«Просим Вас почтить своим присутствием погребение мисс Энн Форсайт, имеющее быть 1 октября с. г. на Хайгейтском кладбище. Съезд на Бейсуотер-роуд к 10.45. Просьба венков не возлагать. R. S. V. Р.[6]»
Утро похорон выдалось холодное; лондонское небо серело высоко над городом. В половине одиннадцатого подъехала первая карета – Джемса. В ней сидели сам Джемс и его зять Дарти, коренастый мужчина с широкой грудью, затянутой в плотно облегающий сюртук, с темными холеными усами на бледном обрюзгшем лице и явным намеком на бакенбарды, которые, ускользая от самых тщательных попыток бритья, кажутся печатью чего-то неискоренимого в самой натуре их обладателя – печатью, особенно ярко выраженной в людях, занимающихся биржевыми спекуляциями.
Приезжающих в качестве душеприказчика встречал Сомс, так как Тимоти все еще лежал в постели – он встанет только после похорон, а тетки Джули и Эстер сойдут вниз, когда все будет кончено и для тех, кто пожелает заехать на обратном пути, будет подан завтрак. Вслед за Джемсом, все еще прихрамывая после приступа подагры, появился Роджер в окружении трех сыновей – молодого Роджера, Юстаса и Томаса. Четвертый сын, Джордж, подъехал в кабриолете почти следом за ними и, задержавшись в холле, спросил Сомса, хорошо ли оплачивается его новая профессия гробовщика.
Они не любили друг друга.
Затем в полном молчании появились двое Хейменов – Джайлс и Джесс, прекрасно одетые, с аккуратно заглаженными складками на парадных брюках. За ними старый Джолион – один. Потом Николас, румяный, старательно прячущий веселость, прорывающуюся у него в каждом движении головы и тела. За ним кротко и послушно следовал один из сыновей. Суизин Форсайт и Босини подъехали одновременно и, столкнувшись у входа, все извинялись и старались пропустить один другого вперед, но, когда дверь отворилась, оба протиснулись в нее вместе; в холле они возобновили свои извинения, затем Суизин поправил галстук, съехавший несколько набок во время суетни в дверях, и медленно поднялся по лестнице. Прибыл третий Хеймен; двое женатых сыновей Николаса вместе с Туитименом, Спендером и Уорри, мужьями форсайтских и хэйменских дочерей. Общество было в сборе – двадцать один человек. Мужская половина семьи Форсайтов была представлена полностью, если не считать отсутствующих Тимоти и молодого Джолиона.
Войдя в красную с зеленым гостиную, на фоне которой таким разительным контрастом выступали их необычные костюмы, каждый поторопился поскорее усесться на стул, чтобы как-нибудь скрыть бросающиеся в глаза черные брюки. В черных брюках и перчатках, казалось, была какая-то непристойность, какое-то показное преувеличение чувства, и многие из Форсайтов бросали возмущенные, но втайне завистливые взгляды на «пирата», сидевшего без перчаток и в серых брюках. Вскоре в гостиной раздалось приглушенное жужжание разговора; об усопшей не было упомянуто ни словом, но все осведомлялись друг у друга о здоровье, отдавая этим дань событию, ради которого они собрались здесь.
Немного погодя Джемс сказал:
– Ну что ж, пора, я думаю.
Все спустились по лестнице и в строгой последовательности, как было указано заранее, парами разместились по каретам.
Катафалк медленно двинулся; кареты последовали за ним. В первой ехали старый Джолион и Николас; во второй – близнецы Суизин и Джемс; в третьей – Роджер и молодой Роджер; Сомс, молодой Николас, Джордж и Босини ехали в четвертой. В остальных каретах (всего их было восемь) по трое и четверо разместились другие члены семьи; за ними двигался экипаж доктора, затем, на приличном расстоянии, – кебы с клерками и прислугой; и в самом хвосте – пустая карета, которая участвовала в похоронной процессии только для того, чтобы общее число экипажей равнялось тринадцати.
По Бейсуотер-роуд процессия двигалась шагом, но, свернув на менее людные улицы, перешла на рысцу и так и продолжала трусить до самого кладбища, замедляя шаг только в фешенебельных кварталах. В первой карете старый Джолион и Николас беседовали о своих завещаниях. Во второй – близнецы после единственной попытки завязать разговор замолчали надолго: оба были глуховаты и не пожелали напрягать слух, чтобы расслышать друг друга. Джемс только раз прервал молчание:
– Надо присмотреть себе место на кладбище. Ты уже сделал какие-нибудь распоряжения на этот счет?
