«Мы просто попросили этого человека помочь, а он принялся нам грубить, решил здесь скандал устроить, а мы ничего такого не имели в виду».
«Это враньё!….»
«Потише, уважаемый! Что же вы скандалите-то? Потише надо, когда с представителем власти разговариваете, от шума только хуже будет. Я не понимаю, что же это такое получается. К вам подходит несчастный ребёнок, да? Он просит подать немного денег, он из бедной семьи, да? И вы отказываете! У вас что, каменное сердце? У вас вообще есть сердце-то?»
Сквозь эти слова я услышал голос вокзальчика – девять, объявил тот, ровно девять, то есть в действительности девять ноль четыре, и я машинально чуть не полез проверять свои часы. Приказал себе молчать, не позволять их разговорам отвлечь меня и теперь искал нужную секунду, несколько идеальных секунд, что позволят мне вырваться из объятий их щупалец прежде, чем меня проглотят. Для человека в форме моё молчание, по-видимому, означало готовность принять неизбежное поражение.
«Я сам-то мужик добрый, мне сложно понять, как люди могут быть такими чёрствыми. Грубость я не люблю, но на первый раз прощаю. Я хочу, чтоб вы не реагировали срыву, а поразмышляли сейчас. Вы подумайте сами – если вам не нравится имеющееся предложение, вы же можете узнать, какие есть варианты, разве не так? Посмотрите на девчонок, а? Хорошие девчонки, разве нет? По-моему, очень хорошие».
«Я ему это и пыталась объяснить, что мы хорошие, а совсем не плохие, предложила в „Аспида“ сходить…»
«Тихо! Сейчас я говорю. Эй, уважаемый, вы меня слышите? Девочки хорошие, им просто деньги нужны. Ну они могут и поработать, заработать эти деньги.
Честным трудом. Вы не пожалеете, это я вам могу гарантировать. Девочки старательные. По цене сойдёмся. Ну что, как такое предложение?»
Наконец их матрёшечная схема предстала мне со всей ясностью: заученные фразы, распределение ролей, бессовестно прямолинейный сценарий с предсказуемым финалом для всякого, кто согласится на последнее предложение; если с кем-то эта схема и срабатывала, то не вопреки, а лишь благодаря своей неправдоподобности. Я увидел каждого из них по отдельности: вот грязная девочка в несмешном наряде, её можно заставить делать что угодно; вот жадные толстые губы и приложенная к ним имитация человека, послушная кукла, исполняющая желания; вот пузатая, но вечно голодная гадина, всему на свете знающая цену. Я увидел их всех вместе: трёхголовое страшилище, не заслуживающее жизни, рыщущее в поисках слабого и готовое отступить в случае, если выяснится, что не на того напало.
Загрохотал проезжающий товарняк – то была кайросова улыбка, та самая секунда, которую я выслеживал. Ударив по детской руке, тянувшей полу плаща, я быстро шагнул назад, схватил лежавший на лавке рюкзак и поспешил прочь, твёрдо, без колебаний.
Шаг, и ещё один шаг, и ещё один – оклик, чья-то рука коснулась плеча – я рванул плечом и пошёл быстрее.
Шаг-шаг, и ещё два, и опять два – вслед закричали, я отказался их слышать, пошёл ещё быстрее, быстрее.
Шаг-шаг-шаг-шаг-шаг-шаг-шаг-шаг.
Я уже почти бежал, не оглядываясь и тяжело дыша, чувствуя даже какое-то удовольствие от своего положения, —
– шаг
– но в следующий момент меня пригвоздило к месту. Из облезлой привокзальной жрачевни (мерцающая вывеска змеилась обманывающе приличным «Кафе»), мимо которой ползла единственная дорога отсюда, заорала ошеломляющая музыка. Машину гармонических конвульсий запустили откуда-то с середины – сладкоголосое существо, тонувшее в шумном море синтезаторных волн, повторяло одну и ту же пошлую припевную строчку о любви и страсти. Подобно удару любви и страсти под дых – вместе с шагом любви и страсти я растерял весь воздух любви и страсти, почти скрючился, задрожал. Во всём сознании любви и страсти осталась одна-единственная жалящая мысль любви и страсти – сейчас меня догонит человек в форме любви и страсти и примется за дело любви и страсти, сейчас я не тот зверь любви и страсти, что может дать ему отпор любви и страсти, сейчас любви и страсти, любвиистрасти…
Но никто не набросился на меня, только музыка становилась всё громче, стеклоголосый певец взял фальцет, и пошлые сахарные слова потекли нескончаемой мистической вязью звуков. Завывало юууу, ииии пронзало насквозь, аааа расшатывало небо. Мелодия не развивалась, а пожирала саму себя.
Растягивая патоку времени, ледоголосый рапсод перешёл на головной голос, а музыка, отказываясь прекращаться и деформируясь, становилась всё громче, стремясь перечеркнуть любой чужой звук, всё громче, и Громче, и ГРОМЧЕ, пока наконец даже собственные мысли, собственное волнение я мог расслышать с трудом.
Откуда-то из-за границы бокового зрения вышла женщина в закрытом тёмно-фиолетовом купальнике и встала против меня.
«Мы готовимся к выступлению!»
Голос её показался мне бодрым и слегка пьяным, слова сквозь песенный плен различить было сложно. Кожа за границами купальника была морщинистой и дряблой, из-под обтягивающей резиновой шапочки вылезали седые волосы, но лицо в кислотно-зелёных очках светилось не знающим времени детским счастьем.
«Вы видели, что у неба под кожей?!»
Она кричала так радостно, точно в словах прятался особый совершенный смысл, а наградой за его обнаружение было дистиллированное веселье. Веселье, на которое сам я давно не был способен.
«Рана, глубокая рана! Разве не жалко?!»
Женщина засмеялась – музыка расщепила звук, превратила смех в больную пантомиму.
«Разве не жалко?! Я буду плыть как рыба! Приглашаем вас посмотреть!»
Внезапно она беззвучно охнула и, всё это время стоявшая на одном месте, отдёрнула ногу, как ужаленная. Наклонившись, женщина подняла с земли зелёное бутылочное стёклышко. На пальцах я увидел кровь. Она только опять засмеялась.
«Рана, глубокая рана! Если её вовремя не залечить, она раскроется в самое неподходящее ВРЕМЯ!»
Это последнее слово она прокричала с какой-то особой ясностью, вспоров им плоть музыки и перерезав связки певцу, и, едва слово слетело с языка, подбросила стёклышко в небо с такой лёгкостью и такой силой, что я, не вовремя моргнув, потерял его из виду. Я смотрел над головой, ища его, затем стал водить взглядом по земле, но стёклышка нигде не было. Может быть, оно всё-таки упало куда-то, просто я не заметил. Может быть, оно не упало никогда.
Музыка захлебнулась, в ушах осталось её шипение. Я взглянул на часы, но ничего не смог разобрать, цифры выворачивало. Перевёл взгляд на кафе: из двух окон смотрели, прислонившись к стеклу, какие-то свиноносые пьяницы, третье было покрыто мелкой листвой трещин и по чьей-то вдохновенной инженерной мысли заклеено крест-накрест скотчем цвета варёной сгущёнки.
Дверь заведения открылась от удара, и оттуда выскочил сутулый и взъерошенный ещё почти молодой мужчина в заляпанной майке-алкоголичке, которая, прилегая к животу, очерчивала какие-то странные бугорки, как будто под ней был не просто человеческий торс. Поначалу мужчина недоумённо осматривался, словно не ожидал оказаться в этом месте, но затем сумел сфокусировать взгляд на женщине в купальнике.
«Дочь! Дочь, ыди сюда! Немедленно!»
Он не двинулся дальше, так и стоял у дверного проёма. Поправил штаны. Шмыгнул, потёр указательным пальцем нос, шмыгнул опять.
«Иду-иду, папочка!»
Женщина крикнула всё так же весело и через улыбку, но даже не повернулась, не взглянула на этого человека – стояла передо мной, слегка согнув ноги в коленях, так что можно было подумать, что это не она вышла ко мне, а я своим появлением прервал её утреннюю уличную аэробику. Шершавое отродье шума, остававшееся у меня в ушах после той прежней какофонии, пошебуршало ещё немного и пропало. Настала тягомотина тихих секунд.
(Белолобая трясогузка деловито протопала совсем рядом со мной, остановилась и осмотрелась, методично постукивая по земле длинным хвостом аки тросточкой, и отправилась по своим делам.)
«Дочь! Я кому сказал!»
Мужчина снова поправил штаны. Из-за его спины выступила босая смуглокожая девочка – того же возраста, что и пристававшая ко мне попрошайка. На девочке тоже был тёмно-фиолетовый купальник, но шапочку и очков она не носила; волосы украшали радужные бантики-розочки. Она встала справа от мужчины (я не мог определить наверняка, имелось ли в них нечто родственное), упёрла руки в бока, но молчала.
(Ветер начал любовно перебирать кроны стоящих тут и там деревьев, и те засеребрились листвой. Прогомонили две машины, поднялся собачий лай, худая шавка выбежала на дорогу и понеслась за ними, потом отстала и вернулась к одному из домов.)
«Да-да, папочка, мой хороший! Да-да, уже иду!»
Рана на ноге, казалось, не беспокоила её. Она плавно подняла руки и соединила над головой, медленно выпрямилась, выгнула спину, поднялась на носках. Девочка сверлила её взглядом, рот был недовольно искривлён, нижняя челюсть выдвинута вперёд. Женщина слегка покачивалась в такт неслышной мелодии, улыбаясь. Мужчина зажмурился и провёл рукой по лицу, точно пытаясь унять головную боль.
(Далеко, за чередой домов и огородов, чернела лесная лента, над ней плыл в чужие рубежи птичий клин. На дороге появилась горбатая машина серо-голубого окраса, остановилась на обочине, метрах в двадцати от места, где я стоял, – водитель заглушил двигатель, но выходить не стал. В кафе прилипший к окну пьяница стал стучать по стеклу, но другой торопливо его угомонил.)
«Дочь, твою мать, это моё последнее слово!»
Он брызгал слюной, сжатые руки взбивали дрожью воздух, но, взглянув на неподвижную девочку, в ту же секунду сам вернулся в прострацию. Всё происходило даже слишком последовательно, как репетиция. И хотя меня никто не преследовал и дела этих людей меня нисколько не заботили, а слова их звучали сплошной нелепицей, я не уходил, оставался на месте, то ли как долгожданный зритель всей этой сцены, то ли как дублёр-новичок, ещё не выучивший своей роли. Наступила новая пауза, снова дольше предыдущей.
(Птичий выводок пролетел над головой, плавно и молчаливо. Застрекотали велосипеды, из-за поворота возникла стая подростков, быстро пересекла заросшую чугунку, повернула налево по какой-то невидной тропе. Хлопнула дверь автомобиля, водитель вышел, сделал несколько осторожных шагов, но остановился. Из кафе раздался полувопль-полусмех – ничьих лиц больше не было видно.)
«Папочка, ну что же ты такой нетерпеливый! Я уже иду! Да-да, вот я уже иду!»
Женщина в купальнике, продолжая улыбаться, повернулась к подъехавшей машине, медленно развела руки и затем звонко ударила в ладоши. Паузы схлопнулись. «Папочка» рванул с места, оказался рядом с ней, схватил за руку. Женщина не отбивалась, пошла за ним в сторону кафе, не снимая улыбки. Когда они приблизились к девочке, та, сложив руки крест-накрест, впервые заговорила, с явной обидой в голосе.
«Я выбираю иную песню!»
Её слова, произнесённые с нажимом, словно ими возможно было прижать невидимую рану, заставили взрослых остановиться.
«Я выбираю! Иную песню!»
Женщина повернулась к ней и —
«Я! Выби-»
– вспыхнула беспощадная пощёчина. Затем женщина направилась в кафе. Сразу за ней, не утруждая шею лишними поворотами, вошёл мужчина. Девочка, держась за обожжённую щёку, посмотрела на меня. В глазах загорелись слёзы.
«Я! Выбираю! Иную! Песню!»
Подарив мне всю горечь этих слов, она тоже скрылась, и с тяжким грохотом закрылась дверь. Я взглянул на часы. Цифры возвратились в прежнее состояние. Девять девятнадцать, всего лишь девять девятнадцать. Сейчас я был почти что спокоен, дыхание восстановилось, всё вокруг казалось обыденным и случайным. Из кафе не доносилось ни звука. Я посмотрел в сторону той лавочки, у которой попал в ловушку вокзальных мошенников. Ни человека в форме, ни девушки-актинии не было, только рыжая девчонка-попрошайка – зачем-то полезла на пути, разглядывала то ли рельсы, то ли гравий, то ли какую-то мелочь, может быть жука, или монету, или пивную пробку. Ну и пусть, подумал я, какое мне дело до всего этого, до всех этих людских тел, которые жизнь отхаркнула в это место, дабы они копошились здесь до исчезновения. Меня должно было беспокоить только одно живое существо, единственное драгоценное существо, которое я так желал вернуть себе хоть ненадолго. Нет, я не мог уехать отсюда, не повстречавшись с ней, возможно, в последний раз.
«У всех людей свои беды. Их невозможно объяснить. И вмешиваться в них не стоит».
Вышедший из машины водитель стоял теперь рядом. По меньшей мере вдвое старше меня, лицом он походил на деревянного идола: с прямыми морщинами, вырезанными на твёрдой коже; глубоко посаженными тёмными глазами; плоским, будто вдавленным носом. На голове – кожаная восьмиклинка, одежда была чистой и немного нездешней. Говорил он, едва открывая рот, как бы нехотя.
«Подбросить вас?»
«Иной раз люди сами поджидают тебя, чтобы наброситься со своей бедой…»
И если бы можно было не вмешиваться, продолжил я беззвучно, если бы только люди оставили друг друга в покое, не причиняя никакого вреда. Но вместо того, чтобы плыть свободно, они привязывают себя один к другому. Они рождаются на привязи-пуповине, их сажают на родительскую цепь, тогда их мягкие податливые тела начинают менять форму, из них тянутся не видные глазу щупальца —
«Это верно. Таких людей следует избегать».
– поначалу тонкие и гладкие, как черви, щупальца начинают распухать, в них раскрываются язвочки, из которых прорастают новые щупальца, они тянутся от одних тел к другим, они гладят эти тела, обнимают эти тела, сжимают их, душат их, прилипают к ним, врастают в них. Их не оторвать, больше уже не оторвать. Вереница привязанных друг к другу тел, как гирлянда из потрохов, обвивает собой весь свет. Она повисла на древе мира и гниёт на нём, и смрадит, и жестокое жужжание жадных мух – единственная мелодия её. Эту мелодию я услышал, когда —
«Вы занимаетесь извозом? Тут вряд ли можно поймать достаточно пассажиров».
«Приходится вертеться».
– да, тогда я впервые и услышал её по-настоящему отчётливо, не в качестве редкого отзвука чужого страдания и не в качестве шёпота непрощающей правды в глоссолалии человечьей лжи. Здесь и там я слышал теперь эту мелодию – как напоминание и как предупреждение. Напоминание о том, что я совершил. Предупреждение о том, что всё может повториться.
«Так что? Вы поедете?»
Я постарался унять себя – сейчас не время было отвлекаться на лишние мысли. Предложение было как нельзя кстати, да и водитель, хоть я и перебросился с ним всего несколькими фразами, не вызвал у меня никаких подозрений. Ни одним жестом, ни одним произнесённым словом он не напоминал ту мразь, на которую я сегодня наткнулся. В его взгляде я не заметил ни лицемерия, ни жажды наживы – зато увидел чистое и светлое любопытство, какой-то неземной интерес, подобный тому, с каким я прежде наблюдал за жизнью моллюсков, книдарий и демерсальных рыб. Нет, он точно не желал мне ничего дурного.
Мы договорились о цене – мне пришлось настаивать, чтобы этот человек взял больше, чем сам просил, – и я пошёл к его машине. Последний раз взглянул на вокзальчик – со спины он казался ещё более жалким и изнурённым. Он был болен. Он издыхал. В нём водились паразиты. От паразитов невозможно избавиться. Девять двадцать четыре.
Мне показалось, водитель немного удивился, когда я сел на заднее сиденье, точно ожидал от меня другого. С первого раза дверь не закрылась, понадобилось хлопнуть посильнее (боль в запястье отозвалась с новой силой). В отделанном древесиной салоне пахло мускусом. Водитель долго рассматривал ремень безопасности, прежде чем застегнуть. Задумчиво позвенел перед собой связкой ключей, выбрал нужный и завёл машину, приговаривая: тише-тише, тише. Из нагрудного кармана он достал мятую серую самокрутку, взял в зубы, но, посмотрев на меня, вынул и положил обратно, не сказав ни слова. Наконец рука легла на прозрачный рычаг с пылающей жёлто-алой розой в набалдашнике, рывком сместила его, и мы поехали. Девять двадцать восемь.
«Меня-то Гвидон зовут. А как вас величать?»
(Я ничего не ответил, сделал вид, что вовсе не слышу его и больше не заинтересован в разговоре.) Дворовая псина выскочила на дорогу прямо перед нами, сиганула вбок – водитель немного сбавил скорость. Собака заголосила, в заднем стекле я увидел, что она стоит посреди дороги, широко расставив лапы, и надрывается, даже не глядя на машину.
«Глупое отродье, не понимает ничего. Собьют ведь когда-нибудь, рано или поздно».
(На весенней дороге, растаявшей вместе со снегом, машину бросало в дрожь.) Мы ехали мимо россыпи частных домов, расстеленных на земле, как бугристое лоскутное одеяло. Хозяева предпочитали окрашивать стены в какой-нибудь яркий цвет, и обязательно не такой, как у соседа. Но то и дело между цветными переливами в этой коробке карандашей попадались старые, серые, гнилые домики-огрызки: одни сгоревшие, другие покинутые, третьи смертельно состарившиеся, но содержавшие в себе, должно быть, какое-то трухлявое тельце, всеми позабытое, но ещё ворчащее и брыкающееся каждый раз, когда смерть пытается его приобнять, принежить и поцеловать инсультным или инфарктным поцелуем.
«А я как вижу название станции, Старые Болота, сразу смех разбирает. Я их и спрашиваю, а новое-то болото как? Где-то поблизости? Будет-будет, отвечают, озеро ещё не заросло».
(Музыки в машине не было, радио нашёптывало едва слышные помехи.) Слева, накренившись, плакала большеголовая водонапорная башня, за ней начинался посёлок с домами поприличнее, каждый на несколько семей. На просторы общих огородов уже высыпали тучные мамаши-домохозяйки и, с трудом сгибаясь, занялись посадками. Справа среди худого поля напоминали об ином времени развалины агропромышленных зданий, ржавые ограды и скелеты сельскохозяйственных машин. Прежде перемоловшая тысячи жизней, сейчас производственная могила опустела, даже призрак не бродил здесь больше.
«Конечно, тут немного радости. Не жизнь, а сплошной лёд, твёрдая корка льда. Может, и правду говорят, нужна большая беда, чтобы этот лёд разбить. Вы слышали ведь? Тут все твердят, что пора готовиться к войне. Каждый день слышу, как твердят, в ушах звенит. Никто и не помнит уже, что такое война на самом деле, но всякий о ней твердит».
(Взгляд укололо странное чёрное пятно вдалеке, до этого незаметное на фоне леса.) На дорогу вышли коровы, возвращавшиеся с поля, и автомобиль пришлось остановить. Худые животные с засохшей грязью по бокам и желваками по всему телу лениво плелись, покачивая тяжёлыми головами и размахивая хвостами в безуспешных попытках отогнать мушиный сонм. Мычание их было тягучим, усталым, будто они жаловались друг другу и уже утомились от собственных жалоб. Их вели почти карикатурные деревенские парни: поджарые, с выжженными волосами, без лишней мысли на запачканных рябых лицах. Двое держали длинные прутья, но коров ими не били; третий, по лицу совсем ещё подросток, бегал с обочины на обочину, и, если какая скотина останавливалась или пыталась свернуть с пути, осторожно тыкал ей в грязный бок короткой палкой. Глядя на эту деревенщину, я не почувствовал ни превосходства, ни презрения: скорее неловкость за наше формальное сходство, за то, что они были, как и я, людьми, мужчинами, чьими-то сыновьями. Девять тридцать два.
«Смотреть жалко. Видите, овод живёт под кожей. Полезет наружу через свищи. Прежде овод приходил позже и не был такой жестокий. Скотины было много. Теперь торопится, рыщет. Год назад в собаку залез, глаза сожрал. А сейчас… Я этому мальчику, который с палкой, я ему несколько раз говорил, ты шейку-то врачу покажи, а он только смеётся и грязью кроет. Скоро не до шуток будет».
(Измммуученное мммыычание, утоомммительное мммыычание, мммыы не уумммеем мммоолчать, мммыы только во сне и смммерти мммоолчим.) Замолчав, водитель дождался, когда последняя корова обойдёт автомобиль, и мы поехали дальше. Чёрное пятно затвердело и оформилось в огромный идеально ровный куб. Он впивался в голую мёртвую землю и издалека сиял непостижимым завораживающим светом. Казалось, что свет просачивается сквозь грани здания, что поверхность вибрирует и едва может сдержать сияющие приливы. Я не понимал, как можно отвести взгляд от этого неземного, глубокого, подводного свечения. И хотя я с лёгкостью молчал всю поездку, теперь губы сами сворачивались и раскрывались, озвучивая помимо всякой моей воли один и тот же вопрос.
«Это? Это чёрное место. Вы разве хотите знать? Здесь бойня, здесь режут скотину. Разве вы хотите это знать? Сперва все спрашивали, зачем она выросла здесь, смотреть боялись, думали, что ослепнут. Но стены почернели от крови. Теперь привыкли, каждый день плетут караваном – им платят за кость, за кровь, за перерезанное горло. Нигде больше так не платят. Бойня хорошо кормит. Но только мясо отсюда увозят в город, а люди здесь, которые не воруют, покупают это мясо втридорога, когда его уже из города привозят обратно. Такая вот петля».
(Я смотрел на это здание, когда мы ехали мимо, и продолжил смотреть, когда проехали, и, только когда оно скрылось за деревьями, осознал, как всё внутри напряжено, как болит нахмуренный лоб и как глаза устали от этой предельной черноты.) Слева и справа встал смешанный лес, уступив дороге только тонкую обочину и кюветы. Листву прокалывали солнечные иглы, и на скорости, если расфокусировать взгляд, деревья сливались в единую высоченную волну, ярко-зелёную с золотистой пеной. Волна угрожающе поднималась, но не обрушивалась, а отходила немного назад, уступая место смеющемуся разноцветью, и опускалась, набиралась изумрудных сил, чтобы подняться выше прежней высоты, и тогда только редкое мерцание крошечных бело-синих прогалин позволяло удостовериться, что за этой зелёной страной есть иной край, где свет дарит электричество, где в палитре пейзажа невозможно обойтись без бетона, стали, ржавчины и стекла.
«Тут раньше жили немые, двое или трое. Теперь уж их нет, теперь вообще мало кто остался. Конечно, то же будет со всем человеческим».
(Лес, бескрайний океан леса, плескался о мокрую землю, поднимался над ней и накрывал её своей неутомимой волной.) На обочине показалась фигура. Девочка-подросток в лёгкой винного цвета курточке и с рюкзаком на плече шла быстро, то и дело ступая одной ногой на асфальт. Заметив её, водитель снизил скорость и остановился чуть впереди. Он никак не пояснил своё решение, не уточнил, буду ли я против, хотя до этого всю поездку разглагольствовал и вроде бы принимал меня за своего собеседника. Я стал сомневаться: не ошибся ли, когда доверился ему?
«Опять прогуливаешь? Заползай».
(Лес, осторожно крадущийся лес, приблизился почти вплотную к побережью дорожной насыпи, но отступил.) Она села на переднее сиденье. Ей было примерно столько же, сколько девочке-попрошайке и той другой, из кафе. Вполне могло быть, что все они ходили в общую школу, в один класс даже. Спустя пару минут это уже казалось мне каким-то несомненным фактом, и я пытался определить, действительно ли такое совпадение случайно. Я разглядывал её в зеркале: покрасневшие от недавних слёз глаза; сложенный в ровную полоску большой рот; печальное лицо, каждый элемент которого не сочетался с другим, но в таком коллаже черт была своя особая красота. Поначалу она едва ли меня заметила и в этой явно знакомой машине чувствовала себя спокойно, но когда взглянула в зеркало, почти что подпрыгнула на месте от удивления или испуга. Она повернулась ко мне, но только на несколько секунд.
«Этому человеку в кущи, мы его сначала выплюнем, а потом я развернусь и тебя до дома довезу».
(Лес, хищный голодный лес, внимательно следил за нами, неслышно готовился к прыжку.) Я восстанавливал в уме, как водитель появился рядом со мной после той изнурительной и абсурдной сцены возле кафе, как мы заговорили, как он предложил подвезти меня, как готов был сделать это почти бесплатно. Его любопытный взгляд. Пустая дорожная речь. Нет, всё-таки до того, как мы наткнулись на эту девочку, его поведение выглядело безобидным. И потом, не могло разве статься, что он самый обыкновенный человек и привык вести себя со всеми дружелюбно и просто, наивно предлагать помощь любому, не держать за спиной никакого ножа? Девочку он знал – ну и что с того? Может, между ними и была какая-то тайна, но почему это должно было хоть как-то мне грозить? Почему бы и впрямь не подбросить и её, когда есть свободное сиденье, – так он мог решить, убеждал я себя. И в то же время в мозгу раскручивалась другая история, где водитель сворачивает куда-то без видимой причины, и мы оказываемся в затаённой лесной тюрьме, а там уже поджидают его сообщники, уродливые получеловеки, острозубые мурены, готовые наброситься на меня, и одному мне с ними не справиться; и вот уже я падаю на землю, а они обступают меня, а девочка смеётся над моим жалким положением таким знакомым обидным смехом… Я приказал себе: хватит, хватит этих глупых историй, в которых смех и ребёнок страшнее любого зверя. Без двадцати десять.