VII. Итак, предпочитая все что угодно настоящей своей участи, я, отчаявшись душой, решил бежать. Но мешало присутствие стража (он ведь знал, что его страстно ненавидели, и по заслугам, и что у всех было страстное желание убежать). Я находился в школьной комнате, словно в ужасной тюрьме, в постоянном рабстве, под непрерывным наблюдением Аргуса199 (за исключением лишь того времени, когда требовалось собраться всем, чтобы идти слушать Алессандро, общего учителя), ибо страх огромных мучений запрещал переступать порог [комнаты]. Что в конце концов [случилось]? В праздник блаженного Мартина, по причине торжеств которого, поистине вакханалий, было выпито вина больше обычного, он отпустил меня (что едва ли случалось в иное время) пойти поиграть в школы, где другие веселились. Я тотчас же, словно птица, вырвавшаяся из клетки, вылетаю и бегом к воротам, которые открывают дорогу на Флоренцию, выбегаю и не прерываю бега, пока не достигаю через три мили села св. Руфилла. Там меня вынудила остаться наступающая ночь. Так стал я «превосходным» путешественником: без надежды, без помощи, без путника, без знания мест и людей, без денег на дорогу. У меня была только одна монета [anconitanum], неизