делом обычным, принятым повсюду. Однако у Сагадат такая жизнь вызывала отвращение, и она сильно сомневалась, сможет ли и дальше жить среди этих людей.
В то же время она была многим обязана окружающим. Эти обездоленные были так внимательны к ней, выходили её, помогли отцу, матери. Как же могла она бросить их теперь, когда стала здорова? Это было бы, по её понятиям, чёрной неблагодарностью.
Если бы даже и решилась уйти, то куда она пойдёт, где будет жить? Она бы с радостью вернулась в дом муллы, но как одолеть двести вёрст без одежды, без денег, зимой? Всё сводилось к тому, что ей придётся продержаться здесь ещё какое-то время. Старик с редисом каждый день интересовался её здоровьем и давал что-нибудь из еды. Он обещал: «Не горюй, я найду для тебя место служанки», – и в самом деле повсюду искал ей работу. Новая подружка, что не раз ходила к домам баев за закятом[4], рассказывала, что там собирается огромная толпа нищих. Приказчики выбирают девушек и уводят с собой. Попасть в число этих счастливиц – большая удача, потому что им дают много денег. Вот поправится Сагадат, они вместе смогут ходить туда. Девочка говорила так, словно это была единственная возможность пробиться в жизни.
В сознании каждого человека молодость и всё, что связано с ней, – увиденное, прожитое, сделанное, – оставляет в душе незабываемый след. Даже дурные дела и неприглядные обстоятельства, рассматриваемые сквозь туман прошлого, смягчаются и остаются в памяти как нечто привлекательное и милое сердцу. Вот и девочка эта, жизнь которой прошла в нищете, не видела ничего особенного в том, что дворники мётлами отгоняют их от ворот байских домов, а то, что хитрые приказчики наговаривают подобным девушкам всякий вздор, способный взволновать их сердца, казалось ей счастьем. Сагадат не видела в таком деле ничего хорошего, однако слушала девочку, не прерывая, потому что понимала, что рано или поздно ей придётся пойти туда. Другого способа существования не было. И вот в одну из пятниц, почувствовав себя вполне сносно, она отправилась с девочкой за закятом.
2
Разыя-бике принадлежала к известному в Казани богатому роду потомственного почётного гражданина Бикметова, имела большие владения и отличалась примерной рассудительностью. Вот уже восемнадцать лет она была вдовой, но имение своё содержала в образцовом порядке и, поскольку лишних расходов не любила, богатство её со временем только увеличивалось. Дети, оставшиеся от старого бая Бикметова, – Зарифа, Фатыма и младший Габдулла, – должны были стать наследниками миллионного состояния. Дочерей Разыя-бике отдала замуж в самые именитые семьи и оставалась теперь лишь с сыном. Габдулла не помнил отца, поскольку в год смерти бая был грудным младенцем. Вырос он под присмотром матери. единственный сын, единственный братец у сестёр, прелестный ребёнок рос большим баловнем.
Габдулла-эфенде владел завидным богатством, а потому люди всегда были к нему неравнодушны. Как и прочие мальчишки, с семи лет стал ходить в приходское медресе. Начав с букваря, он к семнадцати годам проштудировал книги: «Тухфательмулюк», «Саглук», «Шахре Габдулла» и «Энмузаж». По утрам ходил с сумкой к хальфе, с девяти часов до двенадцати был занят учёбой. После обеда играл, потом, захватив сумку, снова отправлялся на вечерние уроки и через два часа был дома. Чаще всего по вечерам хальфы в медресе не было, и мальчишки затевали «Выставку цветов» или другие игры.
По четвергам утром Разыя-бике давала сыну двадцать копеек со словами:
– Смотри же, не потеряй, отдашь хальфе! Скажи, что мама просит его помолиться.
Габдулла выполнял всё в точности, как наказывала мать. За восемьдесят копеек жалования хальфа должен был выучить её сына всему, что могло пригодиться при управлении обширными владениями. Иногда, раз в месяц или два, Габдулла приносил в какую-нибудь из пятниц блины, говоря: «Это Вам за отца». Изредка хальфу возили на кладбище, чтобы почитал молитвы, давали за это пятьдесят копеек, а потом везли в дом и кормили обедом, приговаривая: «Бике приказывала старательно обучать её сына» и добавляли ещё пятьдесят копеек. Кроме того, во время священного Рамазана звали на разговенье после уразы и вручали фунт чая, ценою один рубль, для раздачи ближним, и три рубля деньгами. Габдулла был озорным мальчиком и очень любил забавы. Однако наказывать его было нельзя. Он тут же в слезах бежал к матери, и та, явившись в медресе, грозилась забрать сына, чем приводила хазрата в ужас.
Так что в медресе, которое и без того отличалось излишней вольностью нравов, для Габдуллы никаких запретов не существовало. Он проказничал, не боясь никого. Таким образом он провёл в медресе три года и дошёл до «Фазаилешшехура». Осенью Разыя-бике вызвала хальфу к себе и, дав ему пятьдесят копеек садаки, попросила позволить её сыну оставаться в медресе на ночь, выразив надежду, что это, возможно, пойдёт ему на пользу, и хальфа, посоветовавшись с хазратом, разрешил. После этого Разыя-бике отвела Габдуллу в медресе, дав ему белоснежную подушку и напутствовав, чтобы бережно расходовал чай и не слишком много съедал сахара. Хальфе такое решение тоже пришлось по душе, потому что теперь он мог бесплатно пользоваться чаем и сахаром. Кроме того, каждый день от Бикметовых поступал в маленькой миске обед. Хотя наесться этим было нельзя, зато можно было знать, что готовили сегодня в доме Разыи-бике на обед.
