Киев возник как-то неожиданно, средь ясного солнечного дня, вынырнув из-за поросших зелёным лесом гор. Вначале Предслава углядела широкую пристань, пестрящую огромными судами, ладьями-насадами и более мелкими однодеревками. Затем взору любопытной девочки открылся пыльный шлях, круто взбегающий по склону холма. У подножия его виднелась одноглавая деревянная церковенка.
Шлях упирался в обитые листами сверкающей на солнце меди ворота детинца, который, словно разбросавший в стороны крылья гордый сокол, величаво возвышался над городом. Из-за стены выглядывали крыши домов, верха теремных башен, купола церквей.
По обе стороны шляха лепились мазанки и избы простого люда. Их окаймлял тын, почти такой же по высоте, как и тот, который окружал княж двор в Изяславле.
Избы с курящимися дымками убегали вниз по склону, тонули, прятались в глубине оврагов.
– Урочище Кожемяки. А тамо – гончарские слободы, – пояснял Ферапонт.
Святой отец не раз бывал в Киеве и хорошо знал стольный город.
Вымол[55] кишел людьми, все куда-то спешили, толкались, мужики волокли на плечах огромные мешки, рядом жёнки вели на верёвках овец, телят, отовсюду нёсся шум, крики, раздавалось ржание коней, мычание коров, блеяние баранов.
Речная дорога вроде была и не особенно утомительна, но к концу пути Предслава чувствовала усталость и лёгкое кружение в голове от долгой качки на волнах. А тут ещё ошарашил девочку, перепугал её, оглушил этот необычный шум. Уцепившись за руку мамки, маленькая Предслава с опаской взглядывала на чернобородого мужика в войлочной шапке, разгружающего воз, на горластую краснощёкую бабу, торгующую семечками, на чубатого воина в суконной сорочке, с мечом на поясе, с вислыми длинными усами, который бесцеремонно расталкивал окружающих и пробирался им навстречу.
– Здорово, Ферапонт! – крикнул он попу, видно, ещё издали заприметив его чёрную рясу. – А, вот и княжна Предслава! Вижу: жива, цела, одета, как подобает! – Воин раскатисто расхохотался и оглядел подозрительно косящуюся на него девочку с ног до головы. – Чего оробела?! Не боись! Мя батька твой на пристань послал, велел в хоромы доставить! А зовусь я Фёдором Ивещеем. Запомнила? Ну вот и ладно!
Он подвёл Предславу и её спутников к крытому возку, расписанному по бокам травными узорами и киноварью[56]. Возок был красив, несла его тройка статных гнедых коней, нервно прядущих ушами.
Когда княжну с мамкой и Ферапонтом усадили в возок, Ивещей дал знак кучеру трогаться. Сам он взобрался на чёрного длинногривого скакуна и поехал впереди.
Кони быстро промчались вверх по склону.
– Боричев увоз, – сказал Ферапонт. – Тако сия дорога прозывается. Здесь ране Борич жил, боярин набольший.
Возок остановился возле врат трёхъярусного дворца, выложенного из морёного дуба, с серыми каменными башнями по краям и посередине. У ворот и на морморяном всходе стояли воины в кольчугах и шишаках, оборуженные копьями и червлёными щитами. На одной из башен реял княжеский стяг – рарог – сокол на багряном фоне.
Во дворе перед крыльцом тоже царили суета и шум, ржали лошади, теснились телеги и возы. С трудом протолкавшись ко всходу[57], Ивещей провёл Предславу, Алёну и Ферапонта через три кольца охраны в светлые просторные сени. Вскоре они оказались в гриднице[58], заполненной отроками[59] в узорчатых кафтанах и рубахах, затем поднялись по лестнице наверх и, петляя по лабиринтам тёмных переходов, в конце концов вышли к обитым железом дверям, у которых стоял очередной гридень с мечом на поясе.
Узнав Фёдора, он отступил посторонь.
– Вот, княжна, тут, в башне теремной, бабинец княжеский, – обернулся Ивещей на Предславу. – Тута сёстры твои живут. Проходите. А для тя, отец Ферапонт, внизу покой приуготовлен.
Позже Предслава узнает, что Фёдор – сын боярина Блуда, того, который за звонкое серебро предал и погубил князя Ярополка. Пока же ей явно не по нраву пришёлся этот громкий шумливый человек с деланой улыбкой и хитрыми колючими глазами. Говоря, он щерил свои крупные жёлтые зубы и смотрел на неё так, словно заранее старался оценить, кто же она такая и что собой представляет.
В бабинце Предславе с мамкой отвели две комнаты с выходящими на Бабий Торжок[60] забранными слюдой узкими окнами в свинцовой оплётке. Ставни окон были украшены затейливой резьбой и разрисованы киноварью.
На ставнике[61] в ряд стояли иконы греческого письма в дорогих окладах, мерцали тонкие лампады.
Уставшая с дороги Алёна ушла вскорости спать, Предславе же не сиделось и не лежалось. Она то выглядывала в окно, то высовывала голову в дверь, в переход с горящими на каменных стенах смоляными факелами и винтовой лестницей.
Некрасивая рябая девица в чёрном платке и летнике с широкими рукавами возникла перед ней внезапно, словно из стены выросла.
– Ты – кто? Верно, Предслава будешь? – вопросила она и бесцеремонно вторглась в покой. – По одёжке видать, тако и есь.
Говорила девица хрипло, глухо, неприятно сопела. Пихнув Предславу в бок, она развалилась на лавке, хищным цепким взором окинула расставленные в комнате вещи, заметила большой медный ларь, подскочила к нему, открыла, стала рыться в Предславиных одеждах.
– Оставь, моё се! – возмутилась Предслава. – Ты-то сама кто такая, чтоб здесь хозяйничать?!
– Вот дура! – девица рассмеялась. Смех её напомнил Предславе воронье карканье. – Нешто не догадалась?! Сестра я твоя старшая, Мстислава. Уразумела? Чё пялишься?! Али не ведаешь, что есь у тя сёстры и братья единокровные?! А?!
Мстислава больно ущипнула Предславу за грудь.
– Чё молчишь?
– Отойди, не трогай меня. – Предслава, отмахиваясь, обиженно ударила её по руке.
Мстислава внезапно распалилась.
– Чё, гребуешь[62], да?! – зло крикнула она. – Княгинина дочка, да?! А я, стало быть, коли наложницей князевой рождена, дак те не ровня?! Да?! Нет, милая, все мы тута, в бабинце, одинаковы!
Мстислава с презрительной усмешкой швырнула обратно в ларь платье, снова развалилась на лавке, устало зевнула, перекрестила рот.
– Ты мя попригоже будешь, – заметила она. – Срок придёт, подрастёшь маленько, выпихнут тя замуж. А мне, видать, век вековать здесь, в тереме отцовом. Али в монахини постригусь. Тамо поглядим. Вишь, рябая вся, страшная. Ненавижу, ох, ненавижу вас всех! – Мстислава вдруг топнула ногой и, закрыв уродливое лицо руками, громко расплакалась. – Всем вам одно надоть – мужиков! И мать такая, и рабыни все енти отцовые, и челядинки грудастые, и ты… Ты такая же вырастешь! – Мстислава злобно взвыла и истошно прокричала: – Ненавижу! Ненавижу!
– Не надо так. Господь заповедовал нам любить друг дружку, – попыталась возразить ей Предслава, но сестра, не слушая её, в исступлении стала раздирать ногтями своё безобразное лицо.
На крики прибежали две служанки, подхватили плачущую Мстиславу за плечи и выволокли её из палаты.
Примчалась растрёпанная встревоженная Алёна, вздохнула облегчённо, увидев, что с Предславой всё в порядке.
– Пойдём, детонька. Испужалась, бедняжка. – Взяв княжну за руку, мамка привела её в свою комнатку. – Вот что. Подойди-ка к окошку. Видишь, сад там, за забором. Вот туда и беги покамест. Двери, ворота где здесь, запомнила ли?