И Суизин, в ужасе уставившись на него, ответил:
– Не говори мне о таких вещах!
В четвертой карете разговаривали, время от времени выглядывая из окна, чтобы определить, долго ли еще осталось ехать. Джордж заявил: «Старушке уже давно пора было отправиться на тот свет». Он считал, что переваливать за седьмой десяток не стоит. Молодой Николас кротко заметил, что это правило как будто не распространяется на Форсайтов. Джордж сказал, что покончит самоубийством в шестьдесят лет. Молодой Николас улыбнулся, поглаживая свой длинный подбородок, и позволил себе усомниться в том, что его отцу понравится подобная теория: он нажил большое состояние уже после шестидесяти лет. Хорошо, сказал Джордж, семьдесят – это предел; самое время умереть и оставить деньги детям. Тут в разговор вмешался Сомс, который до сих пор молчал; он не забыл еще «гробовщика» и теперь, еле приподняв веки, заявил, что так могут говорить люди, у которых, собственно, денег никогда и не водилось. Сам он намерен прожить как можно дольше. Это был намек на Джорджа, денежные дела которого находились в очень скверном состоянии. Босини пробормотал рассеянно: «Браво, браво!» Джордж зевнул, и разговор прекратился.
Катафалк подъехал к кладбищу; гроб понесли к часовне, и провожающие парами последовали за ним. Эта стража, связанная с умершей узами родства, представляла собой внушительное, примечательное зрелище на фоне громадного Лондона с его ошеломляющим многообразием жизни, его бесчисленными делами, радостями, обязанностями, с его ужасающей черствостью и эгоизмом.
Форсайты собрались, чтобы восторжествовать над всем этим, показать свою цепкость и свою сплоченность, блестящим образом продемонстрировать закон собственности, в который уходило корнями их семейное древо, широко раскинувшее свои ветви, – закон, питающий соками это древо, достигшее зрелости в положенный час. Дух старой женщины, покоившейся вечным сном, взывал к ним. Это был ее последний призыв к сплоченности, в которой коренилась их мощь; умерев в тот миг, когда древо было еще в полном расцвете, она в последний раз восторжествовала над жизнью.
Жизнь уберегла ее. Энн не суждено было увидеть, как ветви этого древа поникнут под собственной тяжестью. Она не могла знать, что происходит в сердцах людей, провожающих ее. Тот же самый закон, повинуясь которому из прямой тоненькой девушки она стала женщиной, взрослой и сильной, из взрослой женщины – старухой, костлявой, дряхлой, похожей на колдунью, – старухой, чья индивидуальность с каждым годом проявлялась все резче и резче, как будто мало-помалу с нее спадал тот лоск, который наводит на нас общение с внешним миром, – тот же самый закон действовал всегда, он действовал и сейчас в семье, за ростом которой она следила как мать.
Она знала ее молодой, набирающей силы, она знала ее окрепшей, сильной, и прежде чем глазам Энн суждено было увидеть иное, она умерла. Энн напрягла бы всю свою волю, и, кто знает, может быть, ее старческим пальцам и трепетным поцелуям удалось бы продлить молодость и поддержать мощь семьи, хотя бы не надолго. Увы, даже тетя Энн не могла бороться с Природой.
«На пороге гибели стоит гордость!» И согласно этому изречению – такова злая ирония Природы – семья Форсайтов выстроилась на последний торжественный парад, предшествующий ее гибели. Их лица – тюремщики мыслей – большей частью были бесстрастно обращены вниз; но время от времени кто-нибудь поднимал голову и хмурил брови, будто следя за каким-то тревожным видением, промелькнувшим на стенах часовни, будто прислушиваясь к звукам, таившим какую-то угрозу. И слова молитвы, произносимые невнятными голосами, в которых слышалась одна и та же нотка, придававшая всем им неуловимое семейное сходство, звучали странно, словно кто-то один торопливо бормотал их, повторяя каждое слово по нескольку раз подряд.
Служба в часовне кончилась, и провожающие снова выстроились в ряды, охраняя путь умершей к могиле. Склеп был открыт, и вокруг него стояли люди, одетые во все черное.
Отсюда, с этого священного поля, где нашли последний покой многие сыны и дочери великого класса буржуазии, глаза Форсайтов устремились вдаль, поверх стада могил. Там, растянувшись на необозримое пространство, под сумрачным небом лежал Лондон, скорбящий о потере своей дочери, скорбящий вместе с этими людьми, столь дорогими ее сердцу, о потере той, кто была для них матерью и защитницей. Тысячи шпилей и домов, смутно видневшихся сквозь серую мглу, затянувшую паутиной эту твердыню собственности, благоговейно склонялись перед могилой, где лежала старейшая представительница рода Форсайтов.
Несколько слов, горсточка земли, гроб поставлен на место – и тетя Энн обрела последнее успокоение.
Склонив седые головы, вокруг склепа стали пятеро братьев, пятеро опекунов усопшей; они позаботятся, чтобы Энн было хорошо там, куда она ушла. Ее небольшое состояние пусть останется здесь с ними, но все то, что должно сделать, будет сделано.
Затем они отошли один за другим и, надев цилиндры, повернулись к новой надписи на мраморной доске семейного склепа:
СВЕТЛОЙ ПАМЯТИ ЭНН ФОРСАЙТ,
дочери погребенных здесь Джолиона и Энн Форсайт,
усопшей 27 сентября 1886 года
в возрасте восьмидесяти семи лет и четырех дней.
Скоро, может быть, понадобится еще одна надпись. Странной и мучительной казалась эта мысль, потому что они как-то не задумывались над тем, что Форсайты могут умирать. И всем им захотелось оставить позади эту боль, этот обряд, напоминавший о том, о чем невыносимо думать, – поскорее оставить все позади, вернуться к своим делам и забыть.
К тому же было прохладно; ветер, проносившийся над могилами, словно медленно разъединяющая Форсайтов сила, дохнул в лицо холодом; они разбились на группы и стали торопливо рассаживаться по каретам, ожидавшим у выхода.
Суизин сказал, что поедет завтракать к Тимоти, и предложил подвезти кого-нибудь. Привилегия ехать с Суизином в его маленьком экипаже показалась весьма сомнительной; никто не воспользовался этим предложением, и он уехал один. Джемс и Роджер двинулись следом – они тоже заедут позавтракать. Постепенно разъехались и остальные; старый Джолион захватил троих племянников: он чувствовал потребность видеть перед собой молодые лица.
Сомс, которому нужно было сделать кое-какие распоряжения в кладбищенской конторе, отправился вместе с Босини. Ему хотелось поговорить с ним, и, покончив дела на кладбище, они пошли пешком на Хэмпстед, позавтракали в «Спэньярдс-Инн» и занялись обсуждением деталей постройки дома; затем оба сели в трамвай и доехали до Мраморной арки, где Босини распрощался и пошел на Стэнхоуп-Гейт навестить Джун.
Сомс вернулся домой в прекрасном настроении и за обедом сообщил Ирэн о своем разговоре с Босини, который, оказывается, на самом деле толковый человек; кроме того, они отлично прогулялись, а это хорошо действует на печень – Сомс мало двигался за последнее время, – и вообще день прошел прекрасно. Если бы не смерть тети Энн, он повез бы Ирэн в театр; но ничего не поделаешь, придется провести вечер дома.
– «Пират» несколько раз спрашивал о тебе, – вдруг сказал Сомс. И, повинуясь какому-то безотчетному желанию утвердить свое право собственности, он встал с кресла и запечатлел поцелуй на плече жены.
Часть вторая
I
Дом строится
Зима выдалась бесснежная. В делах особой спешки не было, и, поразмыслив, прежде чем прийти к окончательному решению, Сомс понял, что сейчас самое подходящее время для стройки. Таким образом, к концу апреля остов дома в Робин-Хилле был готов.
Теперь, когда деньги его принимали видимую форму, Сомс ездил в Робин-Хилл один, два, а то и три раза в неделю и часами бродил по участку, стараясь не запачкаться, безмолвно проходил сквозь рамки будущих дверей, кружил на дворе у колонн.
Возле колонн Сомс застаивался по нескольку минут, словно стараясь прощупать взглядом их добротность.
На тридцатое апреля у него с Босини была назначена проверка счетов, и за пять минут до условленного времени Сомс вошел в палатку, которую архитектор разбил для себя возле старого дуба.
Счета были уже разложены на складном столе, и Сомс, молча кивнув, углубился в них. Прошло довольно долгое время, прежде чем он поднял голову.
– Ничего не понимаю, – сказал он наконец. – Тут же перерасходовано чуть ли не семьсот фунтов!