Итак, Габдулла-эфенде стал жить в медресе. По четвергам он забирал свою сумку и уходил домой. Мать сразу же снимала с него рубашку и давала чистую. Вечером он мылся в бане. Вещи в медресе никогда не пропадали. Стирая штаны Габдуллы, служанки обнаруживали в них следы сажи, которую не могли отстирать, как ни старались, и не могли понять, для чего понадобилось прятать уголь в таком месте. Лето Габдулла-эфенде проводил со своей родительницей в усадьбе.
Достигнув семнадцати лет, он решил, что получил все знания, какие считал для себя полезными, имеет полное представление о жизни, и бросил медресе. Осенью бике, позвав хальфу, просила его помолиться, дала фунт чая и получила разрешение на выход сына из медресе, а чтобы хальфа не оказался в убытке, отдала ему на обучение внука, пятилетнего сына Зарифы, хотя по месту жительства они и относились к другой махалле, Бике выразила надежду, что мальчика будут обучать по той же программе, что и Габдуллу. Хальфа снова стал получать свои восемьдесят копеек, изредка блины и фунт чая в месяце Рамазан. Служанки Разыи-бике наконец избавились от стирки испачканных сажей штанов, зато служанки Зарифы обрели эту головную боль.
Во всём мире происходили какие-то перемены, одному бедняге хальфе было отказано в этом. Из года в год всё то же медресе, та же должность, те же занавески, те же приглашения на ифтар – разговенье в дни Рамазана, всё те же рассказы шакирдов, хваставшихся, вернувшись из дома, какой вкуснятиной кормила их мать (после них у хальфы начинались спазмы в желудке и обильное слюноотделение), всё тот же байский сынок, за которого ему полагалось восемьдесят копеек в неделю. Всё то же навязшее в зубах «Фазаилешшехур». Не было у такой жизни ни будущего, ни прошлого. Десять лет он обучал и выпустил Габдуллу и точно так же будет обучать и выпустит когда-нибудь сына Зарифы-бике. Если к тому времени порядок обучения не изменится, возможно, точно так же придётся обучать и сына Габдуллы. Эти бедолаги хальфы так и проводят всю жизнь в мечтах о невозможном, ничего не имея за душой. За ложным обаянием слова «учитель» скрывался всего лишь человек, имевший весьма скудные представления обо всём, непригодный ни к чему и погубивший в итоге свою жизнь. Поистине жалкая, очень жалкая судьба!
Разыя-бике, считая, что дала сыну достаточное образование, стала поговаривать о паломничестве в Мекку, поскольку все остальные важные в жизни дела она уже завершила. Габдулле по молодости ещё нельзя было доверить хозяйство, поэтому она срочно оформила брак со своим приказчиком, мужчиной лет сорока с сальными глазами, и в начале месяца Рамазан отбыла в хадж. Злые языки говорили, что поездка в хадж была лишь хитростью, предлогом. Всё дело, якобы, заключалось в том, что бике страсть как хотелось замуж. Недаром же они с приказчиком целую неделю провели в Москве, хотя дел там особых не было. Как бы там ни было, в хадж Разыя-бике всё же отправилась. Она пробыла там довольно долго и пустилась в обратный путь, но, прибыв в Нижний, заболела. Проболев неделю, Разыя-бике вернулась домой, однако её недельное пребывание в другом городе дало новый повод для злословия. Хадж завершился таким вот образом.
Габдулла, уйдя из медресе, стал появляться в обществе. Из-за плохого воспитания он частенько пренебрегал правилами пристойного поведения, однако уважаемые люди города этого не замечали, ведь они некогда и сами грешили тем же.
Несмотря на прижимистость, мать выполняла просьбы Габдуллы, а потому деньги у него водились. Его дружки-приятели были такими же байскими сынками. От нечего делать они нередко заглядывали туда, где им бывать не полагалось. Габдулла от них не отставал. В доме Разыи-бике работали хорошенькие служанки. Редко кому из них удавалось вывернуться из рук Габдуллы. Бике видела всё, но не вмешивалась, считая, что сыну это не повредит. Если она замечала, что у кого-то из прислуг начинал пухнуть живот, она начинала придираться к бедняжке, бранить её и в конце концов вынуждала уйти.
Благодаря такой ловкости своей родительницы Габдулла-эфенде проводил молодость в удовольствиях, не брезгуя ничем. Бывая с приятелями у проституток, он вначале стеснялся, делал вид, что не имеет к ним никакого отношения, но со временем стал открыто появляться в вертепах, которые шакирды называли между собой «махаль». Разыя-бике, жалевшая за обучение сына больше восьмидесяти копеек, на такие дела не скупилась. Впрочем на известные заведения Габдулла тратил не слишком много и пока ещё не удостоился за своё беспутство всеобщего осуждения. Ведь служанки у матери не переводились и тратиться на них не было нужды. Как и все баи, Разыя-бике раздавала по пятницам милостыню. Возле дома собиралось много людей разных возрастов, были и девушки, среди которых встречались вполне симпатичные. Когда надо было, Габдулла-эфенде указывал дворнику на девушку, привлёкшую его внимание, и велел отводить её в дворницкую. Он делал это не потому, что испытывал недостаток в женщинах, а просто из желания разнообразить, так сказать, своё «меню», и выбирал молоденьких свеженьких девочек, которых ещё не касались чужие руки, – жалко было упускать такую добычу. Перед раздачей милостыни голытьбу загоняли во двор. Там с балкона он мог разглядеть всех и выбрать ту, которая покажется наиболее приветливой. Милостыня её ждала больше, чем полагалось другим. Слуги, подражая хозяину, поступали так же. Правда, они были не столь привередливы и по большей части выбирали одну и ту же девушку, тогда как Габдулле-эфенде из пятницы в пятницу требовалось обновление. Повторений он не терпел.