Предслава кивнула.
– Тамо братья твои должны быть. Подружишься с ими, тебе же легче будет. А за подол мамкин, девонька, не держись. И ведай: здесь те не Изяславль. Тут – стольный Киев. И ещё помни, не забывай николи: нравы тут, в бабинце, волчьи. Завидущие бабы, почитай, из кажнего угла подглядывают за тобою да подслушивают. И шепчут гадючьими языками, треплют попусту всякое, в княжьи уши хулу разноличную льют, яко вар кипучий. Ябедой такожде быти те не мочно[63] – противно се и мерзко. Одним словом, сторожкой быти те нать. Ну, ступай, верно.
Наставление мамки Алёны юная Предслава запомнит крепко. Здесь, в бабинце, она добьётся того, чего до неё не могла достичь ни одна княжеская сестра или дочь, но не избежит и не укроется от злых наушниц и коварного шепотка за спиной.
Впрочем, то будет после. Пока же, сбежав с крыльца, она окунулась в зелень цветущего сада с тёмно-красными ягодами вишни и пением птиц.
В траве под липами играли двое детей – худенькая девочка с золотистой косичкой и маленький мальчик, темноволосый, с очень смуглым лицом, облачённый в дорогую свитку. Девочка же была в домотканине, смешно болтающейся на худеньком тельце.
При виде Предславы мальчик, до того сидевший под деревом, приподнялся.
– Гляди, Златогорка, – окликнул он девочку и указал в сторону Предславы. – Кто се еси?! Эй, ты кто такая будешь?! – спросил он. Тёмное лицо малыша выражало нескрываемое удивление и любопытство.
– Княжна я, дочь Владимира. Предславою зовут.
– Вот как. И откуда же ты приехала?
– Из Изяславля. Городок такой на Свислочи. Далеко отсель. Две седмицы плыть.
– Ого! В самом деле, не близко. А я – Позвизд. Слыхала обо мне?
Предслава отрицательно мотнула головой.
– Брат я тебе, выходит. Тоже Владимиров сын.
– А ты? – спросила Предслава златовласую.
– А я – Майя. Отец мой – конюх у князя. Но кличут мя все Златогоркой. Яко богатырку былинную, поленицу[64]. Да я и в самом деле сильная. Хошь, силою померимся?
– Нет, не будем. Верю тебе.
– Что, боисся, кость княжеска?! – Златогорка презрительно расхохоталась.
Предслава недовольно передёрнула плечами.
– Нет. Чего тебя бояться? Просто не хочу.
– Полно вам. Пошли лучше вишнями лакомиться, – предложил Позвизд. – Стремянку у садовника возьмём да и залезем повыше, где ягод больше.
Он был младше Предславы и, говоря с ней, смотрел снизу вверх.
Девочки охотно согласились с княжичем и побежали по вымощенной диким камнем дорожке. Предслава заметила, что Позвизд и Златогорка были босы и что пятки у них мозолисты и грубы, видно, от постоянной ходьбы без обуви.
Вдоволь наевшись сладких спелых ягод, дети удобно устроились на траве под деревом и долго смотрели на ярко-голубой небосвод, по которому плыли редкие кучевые облачка.
– У тебя мать кто? – полюбопытствовала Предслава у Позвизда.
– Мать? – Княжич презрительно скривился. – Из булгар она камских. Вишь, в неё я и чёрный такой уродился.
– И где она топерича? Умерла? Моя вот матушка, Рогнеда, преставилась в нонешнее лето.
– Моя жива. Но лучше б, в самом деле, померла.
– Да как мочно болтать такое! – ужаснулась Предслава. – Глуп еси по младости своей!
– Не знаешь ты ничего. Жила мать моя в Берестове, средь прочих рабынь, а потом отец отослал её от себя да отдал в жёны одному своему боярину. Стойно корову, продал новому хозяину. А она и рада-радёшенька. И ведь не какая тамо холопка, но дщерь княжая была. Отец в поход ходил, на булгар[65]. Вышел на берег Камы, видит, у булгар рать сильная. Ну и замирился с ими вборзе[66]. Вот как мир-то творили, дочь княжескую за его и сговорили, – промолвил Позвизд и не без гордости добавил: – Князя булгарского, то бишь деда моего, Мумином звали.
– А гридни сказывали, бесермен[67] он поганый, – вступила в разговор Златогорка. – А ещё один поп баял: живут булгары скотским образом, во грязи купаются. И кровушку православных пьют.
– Слушай боле всякую брехню! – огрызнулся Позвизд.
– Вас в ученье ещё не взяли? – спросила Предслава. – А то мя вот уж цельное лето грамоте отец Ферапонт учит.
– Меня нет ещё покуда. Говорят, осенью, как седьмой год пойдёт, – отозвался Позвизд.
– А мя отец не пущает. Бает, матери помочница надобна, – вздохнула Златогорка.
Разговор детей прервали строгие голоса. Предслава, поднявшись, увидела мамку, а рядом с ней – князя Владимира, который властным взмахом руки позвал их к себе.
– Предслава, дочка! – Он подхватил княжну на руки и расцеловал в обе щёки.
Предслава отстранилась от него. От отца пахло потом и лошадьми, прикосновение его жёсткой колючей бороды было для неё неприятно.
– Мстислава тебя не обидела ли? Почто рухлядь в ларе смята? Отмолви-ка, – строго сведя брови, потребовал князь Владимир.
– Нет, что ты, отче. Она хорошая… Токмо… Жалко её. Всё плачет, печалуется.
– Тако ли? – Владимир испытующе уставился на дочь.
– Тако, батюшка.
– Ну ладно, ступай. А ты, сынок, готовься. В ученье тя отдаю. И ты учиться будешь, Майя. Ныне при Десятинной церкви школу открываю. Все: и боярские дети, и княжеские, и простолюдины – учиться должны.
Златогорка просияла от радости, Позвизд же лишь передёрнул плечами. Он и раньше знал, что наступает пора учения.
После, уже в бабинце, к Предславе подкралась в переходе Мстислава.
– Спаси тя Бог, сестрица, – тихо прошелестела она у Предславы над ухом. – Не выдала, не сказала. Иначе всыпали б мне. Ты мя не страшись. Я добро помню.
Прошуршав длинным тяжёлым платьем, она скрылась в темноте.
Маленькая Предслава посмотрела ей вослед, тяжело вздохнула и качнула головой.
Глава 4
По соседству с княжеским дворцом, обнесённым бревенчатой стеной с заборолом[68] и угловыми башенками-сторожами, увенчанными треугольными крышами, высилась розоватая громада Десятинной церкви Успения Богородицы.
Выложенная из кирпича-плинфы[69], скреплённого цемянкой, церковь поражала своим праздничным великолепием. Маленькая Предслава с восхищением взирала на забранные богемским стеклом окна, на многогранные барабаны[70], на свинцовые луковки-купола, блестящие серебристой парчой посреди ярко-голубого небосвода. Задирая голову и подолгу смотря ввысь, княжна старалась пересчитать главы, но никак не могла – глаза слепило отражавшееся от верхов солнце.
Отец Ферапонт пояснял:
– Один купол на сей церкви, срединный, самый большой, – главный. Окрест его – четыре поменее. Далее десять луковок – ещё поменее. Главный купол означает Единого Господа, Творца и Вседержителя нашего. Четыре следующих суть четверо евангелистов – Лука, Матфей, Марк и Иоанн. Десять остальных куполов – десять заповедей Закона Божьего. А топерича сочти-ко, София: сколь всего куполов имеет собор Успения?
– Пятнадцать, получается, – сосчитала Предслава при помощи пальцев.
– Верно, детка. – Ферапонт одобрительно тряс седенькой бородкой.
Ещё сильнее восхитило Предславу внутреннее убранство храма. Множество лампад освещало срединную часть собора, разделённую двумя рядами осьмигранных колонн на три пространства – нефа. Стены и колонны были выложены красочной разноцветной мозаикой – мусией.
– Мусию класть – великий труд, – говорил отец Ферапонт. – Вдавливают её по одному крохотному кусочку в сырую ещё стену. И гляди, экая краса выходит. Знатные мастера ромейские сию красоту сотворили.
Кроме мусии, собор украшали фрески, писанные красками. Особенно запомнился маленькой Предславе лик Богоматери в голубом мафории, наброшенном на голову и на плечи. Глаза у Богоматери были чернее ночи, тонкие брови изогнуты в дуги, Она смотрела сверху на маленькую девочку и, казалось, проникала Своим взглядом в самые глубинки её души.
Лик выражал тихую скорбь, такую, что аж слёзы вышибало из глаз. Ещё была икона положения Богородицы во гроб, по правую руку от Царских врат. При виде её Предслава сразу вспоминала похороны матери, высокий курган над берегом Свислочи и ветер, холодный, она будто наяву ощутила, как он дует ей в лицо, свистит в ушах – порывистый, сильный, клонящий к земле упругие ветви молодых дерев.
В церкви была мраморная купель, в которой, по словам Ферапонта, приняли крещение многие княжеские и боярские дети.
Соборный причт возглавлял епископ Анастас, приехавший в Киев из далёкого Херсонеса. Долгобородый курчавый грек, в митре[71] и парчовых одеяниях, обладающий резким пронзительным голосом, держался всегда надменно, важно, Предславу и Ферапонта он словно бы вовсе не замечал и даже с самим князем Владимиром разговаривал, вздёргивая вверх гордую голову.
– Помог сей Анастас отцу твому при осаде Херсонеса[72], – рассказывал после Ферапонт. – Затворились бо жители града сего и крепко держались за стенами каменными. Ни с моря, ни с суши не могли наши к крепости подступиться. И тут Анастас пустил в лагерь ко князю Владимиру стрелу с грамоткой, в коей начертал, откудова под землёй подводится ко граду вода. Ну, наши нощью трубу ту выкопали и воду в Херсонес перекрыли. А без воды никуда не денешься, пришлось стратигу[73] корсунскому[74] город сдавать. Тако вот.
Предславе рассказ попа не понравился.
– Что ж, выходит, Анастас сей – переметчик?![75] И отец мой не храбростью, не удалью, но ковою Херсонес взял? – спросила она.
– Не так всё просто, княжна. – Ферапонт вздохнул. – Одно скажу. Вот помысли: сколь людей отец твой и Анастас от лютой гибели в бою на стенах и под оными спасли. И штурма никоего не было, и кровь не текла. Одною храбростию, детка, одною удалью многого ли добьёшься? Токмо во гресех погрязнешь. Для того и ум, и хитрость человеку дадена, дабы оберегать ближних своих от бед, а самому спастись, а после смерти попасть в Царство Христово.
Предслава, пожав плечами, смолчала. Но слова учителя запомнились, запали ей в душу. Подумалось, что мир вокруг неё воистину сложен и далеко не всегда хороши в жизни прямые и открытые пути.
Как-то быстро промелькнуло лето, следом за ним схлынула золотая киевская осень, наполненная красотой пожара увядающей листвы, затем небо затянули тяжёлые тучи и посыпал крупными хлопьями снег, в один день укутавший крыши домов и улицы белой пеленой.
При Десятинной церкви открыли школу, Предслава вместе с Позвиздом, Златогоркой и другими детьми часами сиживала на длинных скамьях за столами, они писали на бересте, читали молитвослов, библейскую историю…
Шустрой Златогорке учение давалось легко, но непоседливая проказница нет-нет да и учиняла в школе всякие каверзы. То намажет стул учителя мелом, то спрячет бересту, то начертает писалом вместо буквиц смешную рожицу и подпишет: «Се Предслава». Один раз нарисовала крысу с усами, сопроводив её надписью «Отецъ Ферапонтъ». Чем-то крыса воистину напоминала священника, и Предслава, не выдержав, прыснула со смеху.
Строгий учитель оборвал веселье, отобрал у девочек срамную грамотицу и нажаловался князю Владимиру.
Князь неожиданно вызвал к себе дочь. Оробевшая Предслава впервые очутилась в огромной отцовой палате, в которой были развешены на стенах охотничьи трофеи, а на поставцах мерцали лампады.
Князь Владимир, в долгой хламиде[76], расшитой сказочными птицами и грифонами, отхлёбывал из чаши тёплый отвар лекарственных трав и жёстко, исподлобья глядя на неё, говорил:
– Хвалят тебя учителя твои, дочь. Бают, стараешься. Но что се? – Он потряс грамоткой со срамным рисунком. – Экая ж безлепица![77] Подобает ли княжой дочери тако ся вести? Ну-ка, ответствуй!
– Худо содеяла, отче, – прощебетала, смущённо потупившись, Предслава.
– Али не твоё се художество?
Предслава промолчала.
– Может, подружка твоя, Майя, се сотворила?
Княжна нехотя передёрнула плечами.
– Не хошь подругу выдавать? Ну да ладно. Не для того я тя позвал, дочь. Да ты садись, не стой под дверью. Чай, не зверь я дикий. Не съем тя.
Предслава несмело присела на край лавки, но князь Владимир вдруг приподнялся, подхватил её, взвизгнувшую от неожиданности, как когда-то на крыльце терема в Изяславле, на руки и усадил к себе на колени.
– А тяжела становишься, дочка. Растёшь, невестою скоро станешь. То добре. А толковня наша, Предслава, невесёлая. Брат твой старшой, Изяслав, в Полоцке помер.
– Как это – помер? – вздрогнув, изумлённо спросила Предслава.
– Да вот так. – Владимир горестно вздохнул. – Всё гордый, непокорливый, яко мать ваша, был. Вот Господа и прогневил. Сгорел от огневицы, в три дня. А может, кто из бояр постарался. Хотя, вряд ли. Они за Изяслава горой стояли. В обчем, осталось после Изяслава двое сынов малых – Всеслав и Брячислав, будут они в Полоцке на столе сидеть. Топерь о втором брате твоём, Всеволоде, – Владимир тяжело вздохнул. – Тот тихоня был, всё за спинами чужими прятался, боялся меня. Ну, думаю, Бог с тобой, какой уж есть. Живи. Стол дал Всеволоду, дак он что учудил, стервец! Бежал из Владимира-на-Волыни за море, ко свеям[78]. Бают, подбили его варяги. И Всеволод, дурак этакий, явился на остров Готский[79]. На том острове младая вдова правит, Астрида, дочь короля свейского, Эрика. Говорят, жёнка она вельми красовитая. И вот паробок мой, бесово семя, вздумал внезапу к ей свататься! Будь, мол, Астрида, женой моей. Вот, сопляк, что учинить умыслил! Ну, приняла его Астрида в терему у ся, а, окромя Всеволода, ещё собрались тамо иные женихи. Один, бают, аж из Гренландии откуда-то приплыл. И покуда они ели-пили, жёнка сия двери в хоромы заперла, соломой обложила и подожгла. И так, в дыму да в огне, все женихи её и сгорели, и в их числе и Всеволод.
– Как?! Он – погиб?! – Уста Предславы дрогнули. Не выдержав, она зарыдала.
– Полно, доченька! – Владимир огладил её по светлым волосам. – Тяжко оно, конечно. Скрывал я от тя долго, да, думаю, всё едино – знать те надобно. Одни мы с тобою остались. Ни матери, ни братьев твоих родных нету боле на белом свете.
Он прижал плачущую девочку к груди и расцеловал.
Предслава обхватила ручонками его шею, уткнулась лицом в плечо, Владимир чувствовал, как её голова с туго заплетёнными косичками вздрагивает от рыданий, и старался успокоить, ласкал, говорил:
– Ничего, дочка. Выживем мы с тобою. Горе – не беда. Ты, главное, слушайся меня. Всё тогда лепо[80] будет.
Предслава внезапно прекратила плакать, вытерла слёзы, высморкалась. Затем вскочила и, посмотрев на отца своими пронзительно-серыми очами, молвила:
– Вырасту, сию Астриду отыщу и убью!
Князь вздрогнул от её неожиданных злых слов, потом усмехнулся и невольно залюбовался дочерью. Такой, как сейчас, вытянувшейся в струнку, вздёрнувшей подбородок, готовой к мести, он видел её впервые.
Словно и не ребёнок уже, а взрослая женщина говорила с ним в эти мгновения, и не Предслава, а мать её Рогнеда, та самая, что едва не заколола его ножом в загородном терему. Кровь гордой полочанки проснулась, заиграла в юной княжне.
«Вот ведь и вправду похожа. А вырастет, ещё сильней станет походить», – подумалось князю.
И заныло, затосковало, казалось, равнодушное, пресыщенное женскими ласками сердце стареющего Владимира. Вспомнилась ему почившая Предславина мать. Много было у князя жён, ещё больше – наложниц. Но если признаться, то любил по-настоящему он только её одну, гордую, ненавидящую, готовую убить. И теперь свою неразделённую любовь готов он был перенести на дочь.
Он успокоил её, улыбнулся, снова привлёк к себе, расцеловал в щёки, ласковым наставительным голосом сказал:
– Месть – зло. Запомни, девочка моя. И забудь о непутёвом своём братце. Одно ведай: он сам в своей безлепой гибели повинен. А Астрида – она ни при чём. Мужу своему почившему, ярлу Ульву, верность хранила – и токмо. Ну, маленькая моя, не плачь, не горюй. Помни: всё в руце Божией.
Предслава опять вытирала кулачками слёзы, опять смотрела на Владимира своими пронзительными глазами, и он опять невольно восхищался ею.
С того дня завязалась между отцом и дочерью тёплая крепкая дружба.
Глава 5
Над Киев-градом повисло тяжёлое жаркое марево, было сухо, раскалённая земля потрескалась, палящее солнце сушило травы на загородных лугах и пастбищах. В настежь раскрытые окна княжеского дворца врывался удушливый запах гари вперемешку с дымом из слобод. На дворе царили извечные суета и шум, клубами поднималась вверх густая серая пыль от снующих туда-сюда скорых гонцов.
Ещё по весне князь Владимир ушёл в поход на задунайских болгар. Предслава с братом и сестрой провожали его до южных ворот детинца, откуда широкой петлёй, взметаясь на вершины холмов, бежал торный шлях. Синели васильки, желтели огоньки одуванчиков, вдали, по правую руку, тёмно-зелёной полосой высился густой лес.
Юная княжна всё никак не желала расставаться с родителем и плакала навзрыд. Она упросила-таки Владимира позволить ей проводить рать до пригородного села Берестова. Князь посадил дочь впереди себя на коня и так ехал впереди дружины, в кольчуге и высоком остроконечном шишаке с наносником.
– Вот, доченька, как возвернусь, привезу вам со Мстиславою парчу на сряду[81], – говорил отец. – А ещё серьги привезу златые, из самого Царьграда[82]. Ты не печалься, не кручинься. Вборзе я с сими болгарами разберусь. Рать у меня добрая, воины бывалые. Огонь и воду прошли. Ты мамку слушай и учителей своих. Всё лепо тогда будет.
Предслава глотала слёзы и молча кивала светленькой головкой в белом убрусе.
Но вот и Берестово открылось слева от шляха, огороженное дубовым тыном. На самой круче над Днепром широко раскинулся загородный княжеский терем, резной, изузоренный киноварью, украшенный по углам узенькими смотровыми башенками со стрельчатыми оконцами.
– Фёдор! – строгим голосом окликнул Владимир Ивещея, который тотчас подскакал к нему. – Остаёшься в Киеве. Княжну отвезёшь назад в город. И гляди, ничего чтоб с нею не приключилось!