Бросив взгляд на лицо Босини, он быстро добавил:
– Надо быть потверже с этим народом, сдерживайте их. Если не присматривать, они будут драть без всякого стеснения. Сбрасывайте на круг процентов десять. Я не буду возражать, если вы перерасходуете какую-нибудь сотню фунтов.
Босини покачал головой.
– Я сократил все, что мог, до последнего фартинга!
Сомс раздраженно толкнул стол, так что все счета разлетелись по земле.
– Ну, знаете, – взволнованно сказал он, – натворили вы дел!
– Я вам сто раз говорил, – резко ответил архитектор, – что расходы сверх сметы неизбежны. Я же предупреждал вас об этом!
– Знаю, – буркнул Сомс, – и я бы не стал спорить из-за каких-нибудь десяти фунтов. Но кто мог предположить, что ваше «сверх сметы» вырастет в семь сотен?
Это далеко не пустяковое столкновение обострялось характерными особенностями их обоих. Увлечение своей идеей, образом дома, который он создал и мысленно видел осуществленным, заставляло Босини нервничать при мысли, что его остановят на середине работы или заставят пойти на компромисс; не менее искреннее и горячее желание Сомса получить за свои деньги все самое лучшее лишало его способности понять, почему вещи стоимостью в тринадцать шиллингов нельзя купить за двенадцать.
– Не надо было мне связываться с вашим домом, – сказал вдруг Босини. – Вы не даете мне ни минуты покоя. Вам хочется получить за свои деньги ровно вдвое больше, чем получил бы на вашем месте другой, а теперь, когда я выстроил вам дом, равного которому не будет во всем графстве, вы отказываетесь платить за него. Если вам хочется расторгнуть договор, я найду средства покрыть перерасход, но будь я проклят, если хоть пальцем шевельну для вашего дома!
Сомс взял себя в руки. Зная, что у Босини нет денег, он счел его угрозу нелепой. Кроме того, он понимал, что постройка дома, захватившая его целиком, оттянется на неопределенное время и как раз в тот критический момент, когда личное наблюдение архитектора решает все дело. Уж не говоря о том, что надо подумать и об Ирэн! Она очень странно держится последнее время. Сомс был убежден, что Ирэн примирилась с мыслью о новом доме только из расположения к Босини. Не стоит идти на открытую ссору с ней.
– Вы напрасно злитесь, – сказал он. – Уж если я как-то мирюсь с этим, то вам нечего выходить из себя. Я только хотел сказать, что, раз вы называете мне определенную сумму, я хочу… я хочу наконец составить себе ясную картину.
– Послушайте меня, – сказал Босини, и Сомса неприятно поразила злоба, горевшая в его глазах. – Вы купили мои знания баснословно дешево. За те труды и за то количество времени, которые я вкладываю в эту постройку, вам пришлось бы уплатить Литлмастеру или какому-нибудь другому болвану в четыре раза больше. В сущности говоря, вы ищете первосортного архитектора за третьесортный гонорар, и вы нашли как раз то, что вам нужно!
Сомс понял, что Босини не шутит, и, несмотря на все свое раздражение, живо представил себе последствия ссоры. Постройка не докончена, жена взбунтовалась, сам он – всеобщее посмешище.
– Давайте просмотрим счета как следует, – угрюмо сказал он, – и выясним, куда ушли деньги.
– Хорошо, – согласился Босини, – только не будем затягивать. Мне еще надо заехать за Джун перед театром.
Сомс покосился на него и спросил:
– Где вы встретитесь с Джун, у нас?
Босини вечно торчал на Монпелье-сквер!
Накануне ночью был дождь – весенний дождь, и от земли шел сочный запах трав. Теплый мягкий ветер шевелил листья и золотистые почки на старом дубе; черные дрозды, пригретые солнцем, высвистывали сердце до дна.
Был один из тех дней, когда весна вдруг вдохнет в человека смутное томление, сладкую тоску, негу, и он станет недвижно, смотрит на листья, цветы и протягивает руки навстречу сам не зная чему. Земля дышала слабым теплом, украдкой пробивавшимся сквозь холодные покровы, в которые ее укутала зима. Своей долгой лаской земля манила людей лечь в ее объятия, приникнуть к ней всем телом, прижать губы к ее груди.
В такой же день Сомс добился от Ирэн слова, которого ему пришлось так долго ждать. Сидя на стволе упавшего дерева, он в двадцатый раз повторял ей, что, если брак их окажется неудачным, она получит свободу, полную свободу!
– Поклянитесь! – сказала тогда Ирэн.
Несколько дней назад она напомнила ему об этой клятве. Он ответил:
– Глупости! Я не мог обещать подобный вздор!
И, как нарочно, сейчас Сомс вспомнил об этом. Чего только влюбленный не наобещает женщине! Тогда он готов был поклясться в чем угодно, лишь бы завоевать ее! Он повторил бы свою клятву и сейчас, если б этим можно было расшевелить Ирэн, но ее ничем не расшевелишь, у нее ледяная кровь!
И вместе со сладкой свежестью весеннего ветра на Сомса нахлынули воспоминания – воспоминания о его сватовстве.
Весной 1881 года он гостил у своего школьного товарища и клиента Джорджа Ливерседжа, который, решив заняться разработкой лесных участков, имевшихся у него по соседству с Борнмутом, поручил Сомсу образовать компанию из подходящих людей для проведения этих планов в жизнь. Миссис Ливерседж, полагая, что такая затея будет вполне уместна, устроила в честь Сомса музыкальный вечер. Когда развлечение это, от которого Сомс – человек немузыкальный – ничего, кроме скуки, не испытывал, подходило к концу, взгляд его остановился на девушке в трауре, стоявшей поодаль от других гостей. Черное платье из легкой, облегающей материи обрисовывало линии ее стройного, еще совсем худенького тела, руки в черных перчатках были сложены, губы слегка улыбались, большие темные глаза блуждали с одного лица на другое. Ее волосы, собранные в узел низко на затылке, поблескивали над черным воротником, словно кольца отполированного металла. И пока Сомс глядел на нее, им незаметно овладело то чувство, которое рано или поздно настигает многих людей, – чувство какого-то странного удовлетворения, какой-то странной полноты; словом, то, что романисты и пожилые дамы называют любовью с первого взгляда. Продолжая украдкой наблюдать за девушкой, Сомс подошел к хозяйке и, встав рядом, стал упрямо ждать, когда кончится музыка.
– Кто эта блондинка с темными глазами? – спросил он.
– А, это мисс Эрон. Ее отец, профессор Эрон, умер в этом году. Она живет у мачехи. Славная девушка, хорошенькая, но совсем без денег!
– Представьте меня, пожалуйста, – сказал Сомс.
Тем для беседы с ней у Сомса нашлось не много, да и это немногое не помогло ей разговориться. Но Сомс уехал с твердым намерением снова повидать ее. Он достиг своей цели случайно, встретив Ирэн как-то на набережной в обществе мачехи, которая обычно прогуливалась здесь между двенадцатью и часом дня. Сомс не замедлил познакомиться с этой дамой и вскоре же распознал в ней ту союзницу, которая и была ему нужна. Безошибочное чутье к материальной подоплеке семейной жизни быстро помогло ему разобраться в том, что Ирэн стоила мачехе гораздо больше тех пятидесяти фунтов в год, которые оставил ей отец; кроме того, он понял, что миссис Эрон – женщина в расцвете лет – мечтает о вторичном замужестве. Необычная расцветающая красота падчерицы мешала осуществлению этих мечтаний. И Сомс, вкрадчивый и упорный, как и всегда, составил себе план действий.
Он уехал из Борнмута, ничем не выдав своих чувств, но через месяц вернулся и на этот раз повел разговор не с самой девушкой, а с мачехой. Он пришел к окончательному решению, он согласен ждать сколько угодно. И Сомсу пришлось ждать долго, а тем временем Ирэн расцветала, смягчались линии ее девической фигуры, молодая кровь зажигала ее глаза, согревала теплом матовые щеки; и, встречаясь с Ирэн, Сомс всякий раз делал ей предложение и после каждой встречи с тяжестью на сердце, но по-прежнему настойчивый и безмолвный, как могила, уезжал обратно в Лондон, увозя с собой ее отказ. Он пытался уяснить себе тайные причины ее упорства, но проблеск истины мелькнул перед ним только раз. Это было на одном из тех танцевальных вечеров, которые служат единственной отдушиной для темперамента курортной публики. Сомс сидел рядом с Ирэн в нише окна, взволнованный вальсом, который только что протанцевал с ней. Она взглянула на него поверх медленно колыхавшегося веера, и Сомс потерял голову. Схватив ее руку, он прижался к ней губами повыше кисти. Ирэн содрогнулась – до сих пор он не может забыть ни той дрожи, ни того неудержимого отвращения, которое было в ее глазах.
Спустя год она уступила. Что побудило ее к этому, Сомс так и не мог узнать; он не добился объяснений и от миссис Эрон – женщины, не лишенной дипломатических талантов. Как-то раз, уже после свадьбы, он спросил Ирэн: «Почему ты столько раз отказывала мне?» Она ответила молчанием. Загадка с первого же дня встречи – она осталась неразгаданной и до сих пор… Босини стоял в дверях палатки; на его красивом, резко очерченном лице мелькало какое-то странное, и тоскливое и радостное, выражение, словно он тоже ждал, что весеннее небо пошлет ему блаженство, и чуял близость счастья в весеннем воздухе. Сомс смотрел на архитектора. Почему у него такой счастливый вид? Что значат эти улыбающиеся губы и глаза? Чего он ждет? Сомс не понимал, чего может ждать Босини, вдыхая всей грудью ветер, несущий запах цветов. И снова Сомс почувствовал неловкость в присутствии этого человека, которого привык презирать. Он быстро пошел к дому.
– Единственный подходящий цвет для изразцов, – услышал Сомс, – красный с сероватым отливом, это даст впечатление прозрачности. Мне бы хотелось посоветоваться с Ирэн. Я заказал лиловые кожаные портьеры для дверей во внутренний двор; а если стены в гостиной покрыть легким слоем кремовой краски, то впечатление прозрачности еще усилится. Надо добиться, чтобы вся внутренняя отделка была пронизана тем, что я бы назвал обаянием.
– Вы хотите сказать, что у моей жены есть обаяние?
Босини уклонился от ответа.
– В центре двора нужно посадить ирисы.
Сомс высокомерно улыбнулся.
– Я загляну как-нибудь к Бичу, – сказал он, – посмотрим, что у него найдется.
Больше говорить было не о чем, но по дороге на станцию Сомс спросил:
– Вы, вероятно, очень высокого мнения о вкусе Ирэн?
– Да.
В этом резком ответе ясно послышалось: «Если вам хочется поговорить о ней, найдите себе другого собеседника!»
И угрюмая тихая злоба, не оставлявшая Сомса все это утро, разгорелась в нем еще сильнее.
Дальше они шли молча, и только у самой станции Сомс спросил:
– Когда вы думаете кончить?
– К концу июня, если вы действительно хотите поручить мне и отделку.
Сомс кивнул.
– Но вы, конечно, сами понимаете, – сказал он, – что дом обходится мне гораздо дороже, чем я рассчитывал. Не мешает вам также знать, что я мог бы отказаться от постройки, но не в моих правилах бросать начатое дело!
Босини промолчал. И Сомс покосился на него с выражением какой-то собачьей злости в глазах, ибо, несмотря на всю его утонченность и высокомерную выдержку денди, квадратная челюсть и линия рта придавали ему сходство с бульдогом.
Когда в тот же вечер Джун приехала к семи часам на Монпелье-сквер, горничная Билсон сказала ей, что мистер Босини в гостиной, миссис Сомс одевается и сейчас сойдет. Она доложит ей, что мисс Джун приехала.
Но Джун остановила ее.
– Ничего, Билсон, – сказала она. – Я пройду в комнаты. Не торопите миссис Сомс.
Джун сняла пальто, а Билсон, даже не открыв перед ней дверь в гостиную, с понимающим видом убежала вниз, в кухню.
Джун задержалась на секунду перед небольшим старинным зеркалом в серебряной раме, висевшим над дубовым сундучком, – стройная горделивая фигурка, решительное личико, белое платье, вырезанное полумесяцем вокруг шеи, слишком тоненькой для такой копны золотисто-рыжих вьющихся волос.
Она тихонько открыла дверь в гостиную, чтобы захватить Босини врасплох. В комнате плавал сладкий, душный запах цветущих азалий.
Джун глубоко вдохнула аромат и услышала его голос не в самой комнате, а где-то совсем близко:
– Мне так хотелось поговорить с вами, а теперь уже нет времени!
Голос Ирэн ответил:
– А за обедом?
– Как можно говорить, когда…
Первой мыслью Джун было уйти, но вместо этого она прошла через всю комнату к стеклянной двери, выходившей во дворик. Запах азалий шел оттуда, и спиной к Джун, низко склонясь над золотисто-розовыми цветами, стояли ее жених и Ирэн.