Мастера-разрушители – люди дальновидные: все по их планам свершалось и свершается – и сколько сгинуло с православной земли селений и храмов, не счесть!.. На новой карте, которая называлась «Нечерноземная зона», с паучьей улыбкой мастера ластиком стирали названия населенных пунктов и стушевывали их след, умиляясь собственной мудрости. И конечно же, кто-то был удивлен и возмущен, когда среди запустения возобновился вдруг домишко в четыре оконца с боковым – и всего-то один, но уже такой до конца века не столкнешь под горушку.
Первым об этом заговорил Раков – специально для того он и приехал в Перелетиху.
В тот день мужики с домкратов опустили дом на новый фундамент, на два опояска свежих венцов.
Раков остановил машину напротив окон, поодаль, и, положив руки на дверцу, то ли задумчиво, то ли печально смотрел и смотрел на подновленный дом.
Мужики занимались своим делом и на председателя не обращали внимания – заняты. Видеть-то они его видели и даже косились в его сторону, но вот так, чтобы оторваться от дела и улыбаться, уставясь на председателя, как на новые ворота, мужики теперь и не могли, и не хотели. В них не таилось зла, тем более на Ракова, но и соратничества в них не было. Безразличие и равнодушие навеки залегало между людьми – вот так и материализуется лозунг «разделяй и властвуй». И Раков чувствовал это, хотя и не всё понимал, потому что был он человеком уже нового поколения, не видел и не знал вот этих мужиков двадцатипяти-тридцатилетними, когда они каждый по-своему оценили и восприняли новую жизнь именно вот здесь, в этой самой Перелетихе… Зато Раков увидел и понял другое, о чем не подозревали и не задумывались мужики:
«Вот они – вчерашняя Перелетиха, – мысленно рассудил он, – а деревня – наше сегодняшнее. Сорок пять лет спустя – итог…»
Раков крикнул, как будто ни к кому конкретно не обращаясь, точно взывая о помощи:
– Агроном!
– Щас, – точно огрызнулся Бачин и, с трудом разогнувшись и запястьем руки придерживая поясницу, скрылся во дворе.
Подошла Нина, поздоровалась.
– Здравствуй, – коротко вскинув взгляд, ответил Раков. – Решилась?
– Когда-то надо, так проще,
– У тебя когда отпуск кончается?.. Вышла бы дня на три – картошку-скороспелку отправить…
Она промолчала, считая, что вопрос решен – выйдет, отправит. Так и он воспринял её молчание.
– Дорого лупят? – Он кивнул в сторону дома.
– Не знаю. – Нина пожала плечами. – Не дороже, говорят, денег.
И вновь пауза – затяжная, неловкая.
– Ты что, только за этим?
Раков засмеялся:
– Сразу и за яблочко!.. Вот, посмотреть приехал, как это на перелетихинской земле строят, авось понадобится опыт… Знаешь, у нас на складе краска есть светло-зеленая, выпишу – фронтон покрасишь, хорошо будет. А хочешь, железо есть в «Сельхозтехнике», покрой железом и под красочку.
– Нет, финансы поют романсы.
– Ещё ссуду возьми… – Он спохватился, вспомнил, хотя за этим, собственно, и приехал. – Только, знаешь, на всякий случай и в первом заявлении на ссуду надо поправить: не «на ремонт дома», а «на перевозку дома».
– Зачем, Николай Васильевич?! – искренне изумилась Нина. – На какую перевозку?
Он посмотрел на нее устало, как бы прося извинить и в то же время укоряя: такие, мол, вещи и самой пора бы понимать.
– Ну, хотела в Курбатиху, раздумала – сил не хватило.
– Или спрашивают?
– Могут… Чтобы председателя сельсовета в стороне оставить. – И Раков неожиданно оживился, глаза его запоблескивали давно угасшим озорным блеском. – Знаешь, не крась зеленным фронтон, крышу зеленой, а фронтон красным, чтобы в Курбатихе видно было. – И засмеялся тихо, беспечно. – А я ведь, знаешь, решил, сейчас и решил окончательно: вон там. – И Раков указал рукой наискосок от дома, на взгорок над ключиком. – Ладно… Кстати, садись в машину, съездим к телятам, посмотрим, надо бы подумать, прикинуть – что к чему… Э, грабить – так банк! – Раков резко вскинул руку и привычно поднырнул в салон к рулю.
Нина обошла вокруг и села рядом.
* * *Не удалось Ракову отговориться от комплекса – ни Косарев, ни тем более секретарь райкома и слушать не хотели: быть в Курбатихе образцовому комплексу – и никаких возражений… Перед Раковым разъялась пропасть. Он воочию увидел то, о чем ему не раз говорил и Будьдобрый. Но то были слова, и как слова воспринимались, и не виделось толком ничего за теми словами, а вот теперь вдруг и стало видно – пропасть.
И Раков впал в уныние. Но в уныние впал он не от осознания общего крушения – это ему ещё предстояло пережить, – а от осознания личной никчемности и незначимости. Как бы там ни было, а все эти десять лет работы в Курбатихе – и агрономом, и главным агрономом, и председателем – он постоянно сознавал не только то, что делает он необходимое доброе дело – это само собою, – но что дело это делается и по его воле и разумению. После 1965 года на всех совещаниях, конференциях и пленумах только и говорилось: вам доверено, вам и решать – что, когда, где… И Раков считал себя хозяином, плохим, но хозяином, беспомощным, но хозяином, ну, не хозяином, так управляющим, что ли. И в какой же сарказм он вошел, когда однажды в центральной газете прочел статью, в которой в каждом абзаце делались призывы чувствовать себя хозяином земли или на земле. Раков изумлялся, ругался, восклицал: да не чувствовать надо, а быть хозяином! Он даже в райкоме начал размахивать газетой, злословить по поводу чувства хозяина, однако здесь его никто не поддержал, более того, вокруг настороженно теснилось молчаливое осуждение. А Первый между делом заметил: «Ты, Раков, думай, о чем гогочешь».
Теперь же Раков окончательно убедился, что даже он в колхозе не хозяин, что в действительности только и может быть чувство хозяина, а вся энергия, вся деятельность такого хозяина должна держаться на самообмане.
Вот это и повергло в уныние.
После же приговора по животноводческому комплексу Раков все-таки приказал себе остановиться, затормозиться, замереть, чтобы, листая книги и собственную память, спокойно подумать, взвесить, прикинуть и, посоветовавшись с верными людьми, сделать вывод – разумно это или нет? И уже через неделю он доказал себе и убедил себя, что комплексы-дворцы – очередное крушение, на этот раз – для животноводства.
В который уже раз покатил Раков в Летнево.
Всего лишь два месяца тому, как Будьдобрый встречал снисходительной хитроватой улыбкой. Именно тогда они просидели ночь напролет, выясняя, что есть неперспективная деревня. А вот теперь Будьдобрый лежал в постели и еле переваливал языком – разбило. Месяц, оказывается, как разбило, а никто и не сообщил, не оповестил, будто и вовсе никому не нужен стал этот человек, «хозяин» перелетихинского колхоза.
Он лежал в постели, враз и пообтесанный недугом. И мясистый нос точно выщелкнуло, и скулы из щек повыперло, и короткие, сплошь седые волосы поднялись дыбком. Легко было увидеть его страдания, как, впрочем, и то, что находится человек в здравом уме, только вот всего повязало и язык огруз, отяжелел.
– Отболтался, – первое, что вымолвил Будьдобрый при встречи. – Спасибо, Коля, не забыл… вот видишь, каюк, – уже несколько отрешенно говорил он.
А Раков думал: «Вот тебе и посоветовался. Да и что советоваться! Самообман…»
Неожиданно Будьдобрый хмыкнул и закашлялся, видно было, как ему хотелось бы подняться и заговорить свободно, с иронией все пережившего человека. Он и заговорил, да только понять его можно было с трудом:
– Все я, Коля, закрывай вьюшку. А вот лежу и думаю всё о жизни. И не пойму, или я всю жизнь кого обманывал, то ли меня всю жизнь дурили, только на обман вся жизнь и ушла. Не жизнь, а сука…
Будьдобрый устало или в забытьи прикрыл глаза.
«Как жалок человек и в начале жизни, и в конце, – напряженно растягивая рот, думал Раков, – лучше уж сразу и с копыт…»
* * *– Я не собирал правление, но со всеми специалистами поговорил. Все в один голос: содержать стадо в бетонных коробках без выпаса – это безумие, – продолжал Раков. – Мы в одной жиже навозной захлебнёмся, Имзу отравим… А строить хотят быстро, показательно, чтобы через год и запустить… Так что тянуть резину долго не удастся. Потяну до упора – и категорически откажусь.
– Снимут, в один день снимут, и билет выложишь, – без тени сомнения сказала Нина. Они стояли перед давно завалившимся коровником времен Будьдоброго. – Снимут, – вздохнув, повторила она.
– Пусть снимают, пусть убивают! Но если я не могу вот так дальше! А если через немогу, то и в Ляхово угодить можно.
– Можно, – согласилась она. – А если проще: заявление – и в райком?
– Так проще… Но я хочу воспротивиться, и ещё хочу понять – вот это что, всеобщее зачумление, помрачение, от кого идет это безумие?! У нас в колхозе сейчас стадо пятьсот голов. Без новостроек ещё на двести можно увеличить Вот здесь, в Перелетихе, ещё пять коровников восстановить да десяток домов – и вся проблема! В сто раз дешевле обойдётся – и все по-людски. А Гугино… – И рукой безнадежно махнул.
– Не знаю, Николай Васильевич… Мама, помню, рассказывала, покойный Шмаков тоже доказывал свою правду: если, мол, я дам на трудодень двести граммов ржи – эти двести граммов осенью обернутся двумя килограммами, потому что люди будут иначе работать… Не поняли, не захотели понять – замордовали… А в общем, пока суд да дело, здесь коровники и восстановить – в любом случае хорошо. Я за бригадира буду – мне все равно. А скотников на машине возить.
– Обоих снимут, – теперь уже с горькой усмешкой рассудил и Раков.
– Мне-то что! – Нина, поведя плечами, засмеялась. – Меня ведь, Николай Васильевич, снимать некуда!.. Пойду в доярки.
– А мне что – тоже в доярки идти?! – негромко выкрикнул Раков. – И я махну в агрономы! А то и вообще плюну – и уеду. – И горестно покачал головой. – Только ведь не махну, если не махнут, не уеду, если не увезут. Да и куда?.. – Передернулся, взбодрился. – Ладно. Всё. С завтрашнего дня и всю зиму бригада плотников будет работать здесь. А шабашников подряжу дом себе строить! Не то и жить негде будет.
Нина тихо засмеялась:
– Отчаянный ты человек, Николай Васильевич… Только ведь и о своих не надо забывать – а жена, а дочка?
– Вот и позабочусь – построю дом. И фронтон красной краской вымажу, чтобы как для быка… Вот так, Нина Петровна! – Раков в неожиданном порыве тряхнул её за плечи – и в тот же момент оба вздрогнули, смутились.
Нина нахмурилась и, сказав:
– Не надо, Николай Васильевич… Я пешком – здесь рядом, – побрела к своему возобновлённому дому.
3
В другое время Алексей вознегодовал бы, но теперь, когда все так благоразумно складывалось, когда жизнь так и разливалась половодьем, очень уж не хотелось негодовать. И хотя ехал он к сестре не на блины, всё же с удовольствием. Уже одно то, что ехал он в черной «Волге» секретаря райкома, в которой и заведующие отделами не езживали, одно это придавало чести. Ярлык обкома уже висел на нем – и ярлык этот, как ханский ярлык, как жетон госбезопасности или «хвост» опричника, работал безукоризненно.
Правда, одно помрачение было. Даже и теперь Алексей не мог твердо определить: наяву случилось или во сне, гость или видение… Предположим, был пьян, но ведь не без памяти… Никто не видел, никто не знает – пьян ли, трезв ли. Был Борис, но он-то уж ничего не знает. Значит, никто, никого. А если никто и никого, то надо лишь молчать… И Алексей молчал. И ему ни о чем не напоминали. И уже казалось, что всё это нереально, наваждение, отзвук взбаламученного озера. Никто, ничего – вот и спрятался: и взятки гладки.
Словом сказки о «зеленом свете» – мистика. Алексей терпеливо ждал, ничего не предпринимая, здраво веруя, что суета делу не помощник.
Ада курсировала взад-вперед, устраивала в Горьком квартирные и ещё какие-то дела. И казалось, ей не до мужниных тревог… Только однажды утром, как кошка щурясь в постели, она сладенько пропела:
– Алекс, а ведь я все уже закруглила, получается очень разумно…
– Вот и хорошо, что разумно. – Алексей уже вскинулся, чтобы подняться с постели, когда Ада ловко обхватила его за шею.
– А вот – я тебя и поймала…
«Ну, чертовка, а не баба!» – восхитился Алексей, грузно подминая жену…
– А ты что это, дружочек, молчишь? Сейчас ведь крутом играют… и в денежки, и в людей. Смотри, упустишь «зелёненький» – парторгом в «Сельхозтехнику» захотел?
Но и тогда ни слова о госте… Откуда же и у неё – «зелёненький»? Впрочем, лучше и не спрашивать, а то, действительно, в «Сельхозтехнике» затормозят…
– М-да, пора бы им и честь знать, – на глазах холодея, преображаясь из мужа в делового человека, проговорил Алексей.
Ада так и выскокнула из-под одеяла – и за телефон, и в постель, телефон на коленочки, и остреньким пальчиком в диске: юрк-юрк-юрк, – только и успел заметить, что нуликов много. Через минуту она искусственно улыбнулась, нет, не мужу – телефону, и всего лишь произнеся:
– Ага, – зажала ладошкой микрофон и протянула трубку. – Соглашайся, – доверительно и необратимо приказала она, – это зеленый свет, другой возможности не будет.
…Толком Алексей так и не понял, что от него требуют: короткий разговор – сплошная двусмысленность, и только одно разумно вколачивалось: подробности в процессе работы… Когда в трубке загудел отбой, Алексею вдруг захотелось хлобыстнуть телефоном в стену – розыгрыш для потехи?! Но стоило лишь глянуть на жену, как и сам он тотчас же проникся важностью момента.
– Вот и ладушки… вот и умничка… вот так-то мы… лишь бы ввязаться…
Алексею подумалось, что жена говорит не с ним, а с кем-то посторонним и слова адресованы не ему, а кому-то постороннему. Да и сама она точно вышла из себя и удалилась, оставив в постели пустой от себя футляр, тоже, впрочем, предъявляющий свои требования и счета.
Впервые Алексей увидел жену именно в её раздвоенности, увидел за её внешней хилостью расчетливую собранность и даже суровость, и он, наверно, понял, что жену свою до сих пор не раскрыл и что она своего слова до сих пор не сказала. И Алексей на мгновение похолодел. Зато его ничуть не удивило, что уже через два дня вспыхнул зелёный свет, а через неделю на райком партии пришел официальный отзыв – для работы в аппарате обкома партии…
И после всего этого негодовать из-за пустяка?.. Да и что сестра, сестра – и есть сестра. И брат убийца, ну и что из этого?.. И смутил не ремонт дома, смутило другое – страх перед возможным.
Видимо, на запрос: «Кто позволил? Кто такая?» – последовал торопливый и трусливый ответ: никто не позволял, жила и живет – молодая баба, агроном, видать, религиозная… Понятно – секта! И в райкоме, ещё не называя имени, заговорили об агрономе, которая, мол, организовала сектантскую общину, потому и живет одна на юру. Хотя, понятно, никакого сектантства в Перелетихе не было. Но очень уж удобная форма для атеистической пропаганды и отчетности.
«Ничего, – добродушно думал Алексей, приятно покачиваясь на заднем ковровом сиденье, – никто и не пикнет, не посмеют. Это когда вниз загремишь – всё и припомнят. Самою вот только приструнить. – И тихо засмеялся: – Струнин Струнину приструнит…»
Мягко шла машина, точно легкая ладья по волнам – ныряла и вскидывала свою трепещущую грудь навстречу простору и ветру. И не брызг окаянных, ни посвиста чертова в ушах – сухо и уютно в теплом салоне, и льется, чуть поуркивая, из радиоприемника музыка… Как же хорошо! Какое совершенство человеческой мысли – технический прогресс! И какая же стремительность – вперед, вперед в будущее!.. И весь мир становится вдруг ясен, потому что удивительно емко вмещается он в этот уютный салон, а если задернуть шторки на стеклах – то и вовсе блеск! Из эфира льется музыка, или диктор информирует о событиях внутри страны и за рубежом. А можно снять телефонную трубку и включиться в деловой эфир – потребовать доклады с мест, распорядиться, приказать. И ты уже не просто в машине, не просто едешь, ты уже руководишь из летучего штаба. И особый смысл обретают, казалось бы, рядовые слова: увеличить темпы, расширить соревнование, инициатива на местах, химизация и интенсификация, сдать, завершить досрочно, углубить изучение, расшить узкие места, план – это закон, светлое будущее… И голос твой обретает иное звучание, и сам ты наполняешься иным, высшим смыслом и содержанием…
Расслабленный и очарованный собственными грезами, вяло улыбаясь, Алексей открыл глаза: слева промелькнула просека с дорогой к Дому рыбака – тряская пошла дорога. И Алексей изумился: эх, сколько же деньков пролетело с тех пор, когда Ада на «москвичишке» примчалась на озеро! Тогда было лето, сейчас – глубокая осень! И все это время в подвешенном состоянии – на мгновение взгляд Алексея посуровел, похолодел: всё могут, значит, всё в руках… И брезгливая усмешка скривила его бесформенные мягкие губы.
«Эх-ё, время-то, время!» – неожиданно ужаснулся Алексей, когда за обочиной промелькнул с трудом определяемый проселок, выводивший когда-то к перелетихинским задворкам. И вспомнил он ту далекую осень, когда умерла мать, и он, закружившись с документами, опоздал на похороны, а потом тащился с тяжелым чемоданом в руках – и где-то там в низинке за светлым березнячком встретил больного Шмакова… За все годы, казалось, не вспоминал, а вот теперь – вспомнил. Вспомнил и подумал: «Что ж, и я половил на озере рыбку… Несчастный. Только ведь все мы по-своему несчастные… Каждому своё». И неожиданно Алексей тронул за плечо шофера и сказал:
– Михайлыч, проскочим в Курбатиху… на кладбище – мать у меня там.
И Михайлыч, давно привыкший повиноваться с полуслова, не повернув головы, с учтивостью кивнул – и «Волга», минуя перелетихинский поворот, как черная стрела засвистела в Курбатиху.
4
С утра, часов с десяти, Нина с Ванюшкой занимались полезным трудом – пилили дрова, собственно, не дрова – гнилушки от капитального ремонта… Все хозяйственные дела они делали вдвоем, вместе, вечно как будто ссорясь и доказывая друг другу свою правду. Как-то исподволь это обрело форму ни к чему не обязываемой игры, в которой, однако, таился и определенный смысл. Надо было лишь понимать друг друга, а они понимали.
Скажем, начинала Нина мыть посуду:
– Ванюшка, иди помогать.
– А зачем?
– Чтобы посуда была чистая.
– Зачем помогать? Ты и сама сделаешь.
(Между тем Ванюшка уже стоял рядом – мыл или вытирал посуду.)
– Сделаю. Но будет мне не только тяжело, но и одиноко.
– Так ведь и мне одиноко.
– Но ты позовешь меня – я подойду.
– Значит, плохо, когда зовешь, а не отзываются?
– Так… Одиночество – это благо, но только в том случае, если это благо в любое время можно прервать.
– А как же подвижники? Они, поди, и посуду не мыли, а святые.
– Все себя обиходовали, а уж кто нет – тому, значит, много бывало дано, за того другие заботились, а сам он служил главному делу.
– А почему сейчас ни слуг нет, ни подвижников?
– Сейчас все мы – слуги… так что вся жизнь наша – подвижничество. Без подвижничества такую жизнь не одолеть.
– А, говорят, в Америке тарелки не моют: поел – и выкинул.
– Можно, говорят, и ребенка вместе с водой из ванной выплескивать, но таким подвижникам и имя своё есть – душевнобольные.
(А между тем посуда вымыта, вытерта и разложена по местам.)
Примерно так они начали и на сей раз:
– Пойдем, Ванюшка, плашку-две распилим.
– Мама Нина, а зачем это нам пилить – у нас и готовых дров на две зимы хватит.
– Так ведь гнилушки под ногами валяются, мешают. А зима холодная, печь голодная – все съест.
(А между тем уже и козлы со двора вынесли, и пила звенькнула.)
– Я и говорю: гнилушки да с гвоздями… Вона березы – и в лес идти не надо.
– Нет, Ванюшка, нельзя эти березы валить, они ведь как кресты на могилах – по ним и место родовое находить будут.
– А кто это под нашими окнами березки посадил?
– Так мы с тобой и посадили, Ванюшка! Или не помнишь?
– Помню. Я думал, ты забыла…
Он испытывал её, и она понимала это; она воспитывала его – но этого он не понимал.
И позвенькивала, и постукивала пила на косых сучках, и падали полешки под козлы – и поглядывала Нина то на племяша, как на сына, то на дом – и радость охватывала, и не было в душе тревоги, потому что совесть её перед людьми была чиста и никакой хмари или угрозы впереди – лишь исполнение предопределенного…. В душе ее родилась и теперь день ото дня ширилась гордость: вот она сумела, смогла поступить именно так, а не иначе, что она оказалась сильнее обстоятельств. Точно благодать снизошла на неё, стоило лишь поднять, подновить и возвеличить родительский дом. Теперь она уже не сомневалась, что поступила правильно, что при первой же возможности перекроет и крышу шифером.
