Те, Кого Ждут
Андрей Геннадьевич Юрьев
Дизайнер обложки Андрей Юрьев
© Андрей Геннадьевич Юрьев, 2019
© Андрей Юрьев, дизайн обложки, 2019
ISBN 978-5-4474-1821-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Ты ли любишь?
Четвёртый день тополя пылят снежностью.
Сдувать с тебя пушинки, вздрагивая, не смея осквернять дыханием.
Вдыхать пушинки, прильнувшие к твоим губам – в этой гиблой, глухой аллее ты отчего-то чувствуешь себя излишне вольной.
Впивать твои переливы: от плеча и к талии – наивно надеясь на долгий, длинный, тёплый ливень – лишь бы платье, влажное, влилось в неуловимые ложбинки: выступили линии изножья: ненадёжно, обманчиво: припушенные лёгкой кружелью – но небо брызжет на плечи бронзовой пылью – влагает в душу лишь жажду – мы прячемся под струи полумрака в полупустом кафе…
Слушать, как из-под пляшущих пальцев капают пьяные звуки – линк! ланк! лонк! – от палевых клавиш слоится дурман: звучащее марево, и чудятся ландыши – в полнолунную полночь так чутко дышится: мерцающим лучением зрачков, волнами волос – а в них купается мой перстень, всплывает: змея впивается в изящество цветка, в самую чашечку – серебрится змейка вдоль твоей улыбки – не лови так жадно, не сцеловывай искры с мальчишеских пальцев – я стесняюсь: словно сам Рахманинов заласкан в налитую луной полировку рояля: насмешливо следит: я стесняюсь – так жалостливо: жестами пленённой королевы: отталкиваешь руки, рвущие шнуровку – я вызволяю: из плена платья – и коршуном, стремглав, проваливаюсь в небо…
Вот что хочу воскресить. Иначе тополя просто оплешивеют. Я жив, пока я представляю воскрешение…
Неслышный, он покидает святилище славы, вспыливая клубы туч – и грусть волочится по пустоши неба, сметая звёзды моросящей пеленой – а в тучах презрительно посвистывают вслед и щелчком плюют насмешки молний: «Отреченец!». В разостланную хмарь ничком валится вечер. Все часы мира замирают. Приходит ночь сердца, без лун и звёзд – даже лилия, Колыбель Бога, становится цветком Тьмы, наивность и невинность – ненавистью. Те, кто умеют ждать – умеют видеть сквозь мглу – в раскрытый зрачок ночь бросает вороха своих лилий – Те, кто умеют доверять, смыкают веки в кромешной тьме – они надеются на рассвет новой жизни – они знают, что первый же луч раскроет Колыбель, белоснежную.
– Вороха своих чего?
– Лилий.
– Недурно. А ещё?
«Я подобрал Ключи От Всех Дверей. Я подобрал потерянное Смертью», – у двери выставлен органчик – бросай монетку, пискнет диск, скрежетнёт: «Джэнглинь Джэк, хау ду ю ду да да ду», – Кэйвом здесь упиваются – и каждому входящему вливают в ухо тонику грусти: «Do you love me?». Ты ли любишь? – кто щепетилен и чопорен, кто разнуздан и лют – тех здесь не ждут.
Да, попрошу заметить – у входа выставлен органчик, и ошалевшие от городского гула, вваливаясь, стряхивают с плеч навязчивую тьму, поспешно роются в кармашках, кошельках, расшитых портмоне… Успокойтесь. Никто здесь не вслеживается в ваше состояние. Вас тревожит ночь? Никто не выслеживает, какую дань вы платите бессоннице. А в нашем грубенорье ночь навязчива, путается в ноги баснословными шлюхами и косноязыкими попрошайками, а есть ведь еще и люди, никогда не видевшие собственных теней. Особая такая разновидность кротов-кровососов. Не беспокойтесь – у нас их не ждут.
