– Как? Как ты это сделал? – толкала она папу, но Михаил Романович смеялся и отвечал серьёзным басом:
– Волшебство. Всё волшебство.
Долгими вечерами Маша пыталась достать из стены что-нибудь ещё. Но стена, покрытая ковром, только молча заплетала узоры. Распускались перед Машей квадраты, ромбы и чьи-то невнятные прямоугольные лица. Никаких черепах больше не было. Маша даже залезла под ковёр: выведать, нет ли там какой тайны, но ковёр пусто облепил её толстыми складками.
Спустя год бабушка взяла Машу на Красную площадь. Они поехали на метро, и Маша стояла у дверей, прислонившись лбом к стеклу. За окном летели голые деревья, тёмная, будто каменная Москва-река, краснеющая церковь, колючая проволока, спиралью изогнувшаяся над забором. Летело сероватое, клочками небо, похожее на каплю чёрной краски в воде, и поезд ухал в тоннель, шум рос, и тысячи колёс стучали по рельсам прямо в Машиной голове. А потом обнажался мост над рекой, и было видно Белый дом, и песочные высотки, и стаю уток, галочкой уходящих вдаль. Повисала в небе надпись «Не прислоняться», и Маша видела, как утки пересекают её, не замечая, и поезд снова врывался в тоннель. Теперь уже до самой Красной площади.
Там они зашли в храм, попав на середину вечерней службы, и густой, плотный запах ладана закружил Машу. Навалились со всех сторон иконы и люди. Бабушка дала Маше свечку и подтащила к высокому подсвечнику.
– Помолись за родителей, – жарко шепнула она, и Маша спросила:
– Как?
– Попроси, чтобы у них всё хорошо было, чтоб здоровы были, и ты их не расстраивала.
Маша попросила. Свечу воткнули в единственное свободное место, и та запылала среди других, таких же медовых, длинных, с отростками на теле. Служба подходила к концу, и бабушка потянула Машу за руку:
– Пошли.
Прямо напротив распахнул двери маленький магазинчик, и оттуда блеснули заставленные игрушками полки. Игрушки оказались из стекла: дутые, маленькие, разноцветные, они изгибались, сворачивались, рычали, поджимали хвосты и растопыривали лапы. Блестело под ними стекло полок, блестели начищенные витрины, звенела иностранная речь покупателей в смешных ушанках, и Маша, оглядываясь, думала: как красиво, как хотелось бы…
– Бабуль, а ты не купишь?..
– Нет.
Машу обожгло обидой, и она пошла прочь по магазину вдоль витрин, пока не уткнулась в шкаф, невысокий, прозрачный, празднично отражавший всё вокруг. Игрушки там были другие: ещё меньше, ещё красивее, ещё дороже. Стеклянные хамелеоны, выгнувшие языки, застывшие ящерки с выпученными глазами-апельсинами, львы, кошки, жирафы с тонкими высокими шеями… Они были как леденцы, и Маша даже облизала губы в невыносимом желании потрогать эти стекляшки, ощутить их прохладную, гладкую, разноцветную поверхность. Вдруг бабушка задышала ей в ухо:
– Отойди, – сказала она. – Отойди от шкафа.
И тотчас отвернулась, поспешила назад, где уже успела с кем-то разговориться. Маша поглядела ей вслед, не понимая, почему она должна отойти, что такого в том, что она постоит у шкафа и посмотрит внутрь?
Иностранцы в шапках уже покинули магазин, и теперь он наполнялся сплошь русской речью: что, где, почём? Никто не смотрел на Машу, и бабушка – её большая, как гора, бабушка – затерялась среди этих людей, и нигде не было видно её серого взгляда.
Тогда Маша снова обернулась к шкафу и похолодела: одна его дверца была настежь распахнута. Маша ощутила в горле острый, горячий комок и, проваливаясь в твёрдый пол, сделала шаг, ещё один, ещё… Она стояла у самого шкафа, и никто, никто на неё не смотрел, даже продавщица – широкая, улыбчивая женщина, которая механически упаковывала покупки. Чик ножницами: лента на коробке скручивается в широкий бант, и следующая покупка вырастает на прилавке.
Маша вцепилась глазами в полочки, и стоявшие на них стекляшки замерли в ожидании. Ей даже показалось, что они тоже смотрят на неё крохотными стеклянными глазами, чувствуют прозрачной кожей её присутствие и ждут, ждут: кого же она выберет? Ладони её взмокли и похолодели, и, поднимая тяжёлую руку, она ощущала, как бьющееся сердце раскачивает тело взад и вперёд. Лягушка, подумала она, я хочу ту лягушку. И горячая волна побежала по горлу.
Лягушка была в болотно-синих пятнышках, и согнутые лапки её тонкими, длинными пальцами торчали в разные стороны. Она оказалась такой маленькой, такой гладкой и холодной, что Маша с наслаждением сжала её во влажной ладони и отступила от шкафа. Волосы чуть взмокли, глаза забегали по магазину: неужели никто не видел, никто не смотрел? Она сглотнула ещё раз. Никто. Никто. И Маша сунула лягушку в карман.
Потом они останавливались в переходе, глазели на какие-то ещё витрины, тёмные, сумрачные и заляпанные, шли дальше, и низкие потолки качались над ними, и какие-то люди, в шапках и распахнутых пуховиках, бросались навстречу. Маше было неинтересно. Ей хотелось приехать скорее домой, и чтобы бабушка оставила её у двери, и тогда Маша пойдёт не спеша, делая вид, что она просто возвращается с обычной прогулки, повернёт ключ в замке, откроет, закроет и начнёт неторопливо разуваться. Дома ещё никого не будет. И Маша сядет на диване, достанет из кармана стеклянную лягушку, оглядит её со всех сторон и положит на колени.
– Ну вот ты и дома, – скажет она ей.
И лягушка станет тёплой и совсем-совсем своей. А сейчас, пока они ещё не доехали до дома и застряли между там и здесь, Машу нёс поезд, и всё ей казалось, что какая-то сила тянет лягушку назад. И надо было ехать, далеко-далеко ехать, и потом ещё идти, и потом запереть дверь, и потом положить лягушку в коробку, и закрыть коробку, и тогда – тогда лягушку перестанет тянуть назад, и она останется.
«Не прислоняться», – прочитала Маша на трясущейся двери вагона. А почему не прислоняться? Что такого, если кто-то прислонится? Ведь она, Маша, ехала недавно в поезде, давила лбом на стекло, и из-под её взгляда утекали дома и деревья, и ничего, ничего не случилось. Почему нельзя прислоняться? Маша хотела спросить у бабушки, но та тяжело дремала, сидя рядом, и Маша, перекатывая пальцами лягушку в тёплом кармане, тоже стала засыпать. Поплыли перед глазами какие-то люди, переходы, поезда, полетели утки над головой. Наклонялась сбоку бабушка и шипела на Машу:
– Отойди. Помолись, – говорила она. – Не прислоняйся.
И была бабушка в белом нянечкином халате, и пахло от неё белой хлоркой.
Дмитрий Близнюк
Дмитрий Близнюк публиковался в журналах «Знамя», «Нева», «Новая Юность», «Сибирские огни», «Плавучий мост» и других изданиях. Лауреат нескольких международных конкурсов. Автор книг стихов «Сад брошенных женщин», «Утро глухонемых», The Red Fоrest (Fowlpox press, Canada). Живет в Харькове.
Зимний день светился изнутри…
Эхо невозможного
фонари проспекта
с двумя головами:
одна нависает над второй, как самец гадюки над самкой,
а люди внизу проходят сквозь
прозрачные мясорубки времени мельчайшие,
не замечают, как их крошат на морщины,
на пыль и седение.
тощие скукоженные ангелы старости
наполнены слабоумием, как розовым сиянием.
это – чувство угля, который швыряют в топку,
а там кубический джинн огня
брыкается сотнями ног в чугунной колбе.
«бесссссмертие» –
если произнесешь вслух сто раз подряд,
услышишь
шум далекого прибоя.
это вечность бьется о берега
несуществующего моря головой,
как рыжий веснушчатый Наполеон в дурдоме.
это – эхо невозможного. желание золотой пробки
создать нечто сложное и прекрасное.
живую рыбку.
наградить сознанием, вместилищем эмоций,
чтобы понял однажды – ты умрешь. исчезнешь. но – о чудо!
слепой котенок в ведре с водой не тонет,
он научился дышать под смертью.
вот-вот откроются его глаза.
но как же выбраться из ведра
Вселенной?
и длится осознание.
беснуется штрихованный дождь за окном.
неужели. неужели. неужели.
Самурай
эта женщина —
лакированная змея
в черном обтягивающем платье,
сбросила мускулистого офицера с края доски –
прямо на синтетический ковер.
впилась ногтями в грудь. черт, черт.
эта женщина – как лезвие без рукояти
в своих обморочных платьях…
режет глаза и руки, как ни держи ее.
ты особая, райское яблоко, уже начавшее гнить,
темнеть. курага сосков,
аромат рыбок, стянула трусики,
а я точно кот возле аквариума.
и спустя половину ночи
голый, изможденный я
выхожу на зимний двор,
а она уже спит. на заднем плане картины
пускает винные пузырьки в потолок
роза, накрытая марлей, рот – тлей,
и я смотрю
на флаг в соседнем дворе – в морозном ночном воздухе
тяжело, плавно застыл, как холодец.
как медуза, выброшенная на черный берег,
раскрашенная пульверизаторами в желто-голубой.
но где моя родина?
она – это небо,
эта женщина в спальне.
и вспыхивает озарение, как молния, как зубная боль,
понимание всей жизни —
мгновенный денежный перевод смысла
из точки А в точку Б.
и я, показавшись зимней вселенной во всей красе
подтянутого сорокалетнего кентавра,
возвращаюсь к ней в постель –
холодный, дрожащий, как насос
в трюме тонущего корабля.
таю. ледник. горячая кожа. бархатный жар.
списпи.
обнимаю лезвие…
* * *зимний день светился изнутри:
сом, проглотивший фонарик.
мягко вечерело, замерзший снег цеплялся за кусты,
как белая птица с белыми когтями.
и праздничное нечто царило повсюду:
кофейни, дома, прохожие, машины,
город облили сказочностью,
осыпали блестками, конфетти,
и даже наивная пошлость праздничных витрин
и новогодних реклам умиляла – дочь мачехи,
которая ничего не добьется в этой сказке,
и ее немного жаль.
на столике-таксе осколки шоколада –
ты выела весь миндаль, как белка.
возле кровати вязанки книг.
мы недавно переехали
на съемную квартиру. и зима, и сом со свечой,
этот образ пришел, когда ты прикуривала у окна,
отразившись в стекле, как свет сварки в пещере,
где волы, и волхвы,
и зеленый младенец мужского пола,
цветок алоэ,
которого ты мне не родишь через год,
и сказочно, и страшно, и хорошо.
а где-то рядом война,
и другие бессонные демоны бытия
шатаются,
как разбуженные гризли посреди зимы,
но нам на это наплевать, нам все равно.
тот день, когда мы разожмемся, как челюсти питбуля
на подвешенной автомобильной шине – на фоне заката,
тот день, когда
жидкокристаллический
терминатор пройдет сквозь свою самку,
перемешавшись мирами,
ртутными головастиками, единицами и нулями.
и теперь мы сможем только отдаляться друг от друга,
так галактика проходит сквозь галактику,
как нож сквозь нож.
не оглянуться, не сломать шею,
и это – благодарность, благонервность.
прошлое – мальчик, рухнувший вместе с балконом
с девятого этажа,
без шансов на спасение,
на общее будущее.
но, представь, теперь —
у каждой женщины устрица твоего лица,
водяной знак на просвет синюшных губ,
огнестрельных глаз,
миллиарды твоих копий шуршат платьями
во всем мире —
от старух и до детей.
это – медузный бал привидений в твою честь
или – снегопад людей, и мы, полубоги, пошли за кофе,
и открываем рты, и ловим снег.
* * *это только кажется, что так легко написать:
не жалею, не зову, не плачу.
вызволить из тьмы шахтеров невыразимого.
но сколько должно пройти тысячелетий эволюций,
борьбы и крови, поглощения себе подобных,
бесподобных, чтобы родилось на свет:
все пройдет, как с белых яблонь дым.
человечество, как плодожорка,
прогрызает кровавый тоннель в яблоке времени,
не покидает ощущение, что еще кто-то живет за мной,
волчонок ступает в следы лап матерого волка,
кто-то толкает тебя – камень перед собой,
или я иду, и кто-то живет впереди меня,
и это следы когтей дежавю, сколы времени,
послания во времени, царапины на металле.
и так слой за слоем, смерть за смертью
отшлифовывается бриллиант бытия.
и это не пищевые цепочки, нет, но подвесные мосты
качаются под нами, над нами, железные лианы,
скрипят, визжат и охают карусели
на перекрученных цепях,
и наши инкарнации переплелись, смотри,
можно дотронуться до плеча
девушки-ветра с беличьим лицом…
* * *и тонкий листик скачет прямо,
невесомо,
хореографически красиво.
отталкиваясь конечностями от асфальта,
как боец кунг-фу на показательных выступлениях осени.
и я еду к тебе в Сибирь,
сквозь 3500 км,
купил торт и апельсины.
и валит первый снег,
и тотчас превращается в воду.
и сквозь железные швы в полу грохочущего трамвая
выдуваются пузыри,
точно кто-то дышит под нами.
задыхается рыба под грохотом колес.
легкое железного дровосека,
пробитое ломом.
или некто, утонувший во времени, сквозь
тростинку
разума дышит…
но нет.
это законы физики,
натяжения и ветра,
силы, скорости,
с которой я еду к тебе
и не могу точно понять,
кто я на самом деле? охотник с чехлом,
или гончая сука,
или хозяин.
Роман Богословский
Роман Богословский – автор книг прозы «Театр морд», «Трубач у врат зари», «Зачем ты пришла», а также первой авторизованной биографии рок-группы «Агата Кристи». Публиковался в журналах «Дружба народов», «Нижний Новгород», «Новый берег» и других изданиях. Выступает как публицист. Живет в Липецке.
Найти убийцу Нины
Повесть
Intro
Представьте себе маленькое изящное колесико. Как у кареты Золушки в той самой сказке – с вензелями, с причудливой гравировкой. Что там изображено? Прекрасные птицы? Сказочные звери? Неведомые существа? Это колесико крутится в полной темноте, в бесконечном пространстве. Без оси – само по себе. Медленно вращается под сопровождение музыки, которая обычно доносится из старинных шкатулок. Его обод с внешней стороны сплошь облеплен сапфирами, изумрудами, бирюзой. Камешки мелкие, но сверкают до невозможности ярко! Они ослепляют и в то же время заставляют собою любоваться.
Колесико вращается так медленно, что можно рассмотреть блестящие пылинки, каждую из них, хотя их бесчисленно много на его поверхности. Кто клеит столь чудесные драгоценности к нашему колесику? Там – в темноте и пустоте? Надо признать, мы этого не знаем, читатель. Ни ты, ни я. Я знаю лишь, кто на это великолепие смотрит. Расскажу и тебе. В свое время.
Здравствуйте, мои! Сколько же сложных красивостей наговорил этот недоумок. Колесико, сапфиры, блестящие пылинки – полное дерьмо. Отныне говорить с вами буду я. Зовите меня просто – Умный. Видите ли, сегодня умному нельзя напрямую так себя называть. Люди мнутся, шаркают ножкой, лицемерят, несут слюнявый бред вместо того, чтобы просто сказать: да, я умный. Умный – и все тут. Мне проще. Вы меня не знаете, лица моего не видели – так что извольте. Давайте познакомимся. Умный.
Для начала мне хотелось бы представить вам Алекса и Нину, эту великолепную пару любящих друг друга людей. В первой главе вы узнаете, как Алекс и Нина легко и весело, но в то же время со смыслом проводили время вместе, как сильны были их взаимопонимание и чуткость друг к другу. Я поведаю вам, как исступленно Нина любила детей, а Алекс желал стать добрым христианином.
Сколько живу на свете, с каждым днем убеждаюсь все больше: как это прекрасно – иметь рядом родственную душу, жить в ощущении счастья, уважать друг друга. Право, об этом можно только мечтать! Лишь грезить и ничего более! Но этим двоим повезло. Ты перебил! Ты снова меня перебил! Дай мне закончить! Тихо, заткнись, все уже начинается…
Голос лампочки
Алекс скользил, как полудохлый угорь.
Елозил туда и сюда по ляжке Нины. Она притворно постанывала, не хотела обижать его молчанием. Ей было досадно, она снова не понимала – почему он трется об ногу, почему не входит в нее. Никогда не входит внутрь.
Комок простыни забился под живот, лежать было неудобно. А он водил по коже все быстрее, словно спешил.
Потом сбавил темп. Стонал дико, улыбался криво.
– Тебе приятно? – спросил шепотом.
– Да, – соврала Нина, – но ты можешь сделать мне еще приятней…
– Неужели? Куда ж еще приятней?
Нина притворно закатила глаза:
– Зачем же снаружи, когда можно внутрь…
Алекс прикрыл веки, выпятил губы, нахмурился. Лоб покрылся буграми и рытвинами, словно Голгофа после ливня.
Выдохнул. Больно схватил Нину за волосы:
– Послушай, невеличка. Откуда тебе знать, как нужно? Вот откуда, а? Тебе что, мама об этом в детстве рассказывала? Или папа в книжках читал? В школе учительница биологии говорила? Оставляла после уроков и рассказывала: «Ниночка, когда ты вырастешь, с тобой всякое может случиться! Знаешь, есть на свете такие ублюдки, которые могут раздеть, поставить раком, и как только ты закроешь глазки в предвкушении, ничего не произойдет – тебе лишь пощекочут елдыганом задницу, и на этом все закончится». Да? Говорила учительница? Или вам в институте это преподавали?
Нина дернулась, он отпустил ее волосы. В его взмокшей ладони остался небольшой клок.
Повернулась на спину, прижалась к изголовью кровати, поджала колени:
– Милый, я прошу…
Алекс навис над ней, тыча указательным пальцем Нине в лоб:
– Что ты просишь? О чем ты, невеличка? Ты думаешь, я не знаю, что надо делать? Я, по-твоему, самец медузы? Мне не нужны твои комментарии, слышишь? Сама ты медуза. Мне не нужно твое смехотворное мнение.
Он сунул руку под подушку, достав оттуда блестящий Colt Python, и приставил дуло к уху Нины.
– А может, ты этого хочешь? Холодненький, да? В одно ухо влетит, из другого вылетит, а? Прямо как знания школьницы.
Нина задрожала, сглотнув волну слюны.
Алекс смотрел на нее молча, словно искал что-то в лице ее. Медленно наклонял голову, изучал. Затем поцеловал Нину в щеку, в глаз, в губы, в другую щеку. Он целовал ее лицо все быстрее, безумнее. И все сильнее прижимал дуло пистолета к ее уху.
Заулыбался. Кривляясь, пропел детским голоском:
– Девка клевая, колоритная, Нина глядная, Нина сытная… ла-ла, ла-ла…
Сейчас же посерьезнел, словно разозлился на себя:
– Расскажи, как это было с ним. С этим твоим извращугой, который молился воронам. Рассказывай или пулю съешь. А она – живая… Разрастется внутри как опухоль. И ни один врач не вырежет. Только сунет в тебя свой нож, а пуля в него – бу!
– Прекрати юродствовать, ты похож на отрыжку клоуна, – она играла в спокойствие. – Ты же знаешь, он был болен.
– Да нет, я не знаю. Откуда мне? Почем мне знать, от тебя всегда одни полунамеки. Слушай меня. Я просто хочу знать. Просто знать. На что мистер дохлый ворон тебя натягивал. Или куда натягивал. Ревности нет. Это не ко мне. Есть интерес. И азарт. Ты никогда мне не рассказывала. Допустим, про болезнь его я знаю. Что редкая была, тоже знаю. Но в чем заключалась конкретно? Вот что мне нужно.
Нина молчала, прикрыв глаза, покусывая губы.
– Никаких секретов, помнишь? Ни-ка-ких, – Алекс хамовато ухмылялся.
– И это мне говорит человек, о котором мне почти ничего не известно? Это ты мне говоришь про «никаких секретов»?
– Я и ты – разные планеты. Разные системы. Разные туфли.
– Но на одной ноге…
– Не начинай. Говори. Рассказывай.
Нина задумалась:
– Да вот понимать бы, с чего начать. Все это было странно. И шутки твои эти… знаешь…
– Как он тебя имел, милая, я прошу. Расскажи мне ваши семейные тайны…
Она причмокнула с грустью, расширила глаза:
– Не натягивал он. Никуда и ни на что. Не так это было.
– Очень никогда!
– Я сейчас обделаюсь от твоей тупости. Загажу любимый ковер.
– Слишком никогда!
Она потупилась, смирилась. Стала говорить медленно, словно украдкой вылавливала каждое слово из мутного озерца памяти:
– Он… коллекционировал изображения ворон. Он считал, что жизнь на земле произошла от них. До сих пор содрогаюсь… он считал так безо всяких доказательств. Согласно личным убеждениям и навязчивой вере. Понимаешь, он верил, что ворона – причина возникновения всего сущего. Сознание, материя, ум… Все это заключено внутри глобальной вороны-матрицы.
Алекс закашлял сквозь хохот:
– И ты не рассказывала мне этого раньше?! Да как тебя земля носит?! Да как свежий воздух мирно трахает твои легкие?! Да как фотоны попадают тебе на сетчатку?! Так, – Алекс попытался стать серьезным, чтобы окончательно не обидеть Нину, – а почему он коллекционировал именно изображения ворон, а не, скажем, их чучела?
Нина хмыкнула:
– Ты можешь представить себе христианина, который не иконы с изображением Иисуса повесил дома на стену, а чучело самого Иисуса?
– Ох как ты дала! Ох и в темечко! Ох и в сплетеньице… Чучело Иисуса! Гореть тебе в пламени адском за такое, проклятая грешница! Ведьма, ты воняешь серой!
Пропустила мимо ушей, продолжала:
– Естественно, он изучил, как вороны занимаются сексом. Он знал об этом все. Но всегда помнил и повторял, что апостола Петра распяли вниз головой. То есть Петр считал себя настолько недостойным Господа, что попросил не распинать его так же, как Христа.
Мой муж этим восхищался… Он боготворил Петра. Единственного из людей. В общем, о том, чтобы заниматься сексом так, как это делают вороны, не было никакой речи. Но… своим перебитым надвое разумом он придумал концепцию того, как занимаются сексом изображения ворон. Он все продумал до мелочей. Даже разработал целую систему, какая бумага с какой может соприкасаться, в какие дни и часы. Какая картина, гравюра, открытка, этикетка – что угодно! Он написал целую работу, десятки страниц.
Как только он завершил концепт, его неприятно осенило: так же, как изображения ворон, он сексом заниматься тоже не может! Он – всего лишь человек. А значит, хуже, грязнее, мельче, чем даже изображение вороны.
Нина умолкла, окунувшись в раздумья. Волосы нехотя упали на глаза.
– И? Дальше. Дальше, невеличка.
– А дальше… он разработал систему. Отражение изображения вороны… Он мог со мной трахаться только в качестве отражения изображения вороны. Точнее – ворона.
– И каким же образом?
– А тут как раз все еще сложнее. Он смастерил два квадратных щита из алюминия. С двух внешних сторон крепил на них по белому баннеру, где был изображен черный ворон с эрегированным членом. Причем член был человеческим. Он срисовал его со статуи какого-то жирного китайского божка. Сам член был гораздо длиннее всего тела идола. Он крепил алюминий на руки, подобно щиту – просовывая кисти в петли. Спереди и сзади были аналогичные изображения, только поменьше.
Потом я устанавливала зеркало – оно было точь-в-точь таким же по размеру, как и площадь щита. И все. Вот и все. Нравится?
– Как и все? Ты что? А сам трах-тибидох? Само действо?
– О! Тут как раз все просто. Я лишь командовала: «Арк».
– Почему арк? Что это за слово?
– Кар наоборот – будет рак, да? Но ведь, с его точки зрения, человек не имеет ни малейшего дозволения сказать слово «кар» даже наоборот. Он переставил буквы – и получилось «арк». Это как бы не кар и не рак, а нечто среднее между ними… анаграмма.
Алекс присвистнул:
– Вот это талант, вот это умище.
Нина поплыла ко дну воспоминаний:
– Потом он начинал двигаться, изображая фрикции. А я корячилась у зеркала, чтобы нарисованный пенис хотя б примерно попадал туда, куда надо. Сам-то он из-за огромных щитов ничего не видел.
– Супруги должны доверять друг другу! – Алекс захохотал.
– …а потом он кончал. И прыгал, прыгал, прыгал. И кричал: «Отражение изображения ворона в очередной раз поимело живую человеческую бабу! Арк, арк, арк, арк…»
Алекс хохотал, задрав голову к потолку. Округлые мышцы взбугрились, словно волны океана.
– Зря гогочешь. Сам-то что? Трешься, как жухлая морковка о терку. Намного лучше, что ли?
Алекс не унимался, макая слова в смех:
– Слушай, теперь я буду тереться об изображение твоих ягодиц… Я же… я же… недостоин… не… недостоин. Отражение изображения невеличкиной жопы. Ха… ха-ха-ха-ха!
Он бросился к ней. Уже не целовал – кусал, облизывал, оставляя слюну на щеках.
Стонал: