В этот миг он возненавидел отца и мысленно поклялся каким-то образом отомстить ему. Он хотел этого так страстно, что молитва была услышана. До утра они с тётей так и не уснули, испытывая ненависть ко всему окружающему и друг к другу, а в седьмом часу в дверь застучали и по-немецки потребовали отворить. Сначала дом обыскали, перевернули всё вверх дном, но ничего особенного не нашли кроме продуктов с интендантских складов. Станислав с тётей уже принялись наводить порядок, однако немцы снова пришли и выгнали их на улицу, повесив на дверь свой замок. Они и сказали, что родители сидят в тюрьме, а дом преступников и всё имущество, в том числе и мясные лавки, подлежат реквизиции в пользу армии.
Первую сиротскую ночь пришлось пережидать в угольном сарайчике, закутавшись в тряпьё, но пришёл интендант и велел убираться прочь. Их приютили соседи, предупредив, что ненадолго, и чтобы искали себе жильё и работу, поскольку держать в доме родственников арестованных очень опасно. Оказывается, отец и мать Станислава были связаны с какими-то польскими бунтарями, выступающими против германской власти, и, пользуясь её доверием, воровали со складов оружие и боеприпасы. Студента Вацлава сначала тоже арестовали, но потом выпустили, и он надолго куда-то исчез.
У соседей они прожили около двух недель, но однажды приехали немцы и увезли с собой Августу. После этого Станислав опять очутился на улице, ночуя где придётся, чаще всего прокрадываясь во дворик своего пустующего и никем не охраняемого дома. Это и побудило его забраться внутрь через мансарду, чтоб взять тёплую одежду и припрятанную на чердаке копилку, где было немного денег, которые они с тётей собирали для бедного учителя. Но, оказавшись в родных стенах, он в первую очередь взял виолончель и собирался не играть на ней, а продать, потому как знал, что она самая ценная из всех инструментов – остальное всё было дешёвое, ученическое. Одевшись потеплее, Станислав выбрался на улицу, в ту же ночь предусмотрительно ушёл в другой район города, чтобы случайно не узнали. И утром решил сбыть дорогой инструмент. Он прекрасно знал, будучи сыном торговца, что товар следует показывать лицом, поэтому достал из футляра виолончель и стал играть. А прохожие стали останавливаться, заслушиваться и бросать деньги, в том числе, немцы и венгры: должно быть, от отчаяния он играл хорошо и проникновенно. Ещё тогда ему в голову пришла совершенно взрослая, зрелая мысль, что настоящий музыкант должен быть непременно гонимым, нищим и голодным.
И в тот же день он решил не расставаться со счастливым инструментом, поскольку денег хватило, чтобы поесть и переночевать в частной ночлежке. А цены даже на дорогие виолончели были такими низкими, что отдавать было жалко; часто подходили и предлагали продать. И так Станислав играл больше месяца, быстро привыкая к новому состоянию уличного музыканта, и только спал плохо, поскольку каждую ночь ему снилась тётя, обнажённая и зовущая. И каждую ночь он смог бы сделать с ней всё ещё лучше, чем студент, и это пробуждало, заставляя плакать. Он тихо ревел в ватную ночлежную подушку, сам не зная, отчего так щемит душу, и текут слёзы.
Станислав бы окончательно привык, и хватило бы денег снять жиль, но в день его рождения, как подарок, появилась Августа. Она бросилась к двоюродному племяннику, как к брату, обцеловала, обласкала и тут же повела к себе. От неё пахло смесью женского пота, одеколона и почему-то детской тальковой присыпкой. Оказывается, немцы подержали её совсем немного, отпустили, и она нашла себе работу, очень хорошую, и всё это время ходила по городу, искала двоюродного племянника. Теперь они беззаботно заживут вместе, под одной крышей, без учителя музыки и ненавистного благодетеля, родителя Станислава. И сегодня они отметят его день рождения, а потом он, Станислав, будет учить её музыке…
Это она нашёптывала ему на ухо, пока шли переулками к дому, где тётя обустроилась на жительство. Комната оказалась просторной, чистой, неплохо обставленной, даже с водопроводом и ванной отгородкой. Две недели в дешёвых ночлежках он не менял белья (не догадался прихватить из дома), зарос грязью, чесался и вонял. Гутя нагрела воды на примусе, сама раздела племянника и стала мыть, как-то по-матерински обходясь с его телом. А сны у Станислава были свежи, и он почуял прежнюю тягу к тёте, стал ощупывать её, будучи мокрым, взъерошенным и страстным, словно петушок под дождём. Она же как-то лениво и бесстрастно лишь отводила его руки и сладко увещевала:
– Ну, погоди. Дам, не бойся, мальчик. Ты получишь свой подарок на день рождения! Я же вижу, ты теперь сможешь, тебе исполнилось четырнадцать лет!..
От предчувствий у него заболела голова и поясница, но тут случилось непредвиденное: едва она закончила мытьё и стала обтирать полотенцем, как в дверь постучали. Гутя отлучилась на миг и, вернувшись, сообщила, что её срочно вызывают на работу.
– Вернусь, и получишь свой подарочек! – горячо прошептала она, схватила сумочку и унеслась.
В последний миг он заметил, что тётя изменила чопорный стиль, носит короткую юбку и туфли на высоком каблуке. Станислав уже довольно пожил бездомным, уличным, знал, как одеваются проститутки, и это заронило огонь сомнений в благополучности жизни тёти. Он отгонял мрачные, пугающие мысли, осматривался, бродя по жилью тёти, и всё сильнее убеждался в том, что старательно отвергал. Он не знал назначения многих женских предметов, например, нижнего шёлкового, фривольного белья, всевозможных бархатных подушечек, валиков на широченной кровати, затянутой белым газовым полотнищем. Ничего подобного он не видел в своём доме, но догадывался, что всё это служит для удобства совершать то, что Гутя совершала в паре с его отцом, с учителем музыки и что обещала ему.
К полуночи он был почти убеждён: тётя продаёт своё прекрасное, манкое тело, свою красоту и ласки! Продаёт, как ещё недавно мясо в лавке, и почти этого не скрывает, иначе бы никогда не надела короткой, до колена, юбки и шёлковых, чёрных чулок на подтяжках. И не говорила бы так вольно, беззастенчиво о своём подарке…
Наутро всё подтвердилось: Гутя пришла с работы слегка пьяненькая, опустошённая и с совершенно отсутствующим взором. Станислав сделал вид, будто спит, а сам незаметно наблюдал за тётей. Сонно тыкаясь и роняя предметы, она согрела воды, стащила с себя одежды и, забравшись в ванную, принялась отмываться, словно после месячного житья в ночлежках.
– Ты же не спишь, мальчик мой, – позвала она между прочим. – Сейчас освежусь и приду… Только дай мне поспать часа два, ладно? Работы было очень много…
Легла и мгновенно уснула как-то по детски, засунув пальчик в рот. Станислав тихо встал, взял футляр с виолончелью и ушёл, поклявшись себе никогда не возвращаться.
Он выбрал новое место, возле ратуши, куда проституток не допускали, и стал играть там, рискуя быть узнанным. Однако странное дело, люди не признавали его, даже хорошие знакомые отца, часто бывавшие в их доме. Они слушали, бросали мелочь и уходили – возможно, никак не соотносили уличного музыканта и сына известного в городе, богатого лавочника и оркестранта. Но возможно, не хотели признавать, дабы никто не заподозрил связей с польскими бунтарями при германской власти.
И если так думали, то были недальновидными и глупыми. Оружие с немецких складов, украденное расстрелянными родителями, свою роль сыграло: в Варшаве оккупантов разоружили, к власти пришёл Юзеф Пилсудский, и германская власть была низвергнута. Польша праздновала освобождение, изумлённые переворотом люди гуляли по площадям, платили щедрее, и проституток пустили к ратуше.
Здесь и нашла его Августа. Теперь она опять была в глухом жакете и в чёрной шляпке, клялась и божилась, что никогда не станет заниматься прежним ремеслом, что это немцы вынудили её, угрожая расправой. И позвала Станислава к себе. Она и в самом деле жила уже в другом месте, устроилась приходящей домработницей в богатую семью, и жизнь на несколько месяцев вроде бы наладилась. О прошлом ничто не напоминало, пока внезапно не появился веснушчатый учитель музыки. Но теперь уже не с уроками, а как чиновник новой власти: оказывается, он принадлежал всё-таки к бунтарям и заслужил должность у Пилсудского. Он стремился совершать великие поступки, верно мечтая потом тоже стать великим музыкантом – ходил теперь в круглых очках, с папкой, был сытым и огнелицым. Станкевич несколько раз видел его издалека, узнавал, однако из застарелого неприятия ни разу не окликнул, напротив, стремился уйти в сторону и не попадаться на глаза.
Однако Вацлав сам услышал игру Станислава неподалёку от дворца Браницких и узнал его не в лицо, а по манере исполнения.
– Великий музыкант! Это говорю вам я!
И этим словно подкупил. Не следовало бы поддаваться на похвалу, но сработала зависимость ученика перед учителем. Станислав сдуру рассказал ему о тётушке, не выдавая её мрачного прошлого, о погибших от рук немцев родителях и только тут узнал, что они не могут считаться героями Польши, потому что крали оружие с немецких складов и продавали его бунтарям, причём, за золото. Таким образом отец скопил целое состояние в драгоценностях и где-то его спрятал. Немцы не могли добиться, где, и казнили сначала его мать на глазах отца, затем и его. Поэтому, если он, Станислав, что-то об этом знает, то лучше признаться и выдать ценности новой власти.
Вместо злобы и ненависти к рыжему студенту, Станислав почуял себя виноватым, стал оправдываться, что о золоте ничего от родителей не слышал. Вацлав будто бы поверил и ушёл.
Встреча эта уже начала забываться, но однажды Станислав вернулся домой и сквозь дверь, как в былые времена, услышал знакомую какофонию, исполняемую тётушкой. Он ушам своим не поверил, приоткрыл дверь и вновь онемел, оцепенел, как в первый раз. Гутя пиликала на скрипке, а учитель музыки пыхтел, преподавая урок и закатив блаженные глаза под стёклами круглых очков. Станислав давно пережил мальчиковый возраст, врываться и творить расправу не стал, а притворил дверь, оставив футляр с инструментом, и ушёл.
В этот же вечер он купил револьвер, опробовал его на пустыре и стал охотиться на краснорожего студента. Высмотреть его на улицах не составляло труда, власть в Белостоке располагалась во дворце Браницких, кроме того, студент ходил теперь в полувоенной форме и заметно выделялся в толпе. Станислав выследил, где он ночует, а вчерашний голодный оборванец жил теперь в солидном доходном доме. Было желание ворваться к нему, но он предусмотрительно прослонялся по окрестным дворам до тёмного, промозглого зимнего утра, и, когда Вацлав вышел, под свист дождя со снегом вогнал ему в спину три пули.
И, поражаясь своему хладнокровию, не убежал сразу, а сдёрнул очки с убитого и с удовольствием растоптал их на обледеневшей мостовой. Тот, сильный и жестокий, вселился в него не во время стрельбы, а потом, когда Станислав топтал очки. Вселился и уже никогда не покидал его существа.
Домой он пришёл как ни в чём не бывало, хотя в пути, удовлетворённый от совершённой мести, несколько прозрел и начал понимать, чтоʹ ему будет за убийство чиновника. И, чтобы снять с себя подозрения, рассчитывал взять инструмент и выйти к дворцу играть, хотя зимой играл редко и только в тёплую сухую погоду – берёг виолончель. Проницательная тётушка что-то заметила, но себя никак не выдала и только сказала, что он стал совсем взрослый. И вот теперь она готова была отдаться ему не из жалости, как раньше, и не в качестве подарка, а как сильному мужчине. Веснушчатый учитель, верно, пробудил в ней прежнюю страсть и воспоминания, однако о его новом уроке она помалкивала.
– Я отомстил за тебя, – признался Станислав. – Я его застрелил.
Гутя словно уже знала об этом, сказала сдержанно:
– Благодарю, пан… Что ты сейчас хочешь?
– Мне ничего не нужно.
– Даже благодарности и поощрения? – она ещё пыталась как-то соблазнить его, трогала, улыбалась и дышала в лицо. – Ты первый мужчина, не требующий награды.
Он тогда задал вопрос, который его мучил все последние месяцы.
– Скажи, зачем ты пилила на скрипке, когда учитель с тобой занимался?
Раньше он думал, тётушка делает вид, будто учится играть. Чтоб не было подозрений.
– А он по-другому не мог, – почти весело рассмеялась она. – Пока играю я, играет он… Ты как хочешь? Может быть, тебя тоже нужно стимулировать? Скажи, для тебя всё сделаю.
– Мне нужно скрыться, – заявил он, – на время. Береги виолончель.
И ушёл, не сказав куда.
Три месяца, до самого лета, он прятался у знакомого старика-еврея, который раньше каждый день приходил к ратуше слушать музыку. Этот старик знал все новости в городе и приносил их постояльцу. Он и сказал, что полиция ищет Станислава, каким-то образом вычислив причастность уличного музыканта к убийству чиновника. Потом старик с горечью сообщил, что Августа продала виолончель какому-то любителю инструментов из Варшавы, но он знает кому, и есть возможность впоследствии её выкупить.
Он так любил свой инструмент, что готов был немедля лететь к тётушке и устроить спрос, но жизнь опередила и наказала: у Гути оказался сифилис в опасной стадии, и, не зная о том, она заразила богатого хозяина, в доме которого трудилась и считалась не домработницей, а содержанкой. По его доносу тётю арестовали и хотели судить, но скоро отпустили. Тогда вообще открыли все тюрьмы и каталажки, поскольку на Белосток уже наступала Красная армия, и власть Пилсудского бежала из города.
Станислав тоже вышел из своего укрытия, как волк с вынужденной лёжки – пустой, оборванный и с голодным блеском в яростных глазах…
4
Лабаз оказался действительно сооружением знакомым и хитроумным, только вот о существовании таковых он забыл напрочь. На трёх высоких столбах стоял невеликий, сажень на сажень, плотно рубленный амбарчик венцов в шесть, с крышей из толстенных плах и такой же дверью. По всем приметам, здесь был когда-то широченный двор богатой крестьянской усадьбы, теперь заросший молодым лесом, кустарником и высокой травой. И сохранилось в целости всего два сооружения – тесовые ворота под крышей и этот лабаз, которым, вероятно, ещё пользовались. Строили их чаще в лесных районах, где опасались не только проворного дикого зверя, мелких грызунов и моли, но скорее воровитых, пришлых людей, дабы спрятать на видном месте самое ценное – добро, меховую зимнюю одежду, пушнину и провиант. Забраться без лестницы мудрено, тем паче, проникнуть тайно: всякое движение видать за версту, а народ здесь и впрямь жил лихой, редко кто не возил с собой заряженную фроловку, а чаще трёхлинейку или обрез. И вообще, оружия у местного населения было несчётное количество и самых разных эпох. Только в бытность Станкевича его выгребали из разбойничьих закромов дважды, изымали всё, вплоть до старинных фузей и мушкетов, а стволов ничуть не убывало. При этом на территории не было ни войн, ни бунтов, если не считать нашествия поляков и знаменитую историю с Сусаниным.
Так что подумаешь, откуда прилетит, прежде чем штурмовать эту крепостицу на трёх высоченных столбах.
Но более чем пули и сами местные, и пришлые опасались заклятий и оберегов, поставленных на каждый лабаз. На иных даже лестницы были, приставные или в виде поперечных перекладин по одному из столбов, словно приглашающие к ограблению – забирайся, ищи поживу! И добро, если, поднявшись до середины, ощущаешь, как охватывает безотчётный страх или начинает казаться, будто лабаз рушится на тебя. Чаще ни с того ни с сего смельчак срывался с последних ступеней, падал с высоты пяти-восьми метров и ломал себе спину, шею, или от удара отрывалось сердце. Что его столкнуло, почему сорвался, уже и не спросишь.
Возле таких лабазов Команда Станкевича потеряла трёх человек, это не считая ранения его самого и увечья ещё одного местного милиционера. И только после этого пришлось отдать приказание жечь лабазы, не делая попыток проникнуть внутрь: огонь был единственным бойцом, которого не держали человеческие заклятья. А прятали там оружие, ценности, подлежащие реквизиции, в основном – награбленное на больших дорогах, и ещё лиц, подлежащих аресту и препровождению в центр.
Бабушку лесничего, Василису Ворожею, он помнил точно так же, как свою тётю Августу. Обе эти женщины, а точнее, память о них, преследовали его много лет, пока он не искупил вину, оказавшись в мостостроительном лагере Гулага, куда угодил за эту же девицу.
По крайней мере, там и Гутя, и Василиса перестали сниться, а потом и вовсе будто бы убрались из его вольных и невольных воспоминаний.
Василиса хоть и была причастна к местным колдунам и чародеям, однако на допросе выяснилось, ничего зловредного не совершала, даже стыдилась своего родства с ними, и, где-то наслушавшись агитации, мечтала вступить в комсомол, поехать на стройку или выучиться и потом учительствовать на севере, у туземцев. Вести о новой жизни долетали и в такую глухомань, а в Замараево открыли даже избу-читальню и провели радио. Исправлять что-либо в выданном центром ордере на аресты ему было запрещено, однако в особых случаях Станкевич имел право поставить прочерк, означавший, что подозреваемый физически отсутствует в этом мире. Иными словами, погиб при попытке задержания, для чего следовало написать и приложить рапорт о случившемся. Он так бы и сделал, отписавшись, что означенная девица сама бросилась в реку и утонула, но среди бойцов его Команды были доверенные люди Комиссии, писавшие свои секретные отчёты, и Станкевич знал, что его документы могут быть проверены. Поэтому пришлось договориться с Василисой, чтоб разыграть утопление.
А эта своенравная девица на глазах у бойцов и местных жителей прыгнула в омут с камнем на шее. И в самом деле, утопилась! Односельчане выловили её неводом через несколько часов, безропотно завернули в холстину и понесли родителю, Анкудину Ворожею, который в списках тогда не значился. Зловредный Анкудин чуть бунт не поднял. Пришлось Команде стрелять поверх голов пришедших разбираться вдохновлённых им жителей. Утопленницу схоронили на кладбище, поскольку местные церковных обычаев не чтили, а священников тут не бывало полвека, шарахались с тех пор, как последний монашествующий поп расстригся, взял замуж местную ведьму и ушёл в леса.
Станислав видел сам, как несли Василису на кладбище, уже распухшую от жары и смердящую, видел, как заколачивали гроб и опускали в могилу, а своим глазам он верил безоглядно. На похоронах он не присутствовал, чтобы не дразнить местное население, наблюдал издалека, незаметно, и если бы ещё были слёзы, то бы, наверное, плакал. А так лишь непроизвольно стискивал кулаки и гонял тяжёлый, царапающий кадык по горлу, который ему когда-то мешал играть на скрипке.
В эту же ночь она приснилась ему мёртвая, сине-голубая, как русалка, и простоволосая.
– Хочешь, приду к тебе живая? – спросила вкрадчиво голосом тётушки Гути. – Ты же меня хочешь? Я это видела, когда пытал. И когда сговаривал утопиться понарошку… Ты же влюбился в меня, товарищ Станкевич! Как в тётушку Гутю… Ну, хочешь или нет?
– Не хочу! – крикнул Станкевич и проснулся, разбудив товарищей по Команде.
Невзирая на специальный подбор бойцов, верных делу революции и психологически выдержанных, во сне многие кричали и разговаривали, так что на это никто внимания не обратил. Да и сам Станислав помнил сон до полудня, а потом в делах замотался и напрочь забыл. И вечером, когда Латуха, председатель комбеда, сказал, дескать, у него баня протоплена, не желает ли попариться – не вспомнил, однако согласился. У всех тут бани были по-чёрному, первобытные, дикие, даже заглядывать приходилось с опаской, чтоб сажей не перемазаться, а у Латухи – по-белому и совсем новая. Отправился без задней мысли, в предбаннике разделся, взял керосиновый фонарь и вошёл в парную. А Василиса сидит на полке, веником играет и говорит:
– Ну, иди ко мне, попарю!
Не такая, как во сне – живая, розовая, уже разогретая жаром и улыбчивая. Станкевич не страдал набожностью и суеверием, но тут слегка оторопел в первый момент, больше от неожиданности. А девица засмеялась и говорит:
– Да не бойся меня! Мы же уговорились понарошку в омут. Вот я и притворилась утопленницей. Не веришь, так пощупай.
Он и в самом деле приблизился, потрогал руками, даже понюхал – горячая, живая, пахнущая терпкими травами!
– Тебе нужно не в комсомол, – сказал однако же натянуто, – в театральную студию Станиславского.
– Отблагодарить тебя хочу, – обняла его за шею и прижалась. – От смерти спас… Примешь от меня награду? Ты мне тоже приглянулся, товарищ Станкевич. Ты сильный!
И всё это обволакивающим голосом тётушки Гути. А тут ещё запахи в парной особенные, будоражащая трава запарена, вот Станислав и потерял контроль над собой и ситуацией.
Парились они так часа полтора, до изнеможения, и когда Станкевич повалился на пол, Василиса зачерпнула ковшом из кадки и поднесла к губам.
– Пей!
Он подумал, холодная вода, напился и только тогда понял – это самогон! Не поверил, сам зачерпнул из той же кадки, попробовал – натуральная горилка, которой хохлы торговали в Белостоке. Крепкая, бодрящая, хоть в пляс пускайся! Станислав плеснул на каменку – синее пламя взметнулось, и откуда силы взялись – ещё целый час парились, а может и больше: в хмельной голове всё затуманилось, заволоклось паром.
Потом Станкевич вышел в предбанник, чтобы охолонуться, облился холодной водой, отдышался, заходит в парную, а там никого! Всё говорит о том, что была Василиса: кругом ещё не высохли следы её мокрых босых ног на полу, на потолке, ярко-жёлтые, золотистые волосы в сумраке светятся, даже отпечаток ягодиц на полке! Спрятаться негде, хотя он и за каменку заглянул, и даже в кадку с самогоном. Должно быть, мимо прошмыгнула, пока он водой обливался, или привиделась Василиса…
Ошеломлённый, он даже попил из кадки – вода!
Тут у него и возникло подозрение, что наваждение это Латуха устроил, но впрямую не спросишь. Местный председатель комбеда считался единственным доверенным человеком, поддерживающим власть, милиции помогал. Но все они здесь были с причудами, а многие и вовсе приспособленцами, себе на уме. Станислав к Латухе в избу заглянул, за баню поблагодарить, а тот вроде стоит, улыбается, квасу ковш поднёс и спрашивает, показалось, будто с намёком:
– Как парок-то? И на каменку подбрасывать не пришлось? Баня у меня знатная, революционная. Натопишь раз, дак хоть сутки парься. Не то, что у этих старорежимных балдуев! Как пожелаешь ещё, так скажи. Я мигом спроворю!
Жителей местных деревень все остальные называли балдуями. Что это означало, никто толком не знал, прилипло прозвище и всё. Только одна старуха по секрету сообщила, дескать, именовали так с незапамятных времён двенадцать белых чародеев, живших в местных лесах. Каждый из них сам по себе только лечить мог, но когда они собирались вместе, то могли творить чудеса, например, мёртвых оживлять, если тело человека не нарушено, бури останавливать, таёжные пожары тушить, в засуху дожди навлекать. Дескать, истинные балдуи и доныне есть, только меньшим числом, потому, де-мол, давно не собирались. Старуха из ума выживала, не понимала, с кем говорит, поэтому и сказала:
– Собрались бы, дак этой советской власти давно не было! Поганой метлой бы вымели лиходеев, всю державу очистили!
Арестовывать бабку Станкевич не стал, всё равно до Москвы живой не довезут, отпустил с миром, но на ус себе намотал.
От председателя Станислав прямиком отправился на кладбище могилу утопленницы посмотреть – на месте, крест стоит и никаких особых следов. Как мужики землю лопатами прихлопали на могильном холмике, так и есть. А в ушах до сих пор стоит шёпот Василисы:
– Знаю, тебя всё ещё тётушка мучает, не отпускает. Так я пробку эту вышибу. Теперь меня будешь помнить, искать по ночам. Я дева, как бражка сладкая, долго хмелить буду!
На следующий день надо было собирать подводы по деревням и переезжать в Чурилки за семнадцать вёрст, в самый глухой куст деревень всей округи. По оперативной информации там и собрался весь сброд, прячущийся от власти: местные разбойные люди, недобитые беляки, колдуны и ведьмы. Предстояло разыскать и арестовать шестнадцать человек, означенных в ордере Комиссии. Однако Станкевич перенёс поездку, ибо на утро и вовсе сделался зачумлённым. Проснулся от того, что Василиса его окликнула, а потом почудилось, не дежурный по Команде плошку с кашей ему ставит на стол, а она! Вокруг же не бойцы сидят и стучат ложками – будто их дети, и сколько – не сосчитать. Едят весело, жадно, с аппетитом и на него посматривают. Но сморгнул, и исчезло видение…
Пятый месяц Команда рыскала по костромским лесам, исполняя поручение Особой Комиссии, местным чекистам передали уже три партии арестованных, дабы тех препроводили в центр, и ничего подобного не случалось. Конечно, чувствовалась усталость, и у бойцов в том числе: форма поистрепалась в лесах, за внешним видом не следили, коней давно не перековывали, не чесали. Иные спали плохо, во сне маму звали, а самый бывалый и по годам старший, боец Эдгар Веберс, из латышских стрелков, после штурма очередного лабаза в Мухме вдруг замолчал и перестал есть. У Станислава на этот счёт были особые инструкции, но он исполнять их не спешил, думал, пройдёт, но соглядатаи, бывшие в Команде, донесли, и пришла шифровка передать латышского стрелка в ведение местного ОГПУ.