Книга Хулиганский Роман (в одном, охренеть каком длинном письме про совсем краткую жизнь), или …а так и текём тут себе, да… - читать онлайн бесплатно, автор Сергей Николаевич Огольцов. Cтраница 6
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Хулиганский Роман (в одном, охренеть каком длинном письме про совсем краткую жизнь), или …а так и текём тут себе, да…
Хулиганский Роман (в одном, охренеть каком длинном письме про совсем краткую жизнь), или …а так и текём тут себе, да…
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Хулиганский Роман (в одном, охренеть каком длинном письме про совсем краткую жизнь), или …а так и текём тут себе, да…


Кроме голубей мне ещё нравились праздники, особенно Новый год. Сначала на лестничной площадке появлялись две-три Ёлки с короткими иглами и пронзительно зелёным запахом. Папа знал которая из них наша и на следующий день обувал на неё крестовину, чтобы не падала, и устанавливал пахучее дерево в комнате родителей перед белой тюлевой шторой, что не могла в одиночку сдерживать холод балконной двери. Потом из тесной кладовки приносились фанерные ящики, что были почтовыми посылками, пока не превратились в ларцы для хранения ёлочных игрушек укутанных для сохранности в отдельные куски газеты, каждая в свой. Под шорох жёлтой от древности бумаги, поблескивая серебром и ярким лаком, на свет появлялись хрупкие стеклянные фрукты, гномики, колокольчики, деды-морозики, корзиночки, дюймовочки… Ворох газетных обёрток всё рос, а из следующих вылуплялись сверлообразные лиловые сосульки, зеркальные шары с примёрзшими по их бокам снежинками и гладкие шары, но тоже красивые, разноцветные искристые звёзды обрамлённые стеклом тоненьких трубочек, пушистые гирлянды дождика из золотой фольги… Папа редко участвовал в украшении Ёлки, но красную Кремлёвскую Звезду ей на макушку одевал только он.

Под конец, когда дерево обрастало игрушками и конфетами (да, потому что конфета на продетой сквозь фантик нитке тоже красочное украшение, которое можно снять или срезать и подсластить дни наступившего года), её крестовину покрывали большим, как сугроб, куском белой ваты, под которую заодно пряталась фанерная подставка Деда Мороза. Он не помещался в посылочные ящики и целый год ждал этого часа опрокинутым навзничь на тёмной полке, даже не сняв красную матерчатую шубу с широкими белыми отворотами. Одной рукавицей Дед Мороз сжимал свой высокий посох уткнутый в подставку, а вторая держала мешок переброшенный за спину, но тот был обвязан красной тесьмой и прострочен швом слишком крепким, чтобы проверить что это в нём такое бугрится.

Ой! Чуть не забыл разноцветное миганье крохотульных лампочек на тонких проводах!. Они развешивались по Ёлке раньше всего остального, а провода уходили в тяжёлый электрический трансформатор под тот же самый ватный сугроб. Электрогирлянду Папа сам сделал, а лампочки покрасил Маминым лаком для маникюра и ещё зелёнкой из аптечного ящика в прихожей, и ещё чем-то жёлтым.

И маску Медведя для детсадовского утренника тоже Папа сделал. Мама объяснила ему как, он принёс с работы какую-то особую глину и на куске фанеры вылепил морду с торчащим носом. Когда глина стала твердокаменной, Папа и Мама покрыли её слоями марли и размоченными в воде кусочками газеты. Прошло два дня, пока морда высохла и затвердела на табуретке рядом с батареей отопления, потом глину выбросили и—ух, ты! – получилась маска из папье-маше с дырочками для глаз. Потом маску покрасили коричневой акварелью и Мама пошила костюм Медведя из коричневого сатина, где в шаровары надо одеваться через курточку. Так что на утреннике я уже не завидовал дровосекам с их фанерными топориками через плечо.

(…и до сих пор Новый год для меня пахнет акварельными красками, или может они Новым годом, всё никак не могу определиться…)

А когда в спальне родителей разбирают большую кровать и приносят её в детскую, значит вечером в свободную от кровати комнату притащат много столов от соседей. Туда соберутся много взрослых, а в нашу комнату придут играть соседские дети. Когда станет совсем поздно и гостевые дети разойдутся по своим квартирам, я проберусь в комнату родителей, где шумно и гамно, и щиплет глаза синевато-тонкий туман папиросного дыма, и полно голосов, что перекрикивают друг друга. Старик Морозов объявит, что в молодости он грёб на вёслах на свидание за 17 километров, а его сосед за столом подтвердит, что значит оно того стоило и всех обрадует такая хорошая новость, люди счастливо засмеются, схватят друг друга и начнут танцевать от радости, заполняя всю комнату своим высоким ростом до потолка и кружась вместе с пластинкой, что поёт на патефоне, который принёс папа Савкиных.

Потом они снова раскричатся не слушая кто что говорит, а Мама за столом начнёт петь про огни на улицах Саратова полного холостых парней и её веки осоловело сползут до середины глаз. Мне станет стыдно, я заберусь к ней на колени и стану просить: —«Мама, не надо петь, ну, не пей, пожалуйста!». Она засмеётся и отодвинет свой стаканчик на столе и скажет, что вот не пьёт уже, и запоёт дальше. Потом гости начнут долго расходиться и уносить столы по своим квартирам и всё так же громко спорить, но не слушать на площадке за распахнутой дверью. Меня пошлют в детскую, гда Саша давно спит, а Наташа тут же вскинет голову со своей подушки. На кухне будет звякать посуда, которую моют Баба Марфа и Мама, а потом свет в нашей комнате ненадолго включат, чтобы унести части кровати родителей.

Кроме своей работы Мама ещё уходила по вечерам на Художественную Самодеятельность в Дом Офицеров, который очень далеко, и я это знал, потому что иногда родители брали меня туда в кино, на зависть Сашке-Наташке. Каждое кино начиналось очень громкой музыкой и большими круглыми часами на Кремлёвской башне, которые открывали новый номер киножурнала «Новости Дня», где чёрнолицые шахтёры толпой шагают в своих касках, а одинокие ткачихи в белых косынках на волосах ходят по длинным пустым залам, среди дёрганья длинных полос нитей в станках, и множество людей с непокрытыми головами радостно стоят в громадном светлом зале и быстро-быстро хлопают в ладоши. Но однажды меня до слёз напугала новость, где чёрные бульдозеры мяли гусеницами и толкали груды голых трупов, чтобы заполнить глубокие чёрные рвы Фашистского концлагеря. Мама сказала мне закрыть глаза и не смотреть и после этого меня уже больше в кино не водили.

Однако когда Художественная Самодеятельность представляла свой концерт в Доме Офицеров, Папа взял меня с собой. Разные люди Художественной Самодеятельности выходили на сцену петь под один и тот же баян и зрители им за это хлопали. Потом всю сцену оставили одному человеку, который долго что-то говорил, но я не мог разобрать что именно, хотя он говорил всё громче и громче, чтобы ему тоже похлопали. Наконец, вышли много тёть в длинных платьях танцевать с дяденьками в высоких сапогах и Папа сказал: —«Ага! Вот и Мамочка твоя!» Только я никак не мог её увидеть, потому что в одинаковых длинных платья все тётеньки совсем одинаковые. Папе пришлось показать мне ещё раз кто из них Мама и после этого я не сводил с неё глаз, чтобы не затерялась.

Если бы не такое пристальное внимание, я, может быть, пропустил бы тот миг, что застрял во мне на долгие годы, как заноза которую невозможно вытащить и лучше просто не бередить и не надавливать то место, где сидит… Танцовщицы на сцене кружились всё быстрей и быстрее, их длинные юбки тоже вертелись, подымаясь фонариком до колен, но юбка моей Мамы вдруг всплеснулась и оголила её ноги до самых трусиков. Нестерпимый стыд хлестнул мне по лицу и остальной концерт я просидел упорно глядя на красную краску половых досок далеко внизу от моих свешенных валенков, и не поднимал головы хоть как громко ни хлопали бы вокруг, а весь обратный долгий путь домой я не разговаривал ни с кем из моих родителей, и не отвечал почему я такой надутый.

(…в те недостижимо далёкие времена я ещё не знал…)

Но кому вообще нужны эти концерты, если на стене в нашей детской есть блестящий коричневый ящичек радио? Оно может и петь и говорить, и играть музыку. Мы хорошо знали, что надо покрутить белый регулятор, добавить громкости на всю и бегом звать всех в доме скорее идти в нашу комнату, когда объявляют выступление Аркадия Райкина, чтобы всем вместе хохотать под ящичком на стене. И мы быстренько спускали звук, или даже выключали радио совсем, если начинался концерт для виолончели с оркестром, или какой-то дяденька рассказывал про победу кубинцев на Революционной Кубе, которая его так обрадовала, что он выдал две дневные нормы за одну смену назло реваншистам и их вождю Аденауэру…

~ ~ ~


А Первомай совсем не домашний праздник. До него надо долго шагать по дороге от углового здания, спуститься до самого низа Горки, а там опять идти и идти. Не в одиночку, конечно, много людей шли тем же путём, и взрослые и дети. Люди весело приветствовали друг друга и несли в руках гроздья воздушных шариков или гибкие веточки с самодельными листьями из нежно-зелёной папиросной бумаги, каждый в от дельности примотан длинной чёрной ниткой, туго и плотно, чтобы хорошо держался, или же длинные полосы красной ткани между двух шестов, а ещё портреты разных дядей, лысых и не так чтоб очень, каждого на отдельной крепкой палке.

Как почти каждый другой ребёнок, я нёс красный прямоугольничек флажка на тонкой—как карандаш, только подлиннее—палочке. Жёлтый кружок в жёлтой решеточке изображал по центру флажка земной шар, над которым завис жёлтый голубь под такими же неподвижными жёлтыми буквами «Миру – мир!» Конечно, в то время я ещё не мог читать, но флажки эти не изменялись десятилетиями, чтобы все тугодумы и неуспевающие смогли со временем догнать.

И пока мы все так шагали, к нам издали приближалась музыка. Чем ближе, тем громче звучала она и заставляла нас шагать отчётливее и оставлять пустые разговоры, а скоро и всякие вообще заглушались блестящими трубами в руках солдат музыкантов и большим барабаном, бум-бум-бум, под высоким красным балконом с неподвижными людьми наверху, в офицерских фуражках, только балкон непонятный какой-то, совсем без дома за спиной…

После одного из Первомаев, мне захотелось нарисовать праздник, поэтому Баба Марфа дала мне бумагу и карандаш… По центру листа я нарисовал большой воздушный шарик, чья ниточка спускалась вниз – за край бумаги. Он хорошо смотрелся, большой такой, праздничный. Но мне хотелось большего, я хотел, чтобы праздник был во всём мире, поэтому справа от шарика я нарисовал плотный забор, за которым жили не нашенские, а Немцы и другие враги из киножурнала в Доме Офицеров, только никого из них не видно, конечно, потому что за забором.

Ну, ладно, Немцы! Пусть и у вас будет праздник тоже! И я нарисовал ещё один шарик на ниточке, которая тянулась из-за забора. Наконец, чтобы шарики не перепутались и для понятности кто где празднует, я нарисовал жирный крест на вражеском шарике.

По завершении шедевра, я немножко полюбовался своим художеством и побежал поделиться им для начала с бабушкой… Сперва она никак не разбиралась что к чему, и мне пришлось объяснять картину. Но когда я дошёл до места, что пусть и у Немцев тоже будет праздник—жалко что ли? – она резко оборвала меня суровой критикой. Мне давно пора знать, так она сказала, что из-за этих моих шариков с крестами машина «чёрный воронок» приедет к нам домой, арестует и увезёт нашего Папу, а разве этого, спросила она, я хочу.

Мне стало жалко Папу и страшно остаться без него. Разрыдавшись, я скомкал злосчастный рисунок, убежал в ванную и сунул смятую бумагу за чугунную дверцу Титана, котла для нагревания воды, где зажигали огонь перед купанием и стиркой…

~ ~ ~


Самое трудное по утрам – покинуть постель. Вот, кажется, всё бы отдал за ещё одну минуточку полежать и только бы не кричали, что пора подыматься в садик.

В одно из таких утр, подушка под моей головой стала мягче руна белого облачка в небе, а вмявшийся подо мной матрас превратился в точный слепок моего тела и охватил его мягким объятием, оторваться от такой неги и тепла собравшегося за ночь под одеялом было просто немыслимым, непосильным. Вот я и лежал дальше, покуда не явилось пугающе чёткое осознание – если я сию минуту не стряхну эту блаженно засасывающую дрёму, то я никогда не приду в детский сад, и вообще никуда не приду, потому что это будет смерть во сне.

Разумеется, настолько вычурные фигуры речи пребывали в ту пору за пределами моего обихода, да впрочем в них, как и в других словесных выкрутасах, я особой нужды не испытывал, поскольку мысли приходили в виде ощущений. Так что я испугался, выскочил в холод комнаты и начал торопливо одеваться… По воскресеньям можно было поваляться и подольше, но никогда более постель не принимала столь услаждающе нежащих форм…

В какое-то из воскресений я проснулся в комнате один и услышал Сашки-Наташкины весёлые визги где-то за дверью. Одевшись, я поспешил в коридор. Там их не было, как не было и на кухне, где Баба Марфа одиноко бряцала кастрюльными крышками. Ага! В спальне родителей! Я вбежал в самый разгар веселья – мои брат-сестра и Мама ухохатывались от бесформенного белого кома, что стоял в углу на голых ногах. Конечно, это Папа! Накинул сверху толстое одеяло с кровати родителей и теперь неуклюже высится там возле гардероба.

Но тут эти две ноги начали совместно прыгать, всколыхивая вислые складки ногастого кома. Жуткое белое голоногое существо отрезало путь к выходу, оттесняя Маму и нас троих к балконной двери. О, как мы смеялись! И всё крепче ухватывались за Мамин халат.

Потом один из нас расплакался и Мама сказала: —«Да, что ты глупенький! Это же Папа!» Но Саша не унимался (или, может, Наташа, но только не я, хотя мой смех всё больше скатывался к истерике). Тогда Мама сказала: —«Ну, хватит, Коля!» И одеяло выпрямилось и свалилось, открывая лицо смеющегося Папы в трусах и майке, и мы все вместе начали успокаивать Сашу, который сидел высоко на руках у Мамы и недоверчиво пытался засмеяться сквозь слёзы.

(…смех и страх нераздельны и нет ничего страшнее, чем не понять что…)

А утром в понедельник я прибрёл в комнату родителей расплакаться и признаться, что ночью я опять уписялся. Они уже одевались и Папа сказал: —«Тоже мне! Парень называется!» А Мама велела снять трусики и залезть в их постель. С гардеробной полки она достала сухие, бросила поверх одеяла и меня под ним и вышла за Папой на кухню.

Я лежал под одеялом ещё тёплым от их тепла. Даже простыня была такой мягкой, ласковой. От удовольствия, я потянулся в потягушеньки насколько можно, руками и ногами. Моя правая рука попала под подушку и вытащила непонятную заскорузлую тряпку. Я понятия не имел зачем она тут, но чувствовал, что прикоснулся к чему-то стыдному, про что нельзя никого спрашивать…

~ ~ ~


Затрудняюсь сказать что было вкуснее: Мамино печенье или пышки Бабы Марфы, которые они пекли по праздникам в синей электрической духовке «Харьков»… Свои дни Баба Марфа проводила на кухне за стряпнёй и мытьём посуды или сидела в детской комнате на своей койке в углу, чтоб не мешать играм. По вечерам она одевала очки и читала нам книгу Русские Былины про богатырей, которые бились с несметными полчищами или со Змеем Горынычем, а для отдыха от битв ездили в город Киев, погостить у князя Владимира Красное Солнышко. И тогда кроватная сетка прогибалась под дополнительным весом нас троих, обсевших Бабу Марфу.

А если богатырям случалось закручиниться между битвами, то они вспоминали мать, каждый свою, и к своим разным, но одинаково отсутствующим матерям они обращались с одним и тем же упрёком, что зачем эти матери не завернули будущих героев в белую тряпицу, пока те ещё были младенцами несмышлёными, да не бросили их в быструю Речку-Матушку… Только Илья Муромец и Богатырь Святогор, который стал таким большим и сильным, что даже Мать-Сыра-Земля не могла уж выносить его и ему пришлось уйти в горы, где скалы и камни как-то пока что выдерживали, никогда не заводили этих причитаний про белу тряпицу, даже если кручинились очень горько…

Иногда некоторые из богатырей затевали бой с какой-нибудь девицей-красавицей переодетой в воинские доспехи. Такие стычки могли заканчиваться с переменным успехом, но в последний момент побеждённый—будь то девица или, как ни странно, богатырь—неизменно произносил одни и те же слова: —«Ты меня не губи, а напои-накорми да поцелуй в уста сахарные». Посреди всех многажды слушанных былин я знал места таких поединков со сладким концом, они мне особенно нравились и я заранее их предвкушал…

Ванную Баба Марфа называла «баней» и после еженедельного купания возвращалась в детскую распаренной до красноты, усаживалась на свою койку чуть ли не телешом—в одной из своих длинных юбок и в мужчинской майке на лямках и – остывала, расчёсывая и заплетая в косицу свои бесцветные волосы. На левом предплечье у неё висела большая родинка в виде женского соска – так называемое «сучье вымя».

В ходе одного из этих остываний, когда она ничего, казалось, не замечает кроме пластмассового гребешка и влажных прядей своих волос, я улучил момент особо бурных пререканий моих брата-сестры на большом диване и заполз под пружинную сетку в узкой бабкиной койке, просевшую под её весом. Там я осторожно перевернулся на спину и заглянул вверх – под юбку между широко расставленных и крепко упёртых в пол ног. Зачем? Я не знал. Да ничего и видно-то не было в тёмном сумраке изнаночного купола её юбки. И я уполз прочь со всей возможной осторожностью, чувствуя запоздалый стыд и сильно подозревая, что от неё не утаилось моё заползновение…

Саша был надёжный младший брат, доверчивый и молчаливый. Он родился вслед за шустрой Наташкой и напугал медицинских работников посиневшим цветом лица из-за пуповины, которая захлестнула его и чуть не удавила, однако при этом он родился в сорочке, хотя ту всё равно в роддоме с него сняли. Мама говорила, что из сорочек новорожденных делают какое-то особое лекарство.

А Наташка и впрямь оказалась ушлой выдрой. Она первая узнавала все новости – что назавтра Баба Марфа будет печь пышки, что в квартиру на первом этаже въезжают новые соседи, что в субботу родители уйдут куда-то в гости, и что никогда-никогда нельзя убивать лягушку, не то дождь польёт.

Баба Марфа заплетала ей две косички по бокам от затылка вперемешку с ленточками, чтобы каждую из косичек закончить красивым бантом. Но жил такой бант недолго и распадался на тугой узел и пару узких хвостиков из ленты. Наверное, из-за усердного верчения головой во все стороны примечать: что-где-когда?

Двухлетняя разница в возрасте давала мне прочный запас авторитета в глазах младших. Однако, когда Саша молчком повторил моё восхождение на чердак, то этим поступком он как бы обогнал меня на два года. Конечно же ни он, ни я, ни Наташа не могли в ту пору выразить словами такие дедуктивные вычисления. Мы оставались на уровне эмоциональных ощущений выразимых междометиями типа «ух, ты!» или «эх, ты!»

Невысказанное желание поправить мой пошатнувшийся авторитет и самоуважение, а может и ещё какие-то невыразимые или уже забытые причины довели меня до того, что однажды перед сном, когда свет в комнате был уже погашен, но брат-сестра пока ещё брыкались лёжа «валетом» на диване, потому что Баба Марфа не могла на них шумнуть—стоя возле своей койки, она шепталась с верхним углом—я вдруг подал голос со своей алюминиевой раскладушки в центре комнаты: —«Бабка? А ты знаешь, что Бог – сопляк?».

Шёпот мгновенно стихает, из темноты зачастили громкие угрозы сковородкой, которую черти в аду раскалят докрасна и заставят меня лизать, но я лишь нагло смеюсь в ответ, подстёгнутый благоговейным онемением дивана, и оставляю без внимания предстоящие муки: —«А ну и что! Всё равно, твой Бог – сопляк!»

Наутро Баба Марфа со мной не разговаривала. По возвращении из садика я выслушал сводку новостей от Наташи, что Баба Марфа всё рассказала Папе, когда он пришёл после третьей смены, и плакала на кухне. Сейчас родители ушли куда-то в гости, но мне точно будет да ещё как! На мои заискивающие попытки восстановить общение Баба Марфа ответила непримиримым молчанием и вскоре ушла на кухню… Прошло нескольких часов подавленного жданья, прежде чем хлопнула входная дверь и в прихожей раздались голоса родителей. Они переместились в кухню и звучали там всё горячей и громче. Дверь нашей комнаты не давала разобрать о чём.

Громкость на кухне всё нарастала, а вот и дверь распахнулась рукой Папы. «Что?!. Над старшими измываться? Вот я тебе дам „сопляка”!» Руки его выдернули ремень из брюк. Чёрная змея взблеснула хромом квадратной головы, взвилась по потолок. Взмах руки и – незнаемая прежде боль ожгла меня. Ещё. И ещё.

Выкручиваясь и вереща, закатываюсь под бабкину койку укрыться от ремня. Схватив за прутья спинки, Папа мощным рывком выдернул койку на середину комнаты. Матрас и прочая постель свалившись остались под стеной. На четвереньках, я догоняю койку, ныряю под щит её пружинно прядающей сетки. Койка выплясывает на двух ногах, туда-сюда, Папа дёргает её из стороны в сторону, охлёстывает ей бока, но я с необъяснимой прытью шустро шмыгаю вслед за сеткой над головой, вплетая свои крики «Папонька! Родненький! Не буду! Никогда не буду!» в его осатанелое «Сопляк! Гадёныш!»

Мама с бабушкой прибежали из кухни. Мама крикнула «Коля! Не надо!» и протянула руку принять на себя свистящий удар ремня. Бабка тоже заголосила и они вдвоём увели Папу из комнаты. Жалко скуля, я тру вспухающие рубцы и прячу глаза от младших, что окаменело молчат вжавшись в спинку дивана…

~ ~ ~


Во Дворе мы играли в Классики… Прежде всего, нужен кусок мела, чтобы нарисовать большой прямоугольник на бетоне дорожки и разделить его на пять пар квадратов, получится как бы таблица из двух колонок в пять строк. Затем понадобится битка – песок насыпанный в пустую баночку-жестяночку из-под обувного крема придаст битке нужную увесистость, превращая её как бы в диск для прицельного метания.

Теперь, встав снаружи под первой колонкой, вбрасываешь битку в нижний слева классик-квадрат и прыгаешь туда же на одной ноге, чтобы поднять битку и скакать дальше через остальную таблицу (до верха первой колонки и вниз вдоль второй, по одному прыжку на каждый классик), на одной и той же ноге, чтобы завершающим прыжком через нижнюю линию второй колонки выпрыгнуть на волю, где можно ходить двумя ногами. Тур по параболе завершён. Если обошлось без криков (когда твой сандалет приземляется вблизи какой-то из прочерченных мелом линий, остальные игроки, неотступно внимательные к твоему продвижению, подымут радостный крик, будто ты наступил на неё), вбрасывай битку в следующий классик и скачи новый тур.

Когда битка побывает во всех (в порядке параболических номеров) классиках, один из них обозначаешь как свой «домик» и в дальнейшей игре можешь чувствовать себя в нём как дома – опустить вторую ногу и отдохнуть. Но если при вбросе битка твоя не попала в нужный классик или застряла на линии, или же ты задел какую-то из линий, в игру вступает следующий, а ты становишься зрителем придирчиво следящим за одноногой скачкой…

Ещё были игры с мячом. Например, ударяя мяч о землю—без остановки, в одно касание— каждый шлепок ладонью следовало сопроводить отдельным словом-вскликом: «Я! – Знаю! – Пять! – Имён! – Девочек!» На каждый из последующих ударов по резиновому боку нужно было выкрикнуть пять любых, но без повторов. Затем, подряд и не снижая темпа, шли пять имён мальчиков, пять цветков, пять животных и т. д., и т. п., покуда мячу не надоест всё это и он отскочит криво, куда не поспеть, или пока не заплетёшься языком в своих речитативах…

Другая игра с мячом не требовала интеллектуального напряга. Просто бросаешь мяч в поблекло-розовую штукатурку стены дома (поближе к его углу, подальше от окна на первом этаже). Прикинув место приземления отскочившего мяча, ты должен перепрыгнуть его на излёте широко раздвинутыми ногами прежде, чем он ударится о землю… Игрок за твоей спиной подхватывает отбитый землёй мяч, чтобы снова бросить о стену уже для своего прыжка, а ловить – тебе. Впрочем, участников может быть и больше, но тогда придётся ждать в очереди попрыгунчиков, правда, движется она очень быстро. Меня завораживала бесконечность этой игры. Типа картинок на красном боку Огнетушителя, где за каждым кувыркнутым ждёт следующий.

Играли мы и вне пределов Двора, за неизменно пустым бетоном окружной дороги близнецов-кварталов.

Точно напротив нашего дома, у самого начала спуска к Учебке Новобранцев, высокие стенки забора из досок ограждали два ряда железных ящиков для мусора всего нашего квартала. Вправо от Мусорки шла зелёная трава ровного места, помимо необросшей кучи песка расползшейся у забора, которая, наверное, осталась ещё со времён бетонирования площадки под железные ящики, а впоследствии стала использоваться как любой песок любыми детьми в любой песочнице.

Сверх общепринятых, у нас имелась особая игра с песком, которая никак не называлась. Просто зачерпываешь пригоршню песка и бросаешь вверх, а когда падает обратно нужно поймать в ладонь, сколько получится. Над уловом произносится ритуальная формула: «Ленину – столько!» Ленинский пай тоже летит вверх и над вторым уловом формула меняет адресата: «Сталину – столько!» После третьего подброса песок никто не ловил, наоборот, во избежание падающего песка, руки прятались за спину, а потом ещё и вытряхались ладонью об ладонь для гарантии, что и песчинка случайно не прилипла: «А Гитлеру – вот сколько!»