– Расскажешь или предпочел бы этого не касаться?
– По чести сказать, я сам не знаю. У вас можно курить? – гость нерешительно полез в карман.
– В этой комнате да. По счастью, у нас две комнаты. Мы с женой тоже изредка балуемся. Так что можешь даже и угостить, если не последние. Помнишь, мы шутили: последнюю даже городовой не возьмёт.
– Папирос у меня, по счастью, полон портсигар. Если это можно назвать портсигаром. – Солынин повертел в руках убогую жестяную вещицу, словно лицезрел впервые. – Как быстро выветриваются эстетические потребности. Уже странно представить, что серебряный портсигар почитался дурным тоном.
– Пустое. – Энгельгардт с удовольствием принял предложенную папиросу, машинально огляделся в поисках свечи, и, рассмеявшись над собой, чиркнул спичкой. – На мой фамильный золотой семья месяц ела хорошее мясо. Заработки ничтожно малы, но хорошо, коли есть. Боюсь, ты еще столкнешься с этим. В Питере все труднее: очень непросто попасть в этот треклятый профсоюз, а без членства в нем не берут на службу. Замкнутый круг. Ну да кривая вывезет и из замкнутого круга. Что мы, в самом деле, брюзжим как старики? Впрочем, мы ведь и есть старики. Только надобно к этому привыкнуть.
– Я уж давно кажусь себе не то что стариком, а вовсе мертвецом. Ты иное – в тебе еще много, как цыгане говорят, «злости жить».
– Приходится, я ведь заменяю двум детям отца. – Энгельгардт с удовольствием втянул дым. – Эвон, даже курить почти оставил. Мне б еще хоть с десяток лет протянуть. Аня моя, видишь ли, никогда не была зубаста. Ах, да: это уж без тебя было. Вторая внучка родилась. Аня замуж собралась, но… Сам догадаешься. Но, опять же, что о том. Ты, верно, еще не слыхал. Из-за границ новости доходят куда медленней, чем в те поры, когда почту возили ямщики. Я сам недавно услыхал: Петр Петрович уж больше года, как скончался.
– Его Сиятельство? Упокой, Господи. Там, в угорских пределах?
– Да.
– В наши дни это лучшее.
– В который раз досадую на то, как благодетельные меры могут ударить хвостом. – Прозвучавшее упоминание о Голицыне, верно, задело в душе Энгельгардта какую-то больную струну. Забыв о папиросе в стиснутых пальцах, он принялся ходить по тесной комнате. – Государь был многажды прав, запретив участие военных в политических партиях. Помнишь те дни, помнишь пятый год? Кровь, смута… Это только нынче кажется, что не кровь то была, а пустяк. Россия тогда только палец порезала, брызнуло несколько капель. Да, тысячу раз да! Армия растлевалась политикой! Принял погоны, служи! Служи и не рассуждай! Но какая ирония: под запрет, несомненно благой, попало «Русское общество»! Помнишь, как оно за сутки истаяло на три четверти?! И мы ничего не могли сделать: закон един для всех – и для смутьянов и для верных!
– Да, ты вправду еще молод, Гард. – Прозвище, некогда бытовавшее среди буршей, а после сослужившее литературным псевдонимом, само слетело у Солынина с языка. – Ты еще хранишь в душе времена, когда судьбами Отечества занимались нам подобные. Теперь судьбы эти в других руках. Совсем в других.
– Да знаю я, – Энгельгардт поморщился.
– Нет, ты не знаешь. – Лицо Солынина потемнело. – Ты считаешь их недоучками-социал-утопистами, выплывшими на волнах народного бунта. Верней сказать – раскачавшими бунт на германские деньги. Все это, конечно, так. Это лишь часть правды о них. Видишь ли, есть вид безумия, из коего невозможно исключить одержимость. Ты ведь в это тоже веришь, не так ли? Вспомни наши разговоры в «Русском обществе»! Мы все этого не исключали. Но те наши разговоры были умозрительны. Я видел ад вблизи.
– На Соловках? – переспросил очевидное собеседник. Случается, когда задать неглупый вопрос непросто.
– Да, там. Хотя тени этого ада раскиданы по всей стране. Но на Соловках люди отданы в полную власть временщиков. – Видным было, что Солынин, наконец, собрался с силами для нелегкой откровенности. Или – для решимости на нее. – Власть не советская, а соловецкая. Вы и здесь это присловье слышали. В действительности же там и сосредоточен истинный смысл нынешнего устройства. Я говорил об участи худшей, чем смерть. Это о тех несчастных, что поставлены подопытными животными в полное владение Глеба Бокия.
Прозвучавшее имя не удивило Энгельгардта. Слухи ходили давно, если из них правдива хотя бы половина – этот сословный ренегат выделялся даже среди прочих чекистов. Эдакий Флориан Геейр купчинского разлива. Кто выше стоял, тот ниже падает, не нами подмечено. Зло всегда в какой-то мере смехотворно, чем оно чудовищнее, тем смешнее. И чем смешнее, тем больше шевелятся волосы на голове, когда наблюдаешь его, даже на расстоянии. На даче в Купчине видный чекист устроил «коммуну», которой тешился после поездок на Соловки. Членами состояли сослуживцы, искавшие благосклонности начальства. С жалованья каждый платил членский взнос – десятую часть. Этакая антицерковная десятина. Не исключено, что впрямь не без намека: ему подобным разврат не в разврат без кощунств. Деньги Бокий тратит остервенело, самозабвенно. Ему, как опять же если верить молве, всегда их недостает. В Купчине пьют отнюдь не вина, но ворованный на службе же технический спирт. Свиньи и есть. Для себя, надо полагать, у Бокия в заводе что получше, но к чему поить хорошим вином всех этих своих Эйхмансов, дикарски не ведающих, что такое послевкусие и диск? Ох и мерзкие слухи ходят вокруг этих оргий…
– Они занимаются вивисекцией?
– Не только. Но и этим, похоже. Впрочем, те, кто попал в их «особую зону», подробностей уже не расскажут. Но ты не подумай, – Солынин коротко, горько рассмеялся, – что в не столь ужасных местах временщики не властны над людьми полностью. Властны, конечно. Это повсеместно. Особенно страшно, когда дело касается женщин. На Соловках видели, как женился Эйхманс. Есть такой, подручный Бокия.
– Я слышал, – хмуро кивнул Энгельгардт. – Он тоже часто бывает в столицах.
– Так вот… Печальная история. Имя бедняжки неизвестно, но за достоверность поручусь. Увидал в партии вновь прибывших девушку и отца. Поставил выбор: пойдешь за меня, пощажу отца. Не пойдешь – расстреляю. И ведь то и другое было вправду в его власти. Царек и божок. Но представь себе терзания девушки! Спасти отца – и возлечь с палачом, с плебеем, харкающим на пол! С латышом, каких твои предки не пускали на порог кухни, Гард! Или спасти свою честь – впрочем, надолго ли?
– Да, как доходит до брачных уз, им своих пролетарок отчего-то не хочется. – Энгельгардт усмехнулся такой же невеселой усмешкой. – Девушки жаль, хотя один кат это все ж лучшая, вероятно, участь, чем быть поруганной полусотней накокаиненных матросов, которые еще и растерзают живьём после. Можно пожелать ей, несчастной, только одного: бездетности. Помнишь: «дети, рожденные от таких браков, должны бы от ужаса умирать в утробе». Ладно, что о том. Как тебе представляется, Андрей, эти новые лолларды от тебя в самом деле отцепились?
– Хотел бы надеяться, но не уверен. – В лице Солынина еще резче проступили без того глубокие морщины. – Кто один раз попал в их руки, тот – с чёрной меткой. Не хочу об этом думать. Нашел на квартире работку по фонетике нескольких африканских языков, сохранилась. Как раз перед арестом начинал писать. Хочу завершить, нужды нет, коли и не удастся опубликовать.