Они все ещё швыркали гнилушки, хотя Ванюшке пора было собираться в школу, когда, тихо поуркивая, к дому подкатила черная «Волга».
Открыв дверцу, Алексей медленно выпрямился из машины: простоволосый, в изящном, небрежно расстегнутом пальто, при галстуке, он облокотился на верх машины и долго смотрел на сестру и племянника, не проронив и слова.
«Как же она на мать похожа… и Ванька похож… как будто покойная мама с кем-то из нас – и война. Несчастная, не будет в твоей жизни ни одного светлого дня… так вот здесь на хуторе и зачахнешь».
Утомленно и величественно было на душе. От всего-то здесь веяло далеким, уже как будто историческим прошлым, и стало жаль всех живущих здесь – во вчерашнем дне, и это чувство жалости к другим возвеличивало себя же в своих глазах. Алексей даже ощутил возрастную усталость и даже подумал по-старчески умудренно:
«И это моя колыбель, моё подножье, и я мечтал взглянуть на этот мир с высоты – и мечта моя сбылась… А приехал зачем? Может, проститься, может, навсегда проститься, ведь впереди океан – и плотик подо мной пока чужой и шаткий…»
Заложив одну руку за спину, Алексей степенно и невозмутимо пошёл к пильщикам дров.
«Что ли, случилось что?» – с тревогой подумала Нина.
Поздоровавшись, Алексей присел на козлы – и это был по-своему шик, в таком-то пальто! – взглянул на часы и сказал почти сурово, без прямого обращения:
– Почему не в школе?.. Иди собирайся, Михайлыч и прокатит на «Волге». – И коротко глянул на племянника.
Никакого восторга, даже глазом не повел племянник в сторону машины. Морщась, он смотрел на Нину, как если бы приехал не её родной брат, а чужой, неугодный жених, и чтобы вольготнее было, он и спроваживает защитника, то есть его, подальше, с глаз долой.
– Вот и хорошо… Да не забудь поесть, – напутствовала Нина, и Ванюшка взбежал на крыльцо, теперь уже откровенно позыркивая на машину. – Ты откуда… хмурый? – И поправила волосы на лоб выбившиеся.
– Да нет, ничего. Из Курбатихи – к матери заехал.
«Понятно. И никуда от этого не денешься», – вздохнула и склонилась бросать полешки во двор, по два враз.
Рассеянно или отрешенно Алексей смотрел на сестру – и невольно вспоминалось военное и послевоенное детство, жизнь в этом доме: и вот он, Алексей Струнин, рос, как все, и никто не догадывался, что в нем, в мальчонке, зреет особая личность, политическая личность, по крайней мере, уже аппаратчик обкома партии, не загадывая на дальнейшее… И гордость изнутри пьянила, и жаль было, что никто из родителей так и не узнал, в кого вызрел их золотушный сын.
В грезах Алексей и не заметил, когда Нина ушла в дом. Вышла на крыльцо уже вместе с Ванюшкой.
– Дядя Леша, а мы готовы! – как-то по-особому мягко окликнула она.
И вновь Алексея точно покоробило: ну, вылитая мать.
Бросив под ноги давно угасшую сигарету, Алексей резко поднялся, чтобы велеть Михайлычу отвезти племяша в школу.
– Через сорок минут за мной, я здесь пообедаю, – распорядился Алексей. И даже многоопытный Михайлыч, качнув головой, слегка скривил губы – никто, кроме Хозяина, вот так не повелевал ему.
5
Родительский дом в памяти Алексея всегда оставался расхлябанным, со скрипом и повизгиванием, с постукиванием и потрескиванием, то есть как всякая бесприютная старость. И вот теперь, когда ни крыльцо, ни мост не погромыхивали, когда все двери без скрипа и стука закрывались, а под ногами вдруг неколебимая твердыня, Алексей смутился, с порога повел взглядом по сторонам, точно искал встретить столь же неколебимого и твердого хозяина дома. Но хозяина не было.
– И все-таки это наш дом, родительский! – Алексей с искренним восторгом негромко засмеялся. – Наш – Струниных…
Повесив пальто на крюк, он прошел к столу, попробовал рукой стул – тверд, не качается – и сел широко, по-хозяйски. Нина молча разливала в тарелки щи. «Зачем он приехал… А ведь зачем-то приехал… Просто так он не приехал бы… О, Господи, эти недомолвки, намеки. Приехал, ну и скажи: так, мол, и так, сестра. Нет, куда там!» – с досадой подумала Нина, а сказала вовсе вроде бы не то, что хотела сказать: