Вообще-то, там оказалось два помещения, на высоком крыльце рядом с дверью в раздевалку ещё и дверь в комнату обогрева с электрическим точилом коньков и печкой из широкой железной бочки. В ней потрескивает горячее пламя, чтоб мог отогреть замёрзшие руки и просушить варежки связанные ещё Бабой Марфой. Только надо вовремя снимать их с железного дна наверху, чтоб не завоняли жжёной шерстью. Йехк!.
Слов не подобрать, до чего мне хотелось научиться кататься на коньках. Как вкусно хрустит лёд под ними! А ты летишь, как крылатый стриж, опережая звук лезвий режущих морозную гладь!.
Учиться я начал с двухполозных коньков, которые надо привязывать к валенкам, и был высмеян за такие детсадовские безделушки. Их сменили «снегурки» с широко закруглёнными носами, но всё равно с бечёвками для привязывания. Но и с ними ничего не вышло, ни полёта, ни радости, просто железки привязанные к войлоку валенок. Наконец, Мама принесла откуда-то настоящие «полуканадки» приклёпанные к своим ботинкам.
С красиво подвешенными на плечо настоящими коньками, я поспешил в раздевалку у катка. Из валенков я переобулся в коньки и вышел на лёд. Всё, что там у меня получалось, было неуклюжим ковылянием туда-сюда. Коньки никак не хотели стоять ровно – подламывались то внутрь, то в стороны, до боли выкручивая мне ступни. Пришлось вернуться в раздевалку, обходя каток по снежным сугробам, где плотный снег удерживал лезвия коньков стоймя, чтоб не доламывались мои измученные пыткой щиколотки.
Последняя попытка совершалась вечером, когда Папа пришёл с работы и поужинал. По моей просьбе, поверх смягчающих шерстяных носков толстой вязки, он накрепко пришнуровал «полуканадки» к моим ногам, чтоб они стали единым целым. Я вышел за дверь и процокал по ступенькам вниз, плотно опираясь на перила. Когда те кончились, до входной двери я шёл с опорой на стену. Внешняя стена помогла обогнуть здание. Дальше начались вспомогательные сугробы, на дороге их не было и её пришлось пересекать встрёпывая руками, как канатоходец.
Наконец, я ступил на лёд катка убедиться помогла ли шнуровка, но всё повторилось сызнова – коньки выламывали мне ступни хотя и натуго примотанные Папой… Какое-то время я постоял страдая от боли и зависти в толчее крылоногих счастливчиков, что носились вокруг, прежде чем пуститься в мучительный обратный путь…
(…и больше ни разу не пытался я встать на коньки.
“ Рождённый ползать – летать не может.”…)
~ ~ ~
В яркий солнечный выходной сосед по площадке, Степан Зимин из квартиры наискосок, позвал меня и своего сына Юру сходить в лес на лыжах. По такому случаю Папа принёс лыжи из подвала. Кожаный ремешок посреди каждой лыжины можно было подтягивать на ширину носа валенка, а петля из привязанной к ремешку бельевой резинки охватывала его пятку, чтобы лыжа не соскакивала. У меня и у Юры было по паре бамбуковых палок в руках, а Степан вышел в одних лишь одетых на ноги лыжах, но—ого! – ему и этого хватало. Он ловко скатился от дороги по нетронутым белым сугробам, а мы с Юрой, замедляясь падениями, следом.
Потом мы свернули в лес налево от Учебки Новобранцев и зашли в почти непроходимые дебри из непролазных сосен с иссохшими ветвями в нижних ярусах. Там нам попалась пара квадратных ям под глубоким снегом. Степан объяснил, что они от бывших землянок, вырытых во время войны, чтобы солдатам было в чём жить. У меня это просто в уме не укладывалось, ведь война кончилась до моего рождения, то есть вечность тому назад и за такой длительный период времени все окопы, блиндажи, воронки от бомб должны были совершенно изгладиться с лица земли…
Степан никогда больше не выходил на лыжные прогулки, но мне понравилось кататься со спусков и горок рядом с дорогой окружавшей кварталы. И конечно же, я записался на участие в лыжных соревнованиях на первенство школы. По этому случаю, вечером накануне забега я попросил Папу заменить потёршиеся бельевые резинки в креплениях лыж. Он отмахнулся, сказал, что и эти сойдут.
Старт давался с поляны, где осенью завалили барак Трудовым Воскресником. Лыжня оттуда уходила в лес и, пропетляв там пару километров, возвращалась обратно, так что старт становился финишем: 2 в 1.
Нашу группу из четырёх-пятиклассников отмахнули в забег всех разом, один старшеклассник бежал впереди, чтобы мы там не сбились на какую-нибудь приблудную лыжню. Меня обгоняли и я обгонял кого-то, кричал им в спины «Лыжню! Лыжню!», чтобы уступали две наезженные дорожки для лыж. А когда мне кричали «Лыжню!», я неохотно соступал в сугробы непроезжего снега, потому что такое правило.
Мы бежали, скатывались со спусков и снова бежали. На одной особенно крутой горке, мы сбились в общую кашу-малу. Я выбрался из кутерьмы одним из первых и отчаянно ушёл в отрыв, но за двести метров до финиша эта гадская резинка лопнула и лыжина соскочила с валенка. Сдерживая злые слёзы, я пришёл к финишу в одной левой, подгоняя вторую пинками в крепление. Судьям понравилось, они хохотали, но я, придя домой, разрыдался: —«Я же знал! Ну просил же!» Мама начала выговаривать Папе, тот хотел что-то ответить, но не нашёл что. На следующий день он принёс с работы и закрепил на ремешки какую-то круглую резину толщиной в мизинец, цвета слоновой кости.
(…это крепление никогда не подводило и двадцать два года спустя резина служила как надо… Лыжи, они, вообще-то, очень живучи…)
С такими надёжными крепленьями, по воскресеньям я закатывался в лес чуть ли не на весь день. Бесконечная, хорошо наезженная лыжня тянулась по просеке из ниоткуда неизвестно куда. Иногда лыжня раздваивалась и уже две одинаковые бежали рядом, бок о бок.
Мне нравились сухое щёлканье дерева лыж по тверди лыжни за спиной. Иногда на пути я встречал солдат-лыжников, которые отдыхали без шинелей оставленных в Полку, просто в широких гимнастёрках навыпуск, что плескались от ветра на спусках.
Прямая лыжня выводила к моему излюбленному месту катания – в глубокую ложбину, где скорость набранная при спуске выносила тебя на треть противоположного склона. Я очень гордился, что могу гонять там как те одиночные солдаты, хотя иногда падал голова-ноги, особенно на трамплине, который они соорудили для своих прыжков…
Однажды я заметил укромную лыжню ответвившуюся от трассы по просеке, что, как я догадался позднее, служила границей Почтового Ящика-Зоны-Части-Объекта до их расширения. Беглая лыжня вывела меня к бесподобному месту для скоростного спуска в глубине чащи. Правда, на склоне лыжной горки росли могучие Ели понуждая к резкому крену в конце его, но, если не упасть в том месте, разгон уносил тебя чёрти куда, застилая глаза выжатыми слезами и заставляя повторить спуск ещё и ещё…
На следующее воскресенье я уже почти не падал на том кручёном повороте и катался со спуска допоздна, пока глубокие сиреневые тени не начали соскальзывать с разлапистых ветвей густых Елей, отягчённых слоями плотного снега.
И вдруг нахлынуло странное чувство будто я не один тут, что кто-то ещё подглядывает за мной из-за спин неохватных Елей. Сначала стало страшно, но вслушавшись в затаённое молчание деревьев вокруг, я понял, что это он, лес, добродушно подглядывает, потому что мы заодно—я и лес… Стемнело, и я вспомнил, что до кварталом ещё два километра пути.
(…конечно же, я добрался домой уже в потёмках и получил громкий нагоняй, но до сих пор, вспоминая те сиреневые сумерки и дружелюбную тишь леса, я знаю, что не зря жил жизнь…
~ ~ ~
(…то же самое чувство растворённости и сопричастности всему остальному вокруг, когда не можешь сказать где кончается твоё «Я» и начинается «не-Я», мне довелось пережить намного позже, уже в Карабахе. Только на этот раз подглядывал я и случилось это летом, а не зимою.
Хотя такой переход нарушает линейное развитие повествования, идёт вразрез классическому канону единства времени-места-действия, но в конце концов, это моё письмо и жизнь моя – как хочу, так и верчу.
Итак…)
В Степанакерте меня не застать за день-два до моего дня рождения и столько же, примерно, после. Это у меня период бегства на волю.
(…зацени выгодность рождаться летом…)
Мои местные родственники уже перестали удивляться или сердиться. Сделали вывод, что это просто старинный странный, но красивый Украинский обычай – на свой день рождения уходить куда глаза глядят. Что я и сделал в том августе (точного года не помню) конца девяностых. Да, никак не позднее, потому что эта вот палатка покупалась в последний год истекшего миллениума.
Тогда я пошёл на север через леса и тумбы без деревень, но где открываются виды красы неописáнной. Точь-в-точь, как когда-то Мама меня предупреждала: —«Ты будешь там один».
В конце дня подъёма на цепь тумбов, где леса сменяются альпийскими лугами, я набрёл на почернелые от сажи куски шифера и кучу обугленных жердей. Как видно до войны пастухи поднимались сюда с отарами, вот и притащили строительный материал для халабуды. А кто спалил? Ну как узнаешь… а и нечего всегда на людей валить, могла и случайная молния трахнуть… в любом случае, какое мне дело?.
И я прошёл дальше, а ещё выше, в седловине перехода с тумба на тумб, мне попалось древнее захоронение. Откуда я узнал про древность? Ну это просто… Та могила была раскопана алчными гробокопателями в поисках драгоценностей, осталась лишь яма и четыре или пять полутораметровых, грубо-тёсанных каменных плит по полтонны каждая. При социализме людей не хоронили таким манером. Да и в капиталистическую эпоху вряд ли. Склоны поблизости не скальной породы, значит плиты везли издалёка. Но зачем?. Впрочем, если посмотреть хоть раз по сторонам, вопрос сам собой отпадает – какое раздолье невероятной красоты! Небо бескрайнее, раздольно-волнистые цепи тумбов, на дальних темнеют леса, альпийские луга на тех, что поближе…
Чтобы приволочить плиты из не знаю какого далека необходима круглая сумма денег или реальная власть, или и то, и другое… Более чем достаточно для неоспоримого вывода: какой-то из Карабахских князей-меликов однажды выехал на охоту, добрался сюда и – прикипел, не захотел расстаться даже после своей кончины. Досадная промашка в расчётах – не учёл алчи осквернителей праха…
Теперь понятно? Ни одной загадке истории не избежать полного разоблачения, если приложим к ней свои вымыслы, на которые возражать некому…
Я перешёл на следующий тумб и на его вершине меня прихватил дождь. Впрочем, ничего страшного, для таких случаев у меня имеется чётко отработанный приём.
Как обычно, снимаю с себя всю одежду, запихиваю в целлофановый пакет и начинаю выплясывать под дождём. Эти танцы, в общем-то, вовсе не часть какого-то шаманского обряда, они для сугреву, там повыше в горах, да без солнца, да под дождём весьма даже прохладно, могу заверить. Хотя какой-то налёт ведьмацкого паганизма тоже присутствует, иначе откуда те первобытные гики-крики под танцы голяком? Короче, у одиночества есть свои преимущества – не повяжут за нарушение общественного порядка и морали своим первозданным видом. А как дождь кончится, просто обтираюсь свитером насухо и одеваю сухую одежду, что в целлофане под кустом пережидала. Вот могу ж быть умным, когда деваться некуда…
Однако в тот раз после одного дождя вскоре пошёл следующий, и под вторым мой балет уж не блистал былым энтузиазмом. А когда и тот кончился, свечерело и я решил залечь на ночёвку в небольшой ложбине, чтобы укрыться от пронизывающего ночного ветра.
Где-то к полуночи, ко мне постучали… Капли нового дождя плюхали по ткани спального мешка, извещая, что всё – капец. Мне полный пришёл…
Торопливый поток дождевой воды покатил по лощинке. Чтоб не стать ему дамбой, я расстегнулся и выпутался из мешка, покрыл им свою спину и стоял широко расставив ноги над бурлящим течением. Вот когда я догадался, что место ночлега совпало с давней дождевой промоиной, но покинуть ложбину не мог – шквалистый ночной ветер уже во всю примазался к потехе. Мне не осталось выбора кроме как ждать рассвета в позе буквы «зю», сжимая в ладонях коленные чашечки, под мокрым как хлющ спальным мешком с бахромой из непрестанных струй поверх моей спины. Неудержимая дрожь била изнутри, извне хлестали ледяные дожди, которым я утратил счёт в ту ночь…
Утро началось сквозь густой туман, но без дождя, просто временами моросило, и ветер начал стихать… Сотрясаясь как эпилептик, я выжал спальный мешок насколько хватило сил в окоченелых кистях. У меня не осталось ни малейшего желания идти дальше, очаг и дом – вот и всё, чего хочу. И я побрёл обратно. Однако ходьба меня не согревала – ей мешала непрерывная дрожь.
Обычно идти под гору легче, чем вверх, но для меня эта разница как-то стёрлась и временами я типа как бы плыл, хотя до очагов цивилизации оставался день пути нормального ходу. Вот когда я вспомнил про шифер, до которого намного ближе, если только смогу найти. Где-то у края леса. Поэтому с того тумба я спускался зигзагами, чтобы не пропустить шифер в высокой траве.
И я нашёл его.
Борясь с ознобным тремором с одной стороны, и полной задубелостью с другой, я начал труд по восстановлению халабуды и работа согрела меня лучше ходьбы… Получился просторный шалаш шиферного покрытия, внутри хватало места сидеть не пригибаясь и более чем достаточно лежать во весь рост.
Потом я развёл костёр у входа, из остатков жердей и сушняка, что притащил с опушки неподалёку. У огня, я постепенно обогрел свои бока и приступил к сушке спального мешка. Когда цвет ткани посветлел и она перестала исходить паром, я поверил, что, может, и выживу.
Весь следующий день солнце жарило во всю, но у меня уже была крыша над головой. Шиферная. Её удерживали обугленные жерди, по которым прогуливались беззвучные ящерки, такие же ленивые, как я, потому что за весь день выходил только раз – набрать охапку травы на подстилку на земле под спальник…
Так оно и шло, день за днём, без перемен, если не считать демографического роста – осторожные полевые мыши пришли разделить нашу с ящерками компанию. Они не решались переступать пепел костра, так что я оставил кусок варёной картофелины снаружи, но остальное, вместе с хлебом и сыром, подвесил в вещмешке на жердяные стропила под шифером.
По ночам полная луна взбиралась повыше – наполнять мир чётко очерченными тенями. В одну из таких иллюминированных ночей, я вышел помочиться в высокой траве и по пути у меня из под ног вырвался выводок куропаток с трескучим хлопаньем крыльев и пронзительным криком: —«Разуй глаза! Лунатик грёбаный! Не вишь куда прёшь?» Как будто они меня не испугали насмерть!.
При свете дня, над широкими просторами долин плавали коршуны на неподвижных крыльях. Когда смотришь на них из долин, надо запрокидывать голову следя за их кругами в высоте, но тут, лёжа на спальнике, мне даже не приходилось высовываться из-под шифера.
Когда один из них нарушил невидимую границу охотничьих угодий, хозяин взмыл повыше и, сложив крылья, упал на браконьера сверху, словно камень. Я слышал как свободное падение с хрустом рассекло воздух у входа в шалаш. Он, впрочем, промахнулся, а может и не хотел попасть, а просто отпугивал наглюку. Ведь все мы кровные родичи, свои же как никак.
Так всё и шло…
У меня всего-то и было дел – переворачиваться с боку на бок, с живота на спину, без никаких желаний, стремлений, планов. Иногда я засыпал без оглядки на время суток, какая разница…
Ну а ещё я, конечно, смотрел. Смотрел до чего красив и совершенен этот мир… Иногда я думаю, что назначение существования человека в том, чтобы просто смотреть на эту красоту и совершенство. Человек для мира – зеркало, иначе тот и не узнал бы насколько он прекрасен…
Через шесть дней пришлось прибрести обратно в цивилизацию. Просто из чувства долга перед правильностью. На все вопросы я отвечал односложно, потому что голосовые связки от долгого безделья тоже разленились и говорить я мог лишь сиплым шёпотом.
(…то есть, хочу сказать, что в обоих случаях—в том зимнем лесу и среди летних тумбов—у меня было одинаковое ощущение, что я не один, и кто-то ещё наблюдает того пацанёнка на лыжах, и этого бездельника, что валяется на спине в тени чёрных кусков шифера и, что ещё более странно, я был частью того наблюдателя и видел себя в сумерках зимнего леса и сквозь высокую траву на склоне тумба, потому что мы все сопричастны…
Короче, полная каша, галиматья и ахинея…)
~ ~ ~
С приближением весны мы, четвероклассники, начали активно готовиться к вступлению в ряды юных пионеров, для этого переписали и выучили наизусть Торжественную Клятву Юных Ленинцев. А однажды после перемены Серафима Сергеевна пришла в класс с какой-то неизвестной женщиной. Она представила её как новую Старшую Пионервожатую школы и сказала, что сейчас у нас будет Ленинский урок, для которого надо всем выйти в коридор, но вести себя там очень тихо, потому что в других классах идут обычные занятия.
Мы вышли в коридор второго этажа, где в простенках между окнами слева и дверями в классы справа, висели разнообразные картинки одинакового размера, на каждой из которых был Ленин, но уже в другом возрасте…
Новая Старшая Пионервожатая школы начала с самого начала. Вот он совсем молодой, даже ещё юноша, после получения известия о казни его старшего брата Царским режимом, и он утешает свою мать словами: —«Мы пойдём другим путём». Так же, кстати, названа и сама эта знаменитая картина.
И наш класс тихонько проследовал к следующей картинке с его фотографией в группе товарищей подпольного комитета… Рабочая тишина царила в школе, мы проходили мимо закрытых дверей классов, за которыми сидели школьники, и только мы, как тайные сообщники, покинули обычное течение школьного режима и как бы ушли в подполье, следом за тихим голосом, что вёл нас от одной картинки к следующей…
И снова наступает весна и появляются проталины на взгорке между Учебкой Новобранцев и нашим кварталом, но я уже не хожу их проверять… Средь белого солнечного дня, возвращаясь домой из школы, я догоняю незнакомую девочку моего возраста. Наверное, из параллельного четвёртого. Обогнав её, я оборачиваюсь к лицу преисполненному незамечанием, что и я тут иду вообще-то.
Надо показать задаваке, что я мальчик имеющий вес в здешних окрестностях и даже с личной шайкой, как у Робин Гуда, благородного разбойника. На ходу оборачиваюсь влево и красноречивыми жестами семафорю Бугорку по ту сторону раскисшего катка: —«Эй! Осторожней там! Вас же видно! Пригнитесь!» Так что, если эта воображала туда глянет, никого уже не будет заметно.
В другой раз, когда уже и снега не осталось, я шёл тем же путём и жмурился, ведь если жмурится не до самого конца, а только до соприкосновения ресниц, то весь мир видишь как бы сквозь прозрачные крылья стрекозы. И теперь я, фактически, уже не иду, а лечу на крохотном вертолёте похожем на стрекозу с кабиной из плексигласа, который я видел в журнале Весёлые Картинки, потому что хотя я уже вырос из дошкольного возраста, но всё равно могу полистать этот журнал для малышни, когда попадается под руку.
И тут я вспомнил, как бунтовщик Котовский, из кинофильма «Котовский», отвечает заносчивому помещику в Клубе Части: —«Я – Котовский!» А потом берёт его за грудки и выбрасывает сквозь остеклённое окно помещичьей усадьбы.
Вот и я хватаю богатея за грудки его пиджака и бросаю в придорожный кювет. И я гордо называю себя славным именем «Я – Котовский!» Ух-ты! Классно чувствовать себя таким сильным. Поэтому я повторяю эпизод несколько раз, шагая вверх по спуску от квартала. А почему нет? Кто меня видит на пустой дороге?
Дома Мама рассказала, как она и Полина Зимина ухохатывались, глядя из окна соседки на мои захваты и броски невесть кого. Но я так и не признался, что тогда я был Котовским…
В конце апреля мы стали юными пионерами. Торжественная линейка состоялась не в школе, а возле Дома Офицеров, потому что там стоит большая голова Ленина из белого гипса на высоком пьедестале.
Ещё с вечера Мама нагладила мои штаны через марлю, а также парадную белую рубашку и алый треугольник шёлка в пионерском галстуке. Все эти вещи она повесила на спинку стула, чтобы утром они были наготове. Когда в детской никого не было, я потрогал ласковый шёлк пионерского галстука. Мама говорила, будто купила его в магазине, но разве такие вещи могут продаваться?.
Сверкало утреннее солнце. Мы, четвероклассники, стояли лицом к построению всех остальных учеников школы. Наши алые галстуки переброшены через правую, согнутую в локте, руку, воротники парадных рубашек отвёрнуты кверху, чтобы старшеклассникам легче было набрасывать галстуки нам на шеи. Остаётся лишь тягучим хором, нараспев, выговорить вызубренную Торжественную Клятву перед лицом своих товарищей, горячо любить нашу Советскую Родину, жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, как учит Коммунистическая Партия…
За неделю до окончания учебного года я заболел. Мама думала это простуда и велела мне лежать в постели, но никак не могла сбить температуру, а когда та поднялась до сорока, она вызвала «скорую» из Госпиталя Части, потому что ещё через два градуса температура стала бы смертельной… В голове у меня была общая вялость, чтобы гордиться или страшиться, когда целая машина пришла за мной одним. В Госпитале сразу определили воспаление лёгких и начали сбивать температуру уколами пенициллина каждые полчаса. От вялости, мне как-то было всё равно. Через день частоту уколов снизили до одного в час. Ещё на следующий – до одного в два часа…
Пациенты в палате были все взрослые. Солдаты из Полка только уже в синих пижамах. Через четыре дня я совсем поправился и гулял в саду вокруг Госпиталя, когда наш класс вместе с Учительницей пришли меня проведать и отдать табель с моими оценками.
Мне стало неловко и почему-то стыдно, и я убежал за угол вместе с мальчиками нашего класса. Но потом мы вернулись и девочки вместе с Учительницей вручили мне наградную книгу за хорошую учёбу и примерное поведение. Это оказались Русские Былины, которые Баба Марфа читала мне и моим сестре-брату, только пока ещё совсем не пролистанные… Вот так, мало-помалу, всё как-то начало повторяться в моей жизни…
Летом нас опять повезли в пионерский лагерь, к той же столовой, линейкам, спальням-палатам, к «мёртвому часу» и Родительским Дням. Хотя кое-что заметно поменялось, потому что я, как уже полный пионер, причислялся к Третьему отряду, который вместе со Вторым и Первым, мог купаться в озере. Но сначала нужно ждать целую неделю и тревожиться, чтобы в назначенный день не пошёл дождь.
Мы ждали с нетерпением и этот день наступил, погода тоже не подкачала, поэтому два грузовика с брезентовым верхом повезли нас на озеро Соминское. Дорога шла через лес, по какой-то узкой очень бесконечной просеке и ехали мы долго, потому что успели перепеть все пионерские песни, и мою любимую «ах, картошка – объеденье…», и не очень любимую, но всё-таки пионерскую «мы шли под грохот канонады…», и… ну в общем, все какие знали, а дорога никак не кончалась и меня начинало тошнить и укачивать на её кочках. Потом те, кто сидел у квадратно прорезанного в брезенте окошка впереди кузова, закричали, что впереди что-то виднеется, и грузовик остановился на берегу большого очень тихого озера посреди леса.
Нам разрешили заходить в воду не всем вместе, а поотрядно, а потом нам с берега кричали выходить, для запуска следующих. Вода была очень тёмная, а дно неприятно липкое, и с берега слишком сразу кричали «Третий отряд, выходить!»
Поначалу, я только стоял по грудь в воде и немножко подпрыгивал, но потом научился плавать, потому что мне дали надувной спасательный круг и показали как надо грести руками и бить ногами. Вскоре воспитателям и пионервожатым надоело выгонять нас из воды, и все оставались кто сколько хотел. Я выпустил воздух из спасательного круга и убедился, что даже так могу проплыть пару метров. В конце дня, когда уже кричали всем на берег, потому что уезжаем, я чуть-чуть задержался для окончательной проверки моих навыков плавания и с чувством благодарности сказал в уме: —«Спасибо тебе, Соминское!»
В следующий раз нас возили на озеро Глубоцкое. Старшие отряды говорили, там даже лучше, потому что на озере есть пляж, а дно песчаное. Ехать туда пришлось дольше, но по асфальту и в автобусе, так что меня совсем не укачивало…
Ух-ты! Вот это озерище! Говорят, в нём даже есть каналы, которыми оно соединяется с другими озёрами, куда заходят пассажирские суда и экскурсии на Муравьиный Остров. Он такой большой, что в старину там был монастырь окружённый лесом с громадными муравьиными кучами, в рост человека. Когда какой-нибудь монах плохо себя вёл, его связанным бросали на какую-нибудь муравьиную кучу. Муравьи думали, что это на их город нападение, выбегали защищаться и за один день от наказанного оставался лишь дочиста обглоданный скелет.