– Едва ли удастся… Но, надо тебе сказать, переводами можно немного зарабатывать и без профсоюза. Благодарение невежеству хозяев нового мира. Мне много чаще перепадают технические. Скучновато, но какой-то кусок хлеба. Литературные также иной раз, хотя и реже. Только издаются, вот уж удивительно, не под моим именем. Оно и к лучшему, впрочем. Вообрази только курьез: издательством «Academia» заправляет нарком Каменев. – Энгельгардт нахмурился. – Бьет шесть. Где же Лена? Ей уж полчаса, как надлежит быть дома.
– Об этом я еще расспрошу тебя особо, Гард. – Солынин вздохнул. – Хочешь не хочешь, а покуда тело живо, приходится думать о бренном пропитании.
– Поверь, оно и к лучшему. Помогает не распустить себя, не опустить рук, наблюдая, что творится вокруг. Я тебя кое с кем сведу. Лена, тебе ведь, я полагаю, известно, когда ты должна была вернуться?
– Извини, дедушка. – Не очень улыбчивая девочка на сей раз улыбалась: улыбкой легкой и мимолетной, как мотылек. Чуть косящий левый глаз ее неожиданно придал личику задорное выражение.
– Ну что ты там делала? Играла с неумными этими девчонками? – Энгельгардт чуть смягчился.
– Нет, я не играла. – Улыбка так и скользила по влажным, бледно-розовым губам. – Я просто каталась на трамвае.
Глава III. Июньский май
Каникулы пришли раньше лета – на целых две недели. И начались, самым странным образом, прямо посреди урока геометрии.
Геометрия, в отличие от алгебры, Лене нравилась. Даже и невзирая на то, что Розалия Ефимовна, руководительница пятого «А», вела уроки с куда меньшим энтузиазмом, нежели «классные часы». Но скучная серая обложка затрепанного Киселёва сулила рассказы куда интереснее объяснений Розалии Ефимовны.
– Итак, ребята, – слова «дети» Розалия Ефимовна отчего-то избегала. – Что мы проходили на прошлом уроке? У кого тут хорошая память? Кое-кому, похоже, придется ею хорошенько пошевелить. Да, Лурье?
– Биссектрису, Розалия Ефимовна! – бойко отчеканила выскочившая, как чертик из шкатулочки, Клара. Крышка парты громко стукнула.
– Хорошо. Сядь, Лурье. – Классная вернулась к своему столу и занесла ручку над страницей журнала. Сухую ручку, еще не успевшую заглянуть в чернильницу, хищно поблескивающую раздвоенным металлом пера – как жалом. – Ну, кто у нас тут хочет подтянуться? Подумаем, подумаем…
Клара села, даже по затылку видно, что недовольная. Хотела к доске, да не сложилось. Лена и Люся, сидевшие за нею, на третьей парте в ряду у окна, переглянулись: подлизывается.
Митя Журов легонько толкнул Лену сзади в плечо. Оказалась – записка.
«Биссектриса это крыса, которая бегает по углам и делит угол пополам».
Под стишком пристроилась комичная зверушка геометрического облика. Рисовал Митя неплохо.
Фыркнув, Лена тихонько, под крышками, развернула записку Люсе.
– Что-то Гумилевой сегодня весело, – хмыкнула учительница. – Может быть, она хочет нам рассказать у доски, что это ее так позабавило?
Лена пожала плечиками. К неприязни этой грузноватой, с резкими чертами лица женщины, всегда красившей губы и ногти ярко-красным, она успела привыкнуть. И она уже не маленькая. Есть вещи пострашнее противных учителей. Тем паче – они почти все противные.
– Гумилева, так не отвечают! Встань и ответь как положено!
Лена медленно поднялась, очень аккуратно положив крышку парты.
– Я знаю урок и могу ответить.
– Посмотрели бы мы, что ты знаешь. Только есть задолженники посильнее тебя. А четверть кончается. Сядь, Гумилева.
«Я и вовсе не задолженница, – подумала Лена, с трудом удержавшись, чтобы не передернуть плечами вновь. – У меня пятерка по контрольной работе».
Класс тревожно замер – перо вновь зависло над журналом.
Лена между тем, лизнув огрызок химического карандаша, принялась выводить на обороте Митиной записки.
«Обижаешь биссектрису?!Ох, не там ты ищешь крысу!Чтит Евклида биссектриса.Крыса в школе – директриса!»Повернулась назад не таясь – глаза Розалии слишком заняты выбором жертвы. Но Митя, прочтя записку, не развеселился, а глянул на Лену довольно хмуро. Затем принялся бумажку демонстративно рвать: пополам, на четвертушки, ну и далее. Все ясно: опять скажет на перемене, что Лена «дразнит гусей» и «что было бы, перехвати Розалиха». Вечно он большого из себя строит, а старше-то на два месяца.
Лена, впрочем, не обиделась: Митина строгость была, скорее, уютна, как уютно всякое проявление сердитой мужской заботы. Знала она также, что в случае чего Митя сказал бы, что директрису приплел он.
Нельзя сказать, что класс строго делился на детей в красных галстуках и детей, что приходили без них. Дружила же Лена с Люсей, хотя, похоже, начавшаяся в младших классах дружба в последние месяцы пошла мелкими трещинками. Как фарфор, в который еще можно наливать чай, но каждый раз понимаешь – чашка вот-вот треснет совсем – и тогда тебя ошпарит. Но некую тайную поддержку в друг в друге дети «лишенцы» все же ощущали, скорее бессознательно.
Митя в классе был на виду и нравился всем девочкам, Лене в их числе. Хотя и не сказать, что красивый мальчик. Портили его гадкие очки в тяжелой роговой оправе. Да и светлые волосы были какого-то серого оттенка, прямые, не очень успешно ложившиеся на косой пробор. А вот играть все хотели с Митей, дружить с Митей, озорничать тем более. Незаметное его покровительство частенько сглаживало отношения иногда вспыльчивой, иногда надменной, иногда язвительной Лены с остальным классом.
– Вот Ключенко и пойдет к доске! – в голосе Розалии Ефимовны прозвучало торжествующее ехидство. – Ты, конечно, хорошо подготовился, Витя. Мы с ребятами совершенно в этом уверены. Поделись своими прекрасными познаниями. Давай-давай, поживей, плетёшься, как старый дедушка!
Двоечнику Ключенку, неуклюжему и рыхловатому мальчику, похоже, светили несколько минут издевательств. Впрочем, особого сочувствия он не вызывал даже у самого себя. Насмешки обычно летели мимо его ушей, какие почему-то принято сравнивать с лопухами, а из глаз не исчезало отсутствующе-сонное выражение.
Лена утратила интерес к происходящему. В кармане жакетки как обычно пряталось маленькое, мамино, зеркальце. Если тихонечко погонять зайчиков, никто не заметит.
Зайчик скользнул по потеку на потолке, старому, чуть напоминающему карту Италии. В Италию захотел, зайка? Ну, скачи!
– Не «гепафинуса», а гипотенуза, Ключенко! – разорялась между тем Розалия Ефимовна. – На производстве такое бы назвали саботажем, это твое отношение к учебному процессу! Вот придешь ты, допустим, работать на завод… И что, когда тебе доверят станок, а может быть и несколько станков, как…
Розалия Ефимовна вдруг завизжала, громко и страшно, словно на ее стол выскочила та самая крыса. Лена бы так не испугалась и крысы, хотя крысиные лысые хвосты, похожие на огромных дождевых червей, были отвратительны.
Но никакой крысы перед Розалией Ефимовной не было, ни на столе, ни на полу, ни под старой черной, в разводах мела, доской между нею и Ключенком, по обыкновению своему одетым в мятую и несвежую толстовку, коротко стриженным и с непременной болячкой на физиономии.
От визга классной руководительницы даже Ключенко «проснулся» и испуганно вытаращил на нее глаза.
– Что… Что у тебя… Я спрашиваю?! – Розалия Ефимовна, перестав наконец визжать, ткнула в ученика рукой. Все пять кроваво-красных ногтей на этой руке ходили ходуном.
– Я… Я чего, Розалья Ефимна… Я ничего… – Ключенко, растерянный и напуганный, привычным жестом потянулся почесать довольно противную болячку на подбородке.
– Не трогать!! – вновь взвизгнула учительница. – А потом… этими руками… Ты в столовой из стаканов – пил?! Ну, говори, пил из стаканов?
Оторопевший Ключенко молчал. В классе переглядывались. Детям, было развеселившимся, что классная визжит, делалось все больше не по себе.
– Все – по домам! Занятия сегодня окончены! И скажите родителям – завтра в школе санитарный день! Занятий не будет, не приходить!
Загрохотали крышки, но без обычного веселого гомона. Лена принялась затягивать книжки и тетрадки в свои ремешки. Люся, нагнувшись, искала под партой оброненный носовой платок, верней не платок, а скрученного из него человечка.
– А ты… Ты это куда… Ключенко? – Учительница больше боялась, чем злилась. Крупные капли пота выступили у нее на крыльях носа. – Ты-то куда наладился? Стой здесь! С места не сходи, ясно тебе?! И ничего не трогай! Бибикова, собирай свои книжки! Что значит – дежурная? Оставь чернильницы в покое! Домой! Ах, ты, что ж теперь… К директору… Столовую… Да что ж такое… что ж такое… Это ж ни в одни тухес не лезет! Зачем мне такой гембель? …Шанкр… Настоящий…
Розалия Ефимовна первой выскочила в дверь – каблуки ее отчаянно зацокали по коридору.
Незадачливый Ключенко топтался у доски, только разводя руками в ответ на вопросительные взгляды: не знаю, чего такого натворил.
Тихие и непонятно чем напуганные, школьники вышли из класса – в самом начале урока, в пустой рекреационный коридор. За другими дверьми равномерно гудели голоса. Все было таким странным и неприятным, что Митя даже вежливо вернулся за забытой Кларой в парте нотной тетрадкой. Хотя всегдашним его обыкновением было Клариного существования не замечать.
Только на Кирочной улице, весело звеневшей майским полуднем, детям сделалось легче.
* * *– Завтра ты тоже не пойдешь в школу, – жестко уронил дедушка, воротившийся из упомянутого учебного заведения сам, на следующий день.
– Но завтра же занятия.
– Неважно. У тебя уже начались каникулы. Пусть выводят тебе оценки по итогам четверти, я с ними поговорю. А там будет видно. К осени.
– Дедушка, но что случилось?
– Бывают случаи, когда детям не надобно ничего спрашивать у взрослых, Ленок. – Энгельгардт тяжело опустился на стул. Он казался усталым, бесконечно усталым. – Надлежит просто слушаться тех, кто их любит и знает, как для них будет лучше.
Пришлось остаться дома. Проспать до одиннадцатого часа полуночи показалось, конечно, приятным. Приятным было и понежиться, никуда не торопясь, в постели, глядя, как солнечные лучи, струясь сквозь три выстроившихся полукругом окна, скользят по комнате, такой непохожей на комнату дедушки с бабушкой. В комнате стояло маленькое розового дерева фортепьяно – и всюду, как на поле странного сражения, валялись, раскинув руки и ноги во все стороны, большие куклы.