Что вы, какие коктейли! У нас не бывает коктейлей – в меню не предусмотрены путаницы и случки. Всё самое ясное – русская водка, французское шампанское, венгерские и молдавские наливки. Детям? Вы с детьми? На весь вечер? Очень лестно! Как насчёт молдавских сказок – о Полуночнике, о железном волке, похищающем невест, о Фэт Фрумосе, обручившем Солнце? Так вам на второй этаж, в Тихий Зал. Что буяните? Этот остролицый стихоплёт, вообще-то, не заказывал коктейль. Он сказал «Bloody Mary». Только – блуд отдельно, Мэри отдельно. Его не троньте. Это Владов. Даниил. Андреевич, конечно. Он, он это придумал. Он придумал на Карпатском бульваре местечко «Для тех, кого ждут».
И ты, зеленоглазая гордячка, ты уже входишь, нет, в глухую колокольную мольбу: «Do you love me?» – ты не встонешь своих колокольцев: «Да, люблю, долгожданный». Ты всё ещё пробираешься между столиков к стойке, и белоснежным облачением напрочь отсветляешь вкрадчивых ароматников. Ты всё ещё стесняешься отвлечь плечистого бармена, взвешиваешь на ладони медальон, вспученный чеканкой, а Милош, и не вслушиваясь в строй строфы, уже приценивается – взять в заклад твой оберег? Или влепить пощёчину, чтобы не смела продавать заклятых любящими талисманов? Или уже распахнуть навстречу губы улыбкой: «Вам никогда не говорили – ваш профиль надо бы чеканить на монетах?».
И Владов, птицей выбиваясь из хмельного забытья… Как страшно вновь сказать: «Зоя, я когда-нибудь ослепну от твоих нарядов»? Как страшно вновь встречаться с несбывшейся мечтой.
Зоя, озолоченная солнцем Зоя, твое рыжее безумие не меркнет никогда: «Я знаю только одного фальшивомонетчика – лжепророка Даниила. Да, вот, фальшивомонетчик! Без меня ты вечно размениваешься на мелочных баб. Ну, здравствуй, что ли, сердцеед чёртов?».
– Да хоть мозгоклюй, лишь бы не спиногрыз, – Милош Борко никогда не жеманничал при встречах…
– Ты послушай только, Зоя!
Встречи, разлуки – словно волны: бьются, бьются о берег души – рушатся крепости: возведённые предками, облагороженные тобой – и шелест голосов в отливы одиночества смывает обломки – как хрупка твердыня гордости! Я люблю тихие отмели – где янтарные бусинки среди песчинок воспоминаний – где причудливые раковины шепчут гимны грохоту бурь… Золото сверкающих улыбок – на кончиках пальцев моих; искорки гневливой ярости опалили мне ресницы; покровы души моей изъедены молью сердец ненавистников, моливших о возмездии – трепет памяти! Касавшиеся слишком суровой ткани твоей вплетали в неё ниточки радости, встревали иголочкой грусти, ладили мне судьбу наслаждением – одолевать её заставы, длить нежданную нежность – наслаждение творить и быть творимым – я надеюсь: мой лик запечатлён: печатью – на листах истории сердец… Я знаю гордость одиночек, представящих верительным грамотам дружбы Герб.
– Что это?
– Не Что, а Кто! То есть… Это всё! Что, кто, почему, зачем, всё в одном имени! И в одном лице, конечно. Это Слава. Это ведь брат мой, это мой разум и сердце моё, но в другом теле, в другой жизни, понимаешь? Это я, но в другой жизни, другой я! Это ведь и моя будет книга, нет, для другого меня это будет книга!
– А для тебя?
– Он – это я. Но я-то не он, я её не писал, и для меня это не книга, это Минус Книга!
– Подожди, ты что-то путаешь. Милош, плесни ему ещё. Минус дозу в минус стакан. Что получится, Владов?
– Или минус разговор, или плюс сон. Нет уж, нет уж! Нет уж, я издам его! Представь, только представь – это не обложка, это оклад! Дубовые дощечки с кожаным покровом, чернейшим, узорчатое тиснение, и – рельефно, золотистым, солнечным – Вячеслав Владов, Доверие, Славия! Не – «издательство «Славия», просто – «Славия»! Ёмко, кратко, велико. Мы шрифт разработали – рунический, буковки словно девичьей рукой вывязаны, бумага – текстурированная, ворсистая, словно гобеленовое полотно, это не том стихов, это – фолиант! Не потащишь в метро, не впихнёшь в Интернет – это не чтиво, это любимая собирала письма и сберегла для наследников!
– Мальчики, вы ничуть не изменились.
…ведь я ничуть не изменился, я всё ещё трезв, относительно трезв, я ещё относительно ясно чувствую и мыслю, я всё опишу тебе, Слава, дух мой, другой я, сам узнаешь, каково это – изо дня в день пропитываться настроениями Минус Книги, ведь она живая, она говорит своим языком о минус мире. Странный язык, причудливый – сбивчивый рассказ человека, испытавшего Нечто, с чем он никогда ещё не сталкивался, никогда не переживал ничего подобного, ни от кого не слышал рассказов о схожих ощущениях, которые не втиснешь в прокрустово ложе понятности, скромности выражений – так стоит ли повествователю быть умеренным в своем восторге, в своём отчаянии? Когда тебя пронзает молния, когда она, как огненная змея, проскальзывает от темени до кончиков пальцев – сможешь ты с полусгоревшим сердцем рассуждать о природе гроз? Найдут ли общий язык тот, кто ужален змеёй, и змеевед? Станет ли отравленный копаться в справочниках ядов? Зачем? Чтобы что? Чтобы успеть в предсмертной записке описать причину своей гибели? Неправда. Ложь. Скорее, он опишет свои последние переживания и то, о чём ещё способен вспомнить – и пусть на совести наследников останется исполнение завещаний. Когда сталкиваешься с неведомым, выкрикиваешь то, что само легло на язык, выговариваешься так, как кричит сердце. И пусть Минус Книга говорит сама за себя, я не намерен ей мешать примечаниями и переводами на язык учебников грамматики. Я…
– Владов, а денег тебе хватит? А гонорар Вадимке? Ты же обещал. Долго мы гонорара дожидаться будем?
Охтин хватанул ртом воздух.
– Даниил Андреевич, ещё «Блудливой Маши»?
Охтин только помотал головой и ткнул лоб в стойку. Руки свисли.
– Даниил Андреевич, похвались!
– В раскрытый зрачок ночь бросает вороха своих лилий.
– Прекрасно. Прекрасная небыль.
– Зачем мне быль, если ты – моя сказка?
Зоя, Зоечка, Зоенька, они называют это ушной раковиной, так написано во всех словарях. Если это – раковина, то шёпот твой – волнение моря в ожидании солнца, шёпот твой – посреди штиля эхо бури: «Владов, не пей больше, уедем отсюда, пока не поздно, уедем вдвоём, сегодня или никогда».
– Даниил Андреевич, что замер? Ты не умер? Сдохнешь – похмеляться не приходи.
– А ты мне крест в сердце вбей.
– Парни, вы думайте, что говорите!
– Это можно. Вот, например, я думаю: как и огонь, жизнь добывается трением. Трение – противодействие. Действие – любовь. Стало быть, секс противен любви.
– Не знаю, что чему противно, но запомни, Владов – Вадима я люблю, и зачну ему ребёнка единственным способом.
– Ну и зачем тебе ребёнок?
– Я хочу продолжиться в нём.
– Ты – видишь его сны? Кормишь его грудью, ты – чувствуешь вкус своего молока? Он вотрётся в тело невесты, ты – почувствуешь, как он изольётся? Продолжиться в нём? Облечься в свежее тело? Неправду сказала, ой неправду!
– Я хочу любить его, пока жива.
– Он – чужой?
– Он – мой.
– И ты воплотишь в нём свою мечту о лучшей жизни? Ты воспитаешь в нём воплощение мечты?
– Надеюсь.
– Чтобы любить, ты создаёшь любимое. Ты порождаешь руду, сырец, ты насыщаешь её достоинствами, ты формуешь, лепишь – пре-об-ра-жа-ешь по своему усмотрению. Он – твой, твой собственный, ты владеешь им. Он противится твоим желаниям, твоим устремлениям, он сбивается с пути, который ты считаешь правильным – ты направляешь, наказываешь, уговариваешь – ты влияешь. Он – твой воин, он завоёвывает добычу, он покоряет жизнь, он приносит славу породившей его – ты властвуешь. Власть, влияние, владение. Прости меня, это не любовь, это не желание любви, это желание власти, прости.
– Но я же жертвую своей кровью ради него? Разве жертвовать не значит любить?
– Война за власть не обходится без жертв.
– Владов, ты или бессердечный дурак, или гений. Постой-ка, ты ж ведь был женат! Уж ты-то, мне казалось, жертвовал чем ни попадя.
– Видишь ли, Зоя: жертвуешь сердцем – а хотели бедрышко косули, приносишь нежность – а хотели хрен слона, они всё врут, Зоя, врут, они сожрут меня, высосут мне сердце, Зоя, они врут о любви!
– Ну что ты, Охтин, не плачь, ты что? Люди смотрят.
– Девушка, я давно прислушиваюсь к вашему разговору, уж извините за любопытство. Бросьте вы этого сопливого алкаша! Каждый молодой мудак мнит себя великим художником и смеет болтать об Эросе. Он оскорбил ваше материнское чувство – сам, видимо, не помнит, как появился на свет. Вы называете его то Владовым, то Охтиным, кто он? Эй, пьянчуга, ты себя-то помнишь? Кто тебя родил?
Владов поднатужился. Владов сжал виски, накрепко, чтобы поднять со стойки голову бережно, не шелохнув разлитую под веками жижу – не дай Бог взболтнуть! – взбурлит, нахлынет, вырвет наизнанку – вырвется из-под сердца змей. «И всех вас сожрёт». Этого Владов боялся. Глаз открыл только левый – правым следил за бурлящим в болоте змеем.
Из-за плеча Крестовой таращился патлатый бородач.
– От ваших Эросов пахнет потом, маслом и мясом. Вы просто орда прихотливых похотливцев. Борко, воды на башку, воды! Я жив, я ему жилы вырежу!
Кто сказал, что Охтин не помнил родителей? Даниил Андреевич не вспоминал. Милош впервые нахмурился – бульк! трак! – стукнул налитым стаканом так, что Зоя спохватилась, схватила стакан, протиснулась-таки между сопящими парнями и ткнула Владову водку прямо в гордо выпяченный подбородок.
…и подтверждаю, что в 22 часа 53 минуты по местному времени Милош Борко (уроженец Белграда; статус беженца официально присвоен службой иммиграции Чернохолмской губернии по личному ходатайству господина Шпагина; в связях с иностранными спецслужбами не замечен) произвёл преднамеренные телодвижения, переместившись из-за стойки принадлежащего ему бара «Для тех, кого ждут» к находившемуся перед стойкой в нетрезвом состоянии гражданину Владову, и, вкратце, заявил:
– Даниил Андреевич, хороший наш, минуточку твоего внимания! Данила! Я тебе вот что советую: ты объясни этому, с позволения сказать, художнику, что такое пулевое настроение, но объясняй доходчиво, вежливо, внятно. Хорошо? Ох, прелесть какая! Нет, Владимировна, спокойно, сядь.
…а гражданин Владов направился в сопровождении неизвестного гражданина вглубь служебных помещений ресторана «Для тех, кого ждут»…
…а гражданка Крестова Зоя Владимировна, прибывшая с неизвестной целью из города Белоречье, разд обнаж разоблачилась, со след присовокупив при этом:
– Что ты всё – «Даниил Андреевич, Даниил Андреевич», я как звала его «Владов», так и буду звать, не надо, только не стоит мне перечить, не надо. Милош, повесь там у себя мой жакет, пожалуйста. Что за жуть! К чему такая жара? О чём они там вообще думают?
– О судьбах мира всё, небось, по небесной-то привычке.
– Только не смеши: о судьбах мира! Олухи царя небесного! Где тут у вас думают о смысле жизни?
– Это дело стоящее. Пошли, покажу.
…но дальнейшее наблюдение не представлялось возможным, поскольку прямо передо мной возникли сначала группа молчаливых людей в чёрном, потом какие-то синие круги. С моих слов записано верно.
Последние капли
Это было «вот и всё». Иначе не скажешь. Как ещё сказать?
Владов вывел кудряшечного бородача на какие-то задворки и задверки. Где-то гудел Карпатский бульвар, моложавый вечножитель. Там прогуливались, выгуливали, уходили в загулы – здесь, в корявых чернохолмских переулках, шастали похмельные отгулки. Там раскланивались и пожимали руки. Здесь Владов, скрытый изморосью сумерек, навис презирающим призраком:
– И кто ты такой?
Как Даниил и ожидал – Кудряшов, свободный художник. Владов назвался.
В притихшее небо вонзилось: «ниил», – и лопнулось молнией. Что-то чем-то лопнулось – и плетью хлобыстнули водяные струи. «Нечего меня подстёгивать», – обозлился Владов, – «я не пророк и не гонец, я на земле постоялец».
У ног Владова суетился визгливый человечек: «Я же не знал, я приезжий, не знал!». «Свободен», – сквозь обод губ сами собой рождались звуки, – «пока свободен. Копи здоровье».
Зоя вернулась. Что изменится? Что будет? Что было? Что есть?
Охтин, вымокший тихоня, сглатывал слёзы. Плакал. Как плачут иконы, не в силах больше видеть бесплодно сгорающие жизни. А ведь Зоя с огневыми блёстками в египетских глазах, – когда-то Зоя таяла перед Владовым, как свеча перед иконой. Пламечко её желаний: жадное, неуёмное – не задыхалось и не гасло, но Охтин видел – остались последние капли. Последние капли мягчайшей нежности. Скоро родник радости совсем иссякнет. Охтин сглатывал слёзы и чувствовал: влажная тьма – это всё. Следом к сердцу подступит пустынная сушь. Останется только мираж воспоминаний. Останется только призрак.
Владов не боялся призраков. Нет. Ни капельки. Ему ли, зачинщику призрачных плясок, бояться грозных невидимок? Если есть чему вспомниться – стоящее вспомнится, само собой всплывёт из омута памяти…
С чего слезиться? Что случилось? То и случилось – снова возник призрак любви, готовой воскреснуть.
Владов не стал ждать воскрешения.
Охтин: «Тебе выбирать! Стану перед тобой – как зеркало твоих намерений».
Даниил открыл дверь.
Владов, куда ты плещешь?! Не горюй, Владимировна, Милош, что, куда с ножом, спасите, режут, стой спокойно, вот и всё, юбка без верха, и сними ты свой лиф, тебе ж дышать нечем, ух ты, богато, надевай-ка свой жакет, чудненько.
Ну что, губители, довели до греха, держите и это, Милошу в лицо кружевное, нежное. Рыжая, бесстыжая птица-зойка, вспорхнувшая на стойку бара, туфельки на стойке, настойчиво набоечки клёкают. Снежана, я звал тебя Снежана, я знаю, как долго не тают снежинки на твоей груди, как в лютую метель стыдливыми слезами – но я не вкрадывался промеж тебя, нежности без нижностей, дерзости без низости, что ж ты, Зоя-танцовщица, не прячешь бронзовеющих богатств, я убью твою юбку, о бл…
Очевидное-нежеланное
«Облеку тебя ладонями!» – проорал Охтин и притих.
Водка выручала Милоша, когда ему было гнилостно на душе, водка выручала Зою, когда поцелуи Владова уже веяли у виска, но водка никогда не выручала Охтина Данилу – напротив, становилось душно и тошно, и больно было знать, что Зоя замужем, что муж обожаем, что двое детей никогда не узнают забот безотцовщины – и больно было знать, что Зоя никогда не отважится на – и сам он уже не рискнёт, хотя бы даже втайне, обидеть чем-либо её мягкоглазого портретиста.
Думая об этом, Охтин снова становился Владовым, и смурнел, и северел, и зверел, и вышвыривал с ночью пришедших постельничьих, как он называл соседок по сну. Длинноногие постельные принадлежности боялись Владова, только это почему-то его вовсе не радовало.
Сегодня Владова боялся Охтин. Бояться было чего – всё на месте, все вещи при хозяине, весь Охтин при себе – стало быть, ничего не подарил: не случился праздник, не сверкала щедрость – это душило. Неприятен был пол под лопатками, замшевые туфельки у самого виска, чьё-то платье под затылком, всплеск у век – чьё, чьё, страх. Вдох, встать!
– Очнулся, шалунишечка?
Плечо окольцевала змейка – по шелковистой к локотку струится – и лодочкой ладошка так раскованно сплывает – меж солнцем налившихся, спелых – спуталось каштановое буйство. Охтин сомлел. Даниил расстроился: «Что-то я теряю способность описывать женское тело». Владов съязвил: «Описывать, подглядывая за красотами – это позор».
– Девушка, вам пора выметаться.
– Вы мне должны. Я вам должна. Вдруг это любовь?
– Спасибо. Лестно. Выметайтесь.
– Не обольщайтесь. Вы не красивы. Где-нибудь в переулке, на перекрёстке – я бы не влюбилась. Профиль шута, взгляд одержимого, речь правдолюбца, голос неженки. Адский коктейль! Я вас боюсь. Вы обаятельны. Вас надо законодательно заставить молчать.
И – враз ловко развела колени:
– Что вы остолбенели? Хотите? Сюда вот, где мой пальчик, видите? Куда я пальчик обмакиваю – сюда попасть хотите? Да что вы? На этот счёт я обязательств не давала.
Охтин, ошалевший, сглотнул слюну:
– Вы о чём?
– Вон, на столе – читайте.
Дробно, пузатыми буковками:
Не соблаговолите ли Вы, сударыня, через день, четырежды в неделю услаждать мой взор Вашими прихотливыми повадками вкупе с причудливыми выходками, не оставляя при этом в одиночестве атрибут моего самолюбия, без излишних, впрочем, натисков и происков? Если снизойдёт на то Ваша воля, то и я преклонюсь данью невеликой, но основательной. Откланиваюсь,
последний из Ордена Дракона, Даниил ВЛАДОВ
– Я это писал? – просипел Охтин, изумляясь приписочке: мелким, слитным бисером:
На титул и замок согласна. Наследников не предлагать. Кочующая в поисках любви.
– Не писали – складывали по слогам. Но – величали королевой. И возмущались посреди Лётной Площадки: «Что нам мешает заняться любовью прямо сейчас? Соперников – на кол!». Всё платье мне испортили своими излияниями. Где же мой скромный гонорар?
– Сколько я вам должен?
– Ммм… Вчера вы предлагали мне стать владелицей вашего сердца, и… Впрочем… Это-то меня и впечатлило. И ещё вы обещали рассказать легенду об Ордене…
Отчего мне так противно любоваться тобой? Болотисто на языке, а в ушах ещё вдобавок топчутся карлики в плюшевых ботах, в ноздри какой-то великан встрял, и всё чихается, чихается! Как хочется курить! Да, я Владов, я всегда был Владов, я буду Владовым внуком до скончания времён, что бы ни говорили об этом алхимики брачных контор, я – буду. Орден Дракона? Дед был хранителем этой легенды, но почти никому её не рассказывал, потому что никто его не понимал. И меня никто не понимает, но мне всё равно, потому что перед смертью дед успел вложить мне в ладонь вот этот перстень и медальон для Зои. Так и сказал: «Для Софьи». А что за руны внутри перстня, этого я тебе не скажу, шлюшка-каштанка. И вообще – ты врёшь.
– Вы врёте, Клара, как базарная торговка.
Недоумённо повела плечиком:
– Почему вдруг «врёте»?
Кареглазая, а взгляд с подпалинкой, с горчинкой, и жадная, это заметно, скрадёшь ещё какой-нибудь клавесин. Я не помню, откуда ты взялась, тоже, наверное, из этих, кто сдаёт бессонницу в аренду. Тогда иди ко мне, девчонка, расплачусь на свой манер – поцелую в лобик, в каждый из припухлых сосочков, в лобочек – всё, Клара на веки веков, клеймёная мной. Словно тёмный ангел, живущий ниже сердца, подбивает богохульствовать, он всё заносит в список, подглядывает из-за плеча, как я прильнул к сочному цветку, чуточку с миндалем, кофе с коньяком, и всё пишет, пишет о том, чего не было, но могло быть, о чём можно только догадаться – пишет не книгу о том, что случилось, а Минус Книгу о тёмных смыслах…
Пружиняще отпрянула:
– Спасибо, сладенько, но мы, дружок, не договаривались…
Я тебе не тобик, не бобик, не дружок. Ты врёшь. Вчера был дождь, я заблудился в ливне, отстал от Милоша и Зои, ты просто вымокла, и что ты там плела про мутную, взбаламученную жизнь? Не надо, я сам не вчера выучился врать – складывал стихи, не надо. Ты просила не оставлять тебя одну под дождём? Вот беда – постель у меня одна, и вот уговор – спим вместе, но ни-ни, не мечтай даже, я не растлеваю малолеток. Всё, теперь я буду курить и следить, как ты пытаешься выпотрошить диван, рассерженно вцепившись коготочками в простыню, сжавшись в кулачок, в кошачью лапочку.
Всё просто: будешь младшей сестрой – наивным ребёнком. Не беда, что не можешь ложиться на живот, оттого что грудь томит, каменеется, и хочется терзать проклятую припухлость – капли вишнёвой смолы, вяжущей истомы – чуть тронешь, и фантазии слепляют, склеивают веки – чуть тронешь: тяжелеют капли на гибком смуглом стволике…
Валяйся на спине, хвались приснившимся красавчиком, в прозрачный потолок окунай коленки – там, в небесном озере, плеснётся новая русалка: поселится девочка, полюбившая блуждать ладошкой в поисках будущих секретов…
Так и осталась, впихнув пузатый рюкзачок под стол, заставленный компьютерной лабуденью, громко именованной «искусственным интеллектом», – под стол, заваленный макетами чужих монографий и сборников. Владов, выдумав рекомендательные записки, поклялся приискать для Клары место. И выпроводил. Как договаривались.
Солнце лилось на землю жидким желтком.
…между нами говоря, времени нет. Не то чтобы его не хватает на овладение желаемой целью или желанными – нет. Его попросту нет в природе. Есть истечение солнечного света и излияния Духа; есть энергичность и выносливость; есть мощь характера и проницательность интуиции. Есть одушевлённая ярость и неодушевляемая скорость обращения Земли; есть потенциал, приводящий в движение системы светил, и есть совокупность прирождённых способностей. Есть огромные расстояния, большие дороги и высокие надежды; есть вестники, приносящие новости о шалостях любимых и кознях отверженных. Есть память. Времени – нет.
Есть ли смысл в беседах с отражением на дне чёрной кофейной кружки?
Ее зеленое пламя
– Шихерлис, люби его – и будешь счастлива! – и губы, прервав причудливый танец, споткнулись о хрупкую кромку бокала. Зоя любит янтарный, лучистый дурман: дурман молдавских настоек, слитый с солнечным, блещущим безуминкой взглядом Владова – и Зоя впивает по капле мечту: забыться бы в сладкой бессоннице, пропасть бы в пропасть, в его странные, чёрным шёлком трепещущие зрачки, и падать бы глубже, в уютную бездну, где вкрадчивый голос: