*
Майский ветер трепал деформированные улыбками ланиты прохожих. Трепал совсем безболезненно, скорее шутя. Ведь, несмотря на то, что от зимы в мыслях не осталось и следа, телеса многих ещё хранили на себе страхи замёрзнуть. Эдакие прослойки иммунитета. Не панацея, конечно, но подобие талисмана, где вера обязательно побеждает грехи эстетики.
Неуспевшие сбросить лишнее чинно прогуливались по обветренному проспекту, как бы невзначай удерживая взгляд от дразнящих отражением витрин. Вовремя спохватившиеся горделиво пробегали мимо, периодически вляпываясь плачущими по потерянным килограммам одеждами в избежавших потери сии. Чертыхались. И те, и другие. Презрительно распылив извинения, бегуны оставляли неспешно крадущихся в возмущённом одиночестве.
Некогда. Совершенно некогда простаивать. На заветную стройность взяли курс оголтелые велосипедисты. Просвистывая в нервирующей близости, всадники двух колёс хлещут пешеходов и пешебегов дорожным равноправием. Худеющие преимущественно за счёт ног, встряхивая взмокшей головой, пускаются вскачь, сверкая прилипшими ко лбу волосами. И даже планирующие фланировать, запихивая стыд поглубже в складки, как-то пусть нехотя, но ускоряют свой увесистый шаг. Потому как жизнь не стоит на месте. Всё течёт, все изменяются. Сегодня обгоняет вчера. Весна торопится быстрее нырнуть в лето. А Александр Александрович Бордюров, настроенный к бегунам и прочим мечтателям о красивом теле весьма скептически, перепрыгивая ляпсусы дорожников, спешит в Центр Кардиологии.
В ЦеКа, как норовит обозвать всяк знакомый вон с тем ярко-зелёным зданием.
– Салатовый такой домик, – объясняла Александру Александровичу его невеста Ангелина Ароновна. – Как спустишься с моста, завернёшь направо, так сразу его и увидишь. Не заблудишься, даже если захочешь.
– И почему «салатовый»? – снова удивился Бордюров, глядя заветному строению в раскосые стеклопакеты.
Ни на один ранее пробованный салат цвет медицинского учреждения совершенно не походил. Разве что на латук, искромсанный за компанию с капустой и огурцами, но таких изысканных для среднестатистического мужчины яств Александр старался избегать.
– Фигуру боишься потерять? – смеялась Ангелина над женихом, что закусывал румяный окорочок сначала классическим оливье, а после не менее образцовой сельдью под шубкой.
– Один раз живём, – вырывалось из набитого рта. – Очень вкусно!
– Я старалась, – грустнела невеста. – Так, может, бутерброд с маслом будет ужелишним?
– Нет-нет, – пугался Бордюров, – Лишняя копеечка карман не продерёт. Ты просто потолще мажь.
И она толсто мазала, пока он покорно ждал. Теперь он её ждал.
Во времена оны, о которых ответственные летописцы рассуждают с позиции «давно», а особо скрупулёзные обязательно подбавляют «давным», Ангелина получила своё дебютное прозвище Фиалка. Виновником первой очереди являлось одноимённое растение, уже кой год собиравшееся переехать из обветшавшего глиняного жилья куда-нибудь к Югу. Прямых речей никто не слышал, но пурпурные шапочки, плотно прижимавшиеся к стеклу, не оставляли сомнений в твёрдом намерении хрупкого цветка. В почётной роли второпричины выступали редкие, но очень языкастые свидетели. Именно они видели, как жуликоватый ветер день за днём прикарманивает юность беззащитной девушки. Видели хорошо да понимали плохо, почему молодой преподаватель стиховедения Штерн Ангелина Ароновна каждую свободную минутку проводит около фиалки.
Театральное училище, коему на долю выпала ипостась декораций, добросовестно хранило тайну. Поэтому никто, никто, кроме склонного к миграции растения, не догадывался, что всё дело вот в этом кабинете, отважно взирающем псевдодубовой дверью в заветное окно. Вечер выметал из коридора последнего грезящего о величии студента, а Геля Штерн в угоду неведомым, но очень важным делам, стирала невысокие каблучки о паркет, который помнил шаги ещё молодого Константина Сергеевича. Не то, чтобы выдающийся театральный деятель, прославившийся в простонародье преимущественно своим скептицизмом, ступал именно на сей настил, прямых доказательств тому нет, но рачительный завхоз, оправдывая качество и стоимость уложенного, свято в эту легенду верит. И сколь была сильна вера его, столь быстро стёрлось из памяти собственное авторство мифа.
– А есть ещё майонезик? – поинтересовался Александр, не переставая жевать.
– Есть, утроба ты моя ненасытная, – Ангелина направилась к холодильнику, похрустывая истраченными летами.
Шестьдесят два годика прожили молодые-немолодые. Практически бок о бок. Но так по-разному. Пока заведующий театральной мастерской Александр Александрович Бордюров цвёл щеками и благоухал словесами в присутствии очередной студенточки-недоактриски, Ангелина Ароновна Штерн увядала в компании фиалки и скрипучего коридора, понурив бесцветную голову. Про такой цвет ещё говорят – мышиный. А иногда говорят столь громко, что у беседы просто не получается избежать столкновения со слухом обладателя схожей с грызуном шевелюры. Приходится выжимать из себя какую-нибудь реакцию: сделать вид, что неблагозвучные комментарии пропали без вести, не успев коснуться памяти, или сделать шаг к пресечению на корню.
Кружа сизым голубем по ареалу гнездования косметики, Геля натыкалась на коробчонки с тушью, требующей наплевательского отношения, крема с силуэтом балерины, помады «Вырви глаз», флаконы прелестного лака, превращающего мягкие пёрышки в чёрствую гриву. Удостоверившись в отсутствии искомого, Ангелина закончила экскурсию и полетела к соседке по общежитию. Заправская модница и по совместительству передовик марафета, не дослушав бойкие заикания Мышки, выбежала вон и уже через минуту сжимала во вспотевшей ладошке белые таблеточки. Испарина, надо признать, явилась не вследствие скорости, но по причине ожидания. Не секрет, что помимо постановлений, одобренных власть имущими, всегда существовали и существовать намереваются законы, бумагой неоформленные, но при этом в большей степени нуждающиеся в исполнении. Взять хотя бы «За услугу надо платить». Например, той брошкой-павлином, которую надысь Геля Штерн на юбилее коменданта прогуливала.
Завершив обмен, соседки разбрелись по комнатам. Через двадцать две минуты, именно столько понадобилось для поиска единодушия с совестью, ударница нивы макияжа, сверкая попеременно то глазами, то приколотым к сорочке бартером, высунулась оказать посильную помощь. Обезброшенной Геле, смыслящей в красоте как енот в инженерии, оставалось с благодарностью принять и эту инициативу. Таблеточки перекочевали из сомневающихся ладошек в уверенную руку, выскочили из родного блистера, пали в грубый стакан и по окончанию вояжа терпели издевательства толкушки вплоть до момента, пока деревянному изуверу не остались лишь крохи. Покусанная ржой тёрка подбавила струпья хозяйственного мыла. Кривоносенький чайник расщедрился на бывший кипяточек.
– Начнём, – важно молвила соседка, отбросив вспотевшую чёлку в район когда-то существовавшего родничка.
Геля поёжилась. Боязно было, конечно, но очень уж манил образ белокурой дивы, ведь каждая его новая – одна молочней другой.
– Отныне я не серая мышка! – провозгласила Штерн, обернув полотенцем причинное место.
– Как скажешь, – неожиданно милостиво согласилась судьба, как будто в её персональном календаре сегодня числился день рождения Гели.
Через три часа сорок четыре минуты, треть из коих была рекомендована соседкой, остальное продиктовано страстью к надёжности, молодой преподаватель стиховедения наконец освободила влюблённую головушку из махрового заточения. Только подставила окрашенное под едва тёплую струю, как зарёванная ванна, не мешкая, облачилась в фиолетовый.
Уже на следующий день Ангелина Ароновна по обыкновению разминала суставы театральному коридору, сама того не замечая, как перешагивает «В тихом омуте» и перескакивает «Кто бы мог подумать?!». Чего уж там до глубокомысленных кривотолков и завистливых молв, если даже тяготеющий к кочеванию цветок недоумение заставило отвернуть от тлеющего свободой окна пурпурные шапочки. Тогда Геля Штерн во второй раз обрела прозвание Фиалка. Но это значило для неё не более, чем ничего. Главное, её заметил он.
– Ангелочек, ну ты просто превзошла сама себя! – Бордюров со всей мужицкой силою оторвал голодный взгляд от куриной ножки в сырном кляре, сфокусировался на печальном лике невесты и растянул умасленные губы.
Душевно так, без подтекстов и прочих коннотаций. Совсем как в далёком и прекрасном прошлом, когда сердечко стучало аки застигнутый грозой путник, рассчитывающий на спасение в том доме, душа рассыпалась на лепестки, а непреодолимое желание обморока било под колени.
От улыбки завмастерской млели все женщины от мала до велика. Особенно, конечно, надрывались те, которые от мала, но Ангелине обстоятельства сии надежду совершенно не ломали. И даже не карябали. Она однажды всё для себя решила: если не с ним, то и не с кем! Никогда! Пускай он для всех остаётся милашка Сан Саныч, для Гели он всё равно её Боренька....
– Вредно это, Боренька, – вздохнула она, протягивая жениху бутерброд с маслом.
– Не вреднее жизни, Ангел мой! – сиял от предвкушения Бордюров.
А ведь были времена, когда с таким вот сладострастием завмастерской впивался не в кусочек белого, а во вполне себе цельных блондинок-студенток. Не во всех сразу, разумеется, всё ж таки он член Партии, смаковал по одной. И всегда по любви.
– Распущенность и непостоянство, – говаривали злопыхатели.
– Чувство. Высокое чувство! – задыхался пленённый свежей красоткой Бордюров, перепрыгивая ажно через две ступеньки разом.
Он мчался на крыльях любви к любви текущей. Мимо сочувствующих неустроенности и ревнующих к востребованности, мимо скрипучих перил, разломанных стульев, мимо рожающего побег цветка, мимо фиолетовой головы молодого преподавателя стиховедения. А нога в ногу за ним неслась репутация Казановы и, прости Партия, бабника.
– Ничего не поделаешь, – вздыхала Ангелина, разгоняя танцующую на просвете пыль. – Таков удел всех творческих натур.
Шли годы, ломались судьбы. Взрослели бывшие и молодели нынешние. Партия, подцепив антисоветские настроения, раскашлялась на большой и маленькие осколки. Ныла поясница. Ступеньки под несущими располневшую стать ногами скрипели с особым усердием. Радостно фиолетовый стёрся до тоскливо мышиного.
По училищу, словно опытный эксгибиционист в истёртом о протест плаще, гулял дух демократии. Александр Александрович всё слабее и даже как-то равнодушнее обнимал талию новой музы. Не столь держал, сколь держался. Вместе с прихотью набежавших годков победоносный настрой кромсали его коллеги, поменявшие местами большинство с меньшинством. Бордюров крайне неохотно принимал выписанный Михалсергеичем крах СССР, морщился, тошнился, сказывалось побочное действие – распад стыда. В отличие от других работников искусства, что беззастенчиво шествовали под ручку со своими фаворитами.
– Эх, не тот союз к развалу привели, – скрипел вставными зубами Александр Александрович вслед главному режиссёру Коромыслову, что минутой ранее тёрся творческими ланитами о щетину будущего кинокумира.
Не хотел Боренька, даже очень боялся, что и в его сердце останется одна единственная женщина по имени Мельпомена. Но и это обстоятельство почему-то не придавало поясам младых спутниц обжимательной притягательности.
– Я вам помогу, не возражаете? – Геля Штерн, тряхнув осеребрившимися локонами, резво подскочила к завмастерскому, что подобно слепому котёнку, ищущему защитницу-мать, тыкался в замочную скважину кабинета.
Справедливости ради, «котёнок» был ровно до второго подбородка нагружен сценариями и поправками к оным. И, если прибавить возмущение разгулом народовластия, становится ни капли незазорно признать, что Александр Александрович пытался открыть дверь обратной стороной ключа. Нет-нет, это вовсе не происки возраста.
– Не возражаете? – с тревогой переспросила Ангелина у жевавшего молчание Бордюрова.
Обихоженные руки отпустили связку и крепче взялись за сценарии. Женские сухие пальчики быстро отыскали нужный ключ. Дверь, полностью разделяя курс на тишину, беззвучно отворилась.
– Боренька, я тебе вместо сахара в чай медку накапаю, не возражаешь? – Ангелина промокнула финиш трапезы запахом ошпаренной облепихи.
Боренька улыбнулся. Боренька не возражал. С того самого прозаичного момента: ни против ухаживаний, рождённых не его инициативой, ни против того, чтобы отдать ей свои ключи, ни против одной единственной на всю оставшуюся жизнь, ни против женитьбы, ни против Бореньки. Особенно не против Бореньки.
Всё! Баста! Нет больше старого ловеласа Сан Саныча. Хватит уже, пожил своё. Теперь пришёл черёд без полмесяца мужа Александра Александровича Бордюрова. А вот, чтоб и тот пожил своё и желательно как можно дольше, дюже не охочий до врачей Боренька не возражал и против Центра кардиологии.
**
Салатовый домик отрешённо ярчил промеж унылого хай-тека. Неуместно цветное здание совершенно не смущали ни задумчивый взгляд некоего мужчины, ни бесстыдно сверкающая на солнце пуговица его жилета, что в одиночку боролась с напирающим животом. Последний представитель московского модерна давно привык тому, что является родителем любого зачатка внимания. По крайней мере на этой улице. А что уж там потом – вызывает интереса меньше прежнего. За своё долгое бытие домик успел забиться впечатлениями по самый чердак.
Однажды, в самом начале века предыдущего, один очень известный архитектор, что награждал каждое своё созидание фирменным знаком, решил в кой-то веки поработать не на заказ, а душевного порыва ради. Возвёл ажно четыре этажа благородного кофейного цвета, ассиметричные по высоте и ширине окна упрятал в причудливые наличники, по фасадам разбросал маскароны упитанных купидонов и женские лица, сомнительной для века нынешнего притягательности. Здание получилось изрядно красивым и оттого сугубо дорогим. Архитектор с каждым взглядом на своё детище неизбежно приходил к мысли, что отсутствие творческих ограничений – это, безусловно, хорошо, но не менее прекрасно было бы иметь материальную конкретику. Душа хоть и термин вдохновляющий, пахнущий мистикой и источающий загадочность, а скольких, казалось бы, не имеющих её индивидов одним своим упоминанием заставляет трепетать?! Однако ж миром правят деньги. Ибо содрогания вполне тривиального желудка – вещь, куда более понятная.
Творческий порыв нарекли Особняком и выставили на продажу. Обречённая изысканной внешностью на богатых владельцев постройка смиренно ждала тех, кто решится добавить к её имени свою фамилию. Спустя пять годиков такой финансовый смельчак нашёлся. Вляпаться в феерию отважился некий предприниматель из сферы текстильной промышленности. Презрев сучившую лапками мелочность, он, не торгуясь, выкупил удовольствие делить с семьёй просторы домика вплоть до Октябрьской революции. А после делить начали уже все и повсеместно.
В бытейнике здания появилась роль клуба для рабочих, затем амплуа посольства одной дружественной нам страны. После другой. После-после третьей. В какой именно момент из домика выселили всех дипломатов и перекрасили стены в салатовый цвет – сам особняк умалчивает. Люди начитанные поминают его токмо в связке с фамилией бывших дореволюционных владельцев. Граждане, предпочитающие путешествовать по жизни налегке, без лишнего информационного багажа, если и знакомы с домиком, то исключительно в контексте его нового прозвища – ЦеКа.
Александр Александрович Бордюров, более любимый как Боренька, несмотря на своё изрядно обтёсанное жерновами образования прошлое, об особняке и слыхом ни слыхивал – ни о его кофейном веке, ни о его салатовой реинкарнации. Вдоволь наглядевшись на самое странное из других, не менее затейливых окон, когда-то опрометчиво невозразивший жених уверенно двинулся ко входу, сопровождая каждый свой шаг вздохами невозражений.
Элегантный вестибюль приветливо трепал волосы хладным дыханием упрятанного в неведомую лепнину кондиционера. Преимущественно жёлтые оттенки внутреннего убранства, подбадриваемые щедрым освещением, не оставляли шанса всяк сюда вошедшему на сразу оглядеться и быстро сориентироваться. Насилу зрительно смирившись с рвущим сетчатку великолепием, Александр Александрович приметил вон там поодаль нишу, оббитую стеклом цвета сырой моркови – той, что в торговых точках числится одновременно мытой и импортной. С того места, где завмастерской пытался не выглядеть дураком, примеченное больно напоминало человеческое лицо. Два симметричных окошка – чисто глаза, правда, левое око, очевидно, уже успело изрядно утомиться нудным ви́дением суматошных видéний, посему прикрылось металлическим веком. Тусклая не то перекладина, не то подоконник – точно стянутый снисходительным недовольством рот.
– Бюро пропусков, – прочавкал Бордюров красующейся на «лбу» ниши надписью.
Не самое приятное яство, однако жизнь сталкивала его и не с таким провиантом. Пока Александр Александрович беззаботно принимал заигрывания прохлады, у рыжего лица образовалась небольшая, но довольно суетливая очередь. Инстинктивное желание присоединиться, что циркулирует по венам каждого социально активного индивида, мягким пенделем сопроводило Бордюрова аккурат в конец мероприятия.
– К Армяну! – с увесистым акцентом произнёс основатель выстроившейся стаи, сгорбившись у правого «глаза».
– Молодой человек, – явно польстили с той стороны, – Я вам в сотый раз говорю, что армян у нас много! Назовите фамилию.
– Армян он, Армян, – заголосил вожак и тут же робко оглянулся на роптавших последователей.
– Да я, …, поняла, что не грузин, – там в окне, проглатывая мат, старались как можно мягче выстраивать предложение. – Фамилия у вашего армяна есть?
– Армян!
– Армян….
Объятый любопытством Боренька высунулся из очереди, дабы ознакомиться с источником покорного вздоха. За спиной требовательного «акцента» обнаружилось женское личико, слишком измученное для явной молодости лет. Барышня покусывала тонкие губы, внимательно изучая служебные записи. Чёрный пиджак и водолазка тон в тон делали её похожей на….
– Ну точно – зрачок, – усмехнулся своим мыслям завмастерской, внимательно блюдя ситуацию у «правого глаза». – Зрачок, ей-богу, – он обернулся к другим стайным, но полёт его фантазии разделять никто не собирался. Более того, вон та донья в парике, провалившем тест на естественность, восприняла его улыбку на свой счёт и не в свою пользу.
Барышня в окне, оторвавшись от журнала, строго посмотрела на Бордюрова, и тому ничего не оставалось, как втащить непонятого себя обратно в нежелающую понимать очередь.
– В чём дело? – строго пропищал из неизвестности женский голосок.
– Да больного найти не могу, – устало ответствовала Зрачок.
– Давай я, – в поле зрения равнодушной очереди и заинтригованного Александра Александровича возникла утрамбованная в тёмно-синий сарафан фигурка. – Кого искать? – уточнила обладательница полной аки луна мордашки и красных, будто томатной пастой вымазанных, щёк, отчего её сходство с матрёшкой не терпело сомнений.
– Какого-то армяна.
– Армян, Армян, – радостно закивал чующий положительную развязку Акцент.
Бордюров недовольно поморщился: нет, сразу два зрачка в одном глазу – это слишком даже для воображалы Коромыслова, а того, все в училище знают, маффинами не корми – дай из доброй классики какую нелепицу сотворить. Мол, это, господа, артхаус.
– А что, удобно, – хмыкнул про себя завмастерской. – Не получилась постановка – так это зрители сами виноваты: не увидели глубины. Получилась постановка – им же лучше, меньше себя дураками будут чувствовать. Что ни говори, удачный жанр. Главное, побольше обмакнутых в современность эпитетов, навроде, модерновый, лимитированный и…, – он погрузился в наиглубочайшие воспоминания студенческого жаргона, – И… некаквсешний! – на этом Александр Александрович решил поставить точку, собственно как и на карьере режиссёра Коромыслова. И это уже в который раз.
– Как же мне его найти? – бормотала под нос-кнопку Матрёшка, елозя на стуле. – Фамилия у него есть?
– Армян, – услужливо подсказал предводитель очереди.
Барышня в чёрном, хлопнув себя по лбу, поспешила удалиться.
– Армян, Армян, – словно мантру повторяла Зрачок номер два, – Так вот же он – Армян Гурген Ашотович.
– Армян, Армян, – мужчина от нечаянной радости чуть не лишился акцента.
– Давайте паспорт, сейчас оформлю пропуск, четвёртый этаж, 402 палата, –залепетала Матрёшка, гробя и без того не свежий маникюр о клавиатуру.
– Хм, забавно, – Бордюров пустился было в легковесные раздумья, но тут со скрежетом поднялось соседнее веко, и утомлённая чуждым Армяном стайка хлынула к открывшемуся оку.
Барышне в чёрном переезд в «левый глаз» явно пошёл на пользу: работа спорилась, очередь таяла, Александр Александрович удовлетворённо покачивал шейными позвонками – теперь всё в порядке, каждый зрачок на своём месте.
Правда, зрачки эти совсем друг на друга не похожи: ни цветом, ни формой. Но то ведь издалека узреть возможно. А вблизи видится ровно один из них: смотря в какой окуляр глядеть изволишь, и соответственно про второй, непохожий зрачок, дозволено и не вспоминать. Более того, получится и совсем позабыть – это же как с людьми: вот встречаешь их впервые, тут и о нос кривой взгляд спотыкается, веснушки эти в глазах рябят, а подбородок так вообще главный враг всего прекрасного. И стоит ли говорить о лице в целом? Разве это вообще лицо? Да ну бросьте, сие просто злой пекарь мятым куском теста в никуда швырнул, и оно вон как вышло – в чью-то голову попало и, батюшки святы, прижилось.
Но за первым знакомством волею судеб может потянуться целая вереница встреч и свиданий. Не успеешь опомниться, и вот уже ты, раненный стрелой пухлого Амура, что слетел с фасада салатового домика, готов отдать жизнь за это самое лицо и дать в лицо тому, кто не в состоянии оценить изящество того носа, всю прелесть тех веснушек и небывалую обворожительность того подбородка. Что? Пекарь?! Кто сказал про пекаря?!
– Вы к кому? – повторила барышня, подозревая в замечтавшемся мужчине с блестящими пуговицами на жилете брата по разуму Акцента.
– А? – Бордюров неохотно вынырнул из раздумий. – На консультацию. Я. У меня назначено.
– К кому? – почти перешла на шипение Зрачок номер раз.
– К кому? А у меня записано, сейчас-сейчас.
Александр Александрович принялся похлопывать своё, честно говоря, уже проголодавшееся тельце преимущественно в тех местах, где его одеяние предполагало наличие карманов. На свет электрический выплыла сложенная ровно втрое записка, с которой он величественно продекламировал фамилию врача. Барышня, перебивая скрежет собственных зубов клацаньем по клавиатуре, добросовестно, но больно через силу взялась за исполнение прямых обязанностей.
Завмастерской блаженно позёвывал, ознаменовывая крайнюю степень истощения сытости. Пустой желудок мелодично вторил настроению. Забрав скорее выброшенные, нежели протянутые документы, Бордюров галантно поблагодарил барышню, чья чёрная водолазка, казалось, от пережитого дала седину. Девушка в ответ посчитала необходимым сделать вид, что в сиих чёртовых спасибо она никогда не нуждалась и, очень уверена, нуждаться не будет.
Боренька обернулся тылом к левому оку с нервически подёргивающимся Зрачком и неспешно двинулся прочь. Между указателями «Лифт» и «Лестница» он отважно выбрал первый. Терпеливо выслушал скрипучую иеремиаду кабины и, едва двери оттолкнулись друг от друга, упитанным мотыльком выпорхнул на нужный этаж. Остановившись около указанного в ранее помянутой записке кабинета, Бордюров пригладил особо разблестевшуюся пуговицу, невольно отметив, что он уже, вроде как, успел схуднуть. Несолидно сие для человека его должности. Эта новомодная стройность совсем ни к чему. Он что, режиссёр Коромыслов какой-нибудь, чтобы на свои одряхлевшие рёбра молоденьких актёров цеплять?
Собравшись с отвращением, Александр Александрович потянулся было к дверному полотну, но неожиданно в проёме показался лик медика, и, если бы не хорошая реакция Бореньки, белый халат непременно получил бы в свой белый лоб этак три стука как минимум.
– Вы ко мне? – доктор мужественно давил испуг, глядючи на крепкого незнакомца с рукой, подозрительно согнутой в локте.
– Митрофан Митрофанович? – вежливо осведомился Бордюров.
– Он самый, – хозяин кабинета оттаивал под натиском обворожительной улыбки.
– Тогда к вам!
Врач вернулся восвояси. Александр Александрович, одарив коридор прощальным урчанием желудка, неторопливо шагнул вдогон. И, пожалуй, это были последние, правда, театрал до мозга костей Бордюров истово хотел верить, что непременно крайние – крайние минуты, присыпанные вязкой медлительностью.
Митрофан Митрофанович ловко снял файл с криво отстеплеренных бумаг и ещё быстрее пробежал глазами по оголённым листам. Хмыкнул, причмокнул, откашлялся и, наконец, выудил из кармана телефон. Спустя минуту к собравшимся подскочил невысокий молодой человек. Его буйная растительность, было такое ощущение, покрывала даже халат, который на фоне смоляной бороды и кучерявой грудины не казался таким уж и белым.