Но с этими куклами у Лены отношений не складывалось – в них играла мама, в их, кукольных, интересах отбывшая на днях в Москву. Куклы для наконец-то открывшегося этой весной «маминого» театра. Они, конечно, красивы. Но Лена, как почти все девочки на пороге подросткового возраста, хотя и поигрывала тайком в игрушки, но – в маленькие, какие легко спрятать в карман: в целлулоидного «пупсика», фарфоровую собачку, нескольких солдатиков. Самые же лучшие игрушки – пусть самодельные, но вовсе маленькие, для которых можно соорудить домик в коробочке из-под духов. Помимо величины, мамины куклы были уж слишком откровенны. Этот Аладдин – он может быть только Аладдином, а Синдбадом быть не может. Злой волшебник не превратится в доброго шаха. Нет, кукольный театр это для маленьких детей. Не для Лены.
Лена соскочила, наконец, со своей узкой раскладной кровати. Прошлась босиком по выложенным ёлочкой скрипучим старым паркетинам, отворила окно: Эртелев переулок тоже, казалось, дремал. Совсем никого – разве что точильщик на противоположном тротуаре, поближе к перекрестку, снимал с плеча и устанавливал свой станок, разговаривая со старушкой, вышедшей налегке, с колючим ворохом ножей в руках.
Вдруг захотелось в школу. В гадкую надоевшую школу с противными учителями. Позавчера она так и не успела поменяться с Татой Петровой старыми картинками из Эйнемской конфетной серии про ХХ век. У Лены имелось две одинаковых – с господами и дамами, летящими в ресторане, подвешенном к большому дирижаблю. Зато недоставало зимней Красной площади с аэросанями. Теперь таких хороших картинок не печатают. Надобно было сразу меняться. Ну-ка до осени Тата успеет потерять свой дубликат? А Митя обещал принести книжку Френсис Бернет про мальчика – тайного принца. Который как все дети ходит в школу и даже не подозревает, что его папа – король в изгнании. И о себе не знает до поры, что он принц. Старая книжка, конечно, новых книг Бернет не бывает. Вне сомнения, книжка эта со старыми буквами, но читать их Лене нравится.
Одним словом, школа, как всегда все запретное, вдруг, словно жестянка с монпансье, начала переливаться всяческими соблазнительными возможностями. И хорошо бы понять все же, в чем было дело? Может статься, другие ученики сегодня уже узнали?
– Проходите, Марта Генриховна, – донесся из коридора голос деда. – Вот сюда, прошу.
Ох! Заведующая учебной частью! А она между тем не умыта и не одета в половине одиннадцатого! В ванную уже не проскочить, это мимо дедушкиной двери, но хоть бы одеться поскорей!
Один чулок так и остался с вечера прицеплен к лифчику, но где же другой? Вот он, почему-то на кукле – Царевне Будур. Искать свежих чулок некогда. А где блузка?
Лене сделалось неприятно и тревожно. Теперь ей больше не хотелось в школу. Ей хотелось, чтобы Марта Генриховна поскорее ушла.
* * *– Я знаю, Николай Александрович, почему вы не отпустили Елену сегодня в школу, – устало произнесла заведующая, опускаясь в предложенные кресла. Вид этой немолодой дамы в твидовом костюме цвета «лондонского дыма», по крайности не раздражал зрительного нерва. Педагог старой формации, с прямой спиной, в перчатках. На собранных в узел полуседых волосах не шляпка, но неуловимо напоминающий шляпку черненький берет. – Не знаю, но, во всяком случае, догадываюсь. Не хотелось бы услышать выдумок, будто ученица больна.
– Моя внучка здорова, сударыня, – нажимом ответил Энгельгардт. – И ее здоровье для меня драгоценно. В школу девочка пойдет к началу учебного года. И то только в том случае, если этого… создания не будет к осени в классе. В противном случае мы переведем ее в другую школу. И уж я сумею обосновать необходимость подобного перевода, поверьте. Не думаю, что школа в сем заинтересована.
– Не нападайте, Николай Александрович. Конечно, мы не хотели бы шума. Само собой разумеется, что ученика отправили на медицинское обследование. В школу он вернется только после лечения. Как раз лето. Приборы в столовой и гигиенические помещения вчера дезинфицировали. Так что в школе сейчас все в полном порядке. Зачем подобная демонстративность? Ведь ребенок не виноват… Поймите… – В голосе проскользнули доверительные интонации. – Тут трагедия семьи. Мать, бедняжка… Была так молода, увлеченная, убежденная. Была помощницей Александры Михайловны Коллонтай. Сейчас от этого отходят, но тогда было веяние. Все эти теории «стакана воды».
– Парады голых баб, – Энгельгардт сощурился. – И вы меня хотите уверить, что ребенок не виноват? Кто, кроме детей, в ответе за грехи родительские?
– Грехи… Сейчас этого понятия нет. – Заведующая как-то криво усмехнулась.
– Для кого как.
– Вы верующий, Николай Александрович? – Взгляд пожилой женщины скользнул по иконе Богоматери Умягчения Злых Сердец. – Сейчас не модно в таком признаваться.
– Полноте. Прихожане каждой церкви наперечет. Кому надобно, тот вполне осведомлен о моих религиозных обстоятельствах, уверяю вас. Мне скрывать нечего, ибо в том нет смысла.
– Я сказала бы вам, что посещение членами семьи церкви может обернуться для девочки худшей опасностью, нежели достаточно слабая опасность заразы. Но вы, я подозреваю, сами отдаете себе отчет.
– Зато в церкви дитя не услышит о постыдных вещах. – Энгельгардт был, казалось, настроен по-прежнему грозно. – Ваша коллега повела себя непрофессионально. Какая гадость – паниковать, не держать себя в руках! Вы задумались над тем, сколько толков и предположений после этого возникло в классе? И ведь всегда находится хоть один порченный, который рад остальным объяснить, что случилось. Уверяю вас, дети только о том и говорят сейчас. И вы полагаете, что в подобную атмосферу я пущу свою внучку? Нет уж, пусть за лето все об этом инциденте забудут. И необходимо, чтобы о нем ничего не напоминало. Никто не напоминал. Если понадобится, мы объединим усилия с другими родителями.
– Вы так уверены в своих силах, Николай Александрович? – Понуждаемая какой-то своей необходимостью, учительница перешла в атаку.
– Чтобы защитить внучку, их достанет.
– Ой ли? – Всё неуловимо дамское в облике Марты Генриховны вдруг словно стерло тряпкой – той, в мутном мелу, которой протирают школьную же доску. Подбородок сделался каменным, а берет вдруг перестал напоминать шляпку. – Вы ведь лишенец, аристократ, вы и в городе-то чудом живете, под Дамокловым мечом высылки. Ваша дочь – вдова… сами лучше меня знаете, чья она вдова. Подобные дела никогда не закрывают до конца. Неужто будет лучше для вашей Елены оказаться в детском доме? Вы слыхали про систему Макаренка? Для вашей ли это девочки? Не лучше ли… не благоразумнее ли быть незаметней?
– Точки над «i» по крайности расставлены. – Энгельгардт поднялся, вдруг сделавшись моложе. – Всегда хотел знать, как вы, учители, теперь объясняете детям эту поговорку? Превративши добрую русскую букву в иностранку?
– …Что?! – Марта Генриховна сбилась.
– Так, пустое. – Энгельгардт рассмеялся. – Да, я аристократ, замечено со всей справедливостью. И, хотя поприщем своим я избрал стезю вполне мирную, в моей крови – десятки поколений воинов. Десятки. Положив руку на свою же артерию, я слушаю рассказы о взятии Иерусалима. И весь боевой опыт моих предков учит: не уступать. Никогда. Ни пяди. А там – будь, что будет. А гибнешь, так побольше прихвати на тот свет. Благодаря этой немудреной концепции бытия мы обыкновенно и побеждали. Авось Господь и на сей раз не оставит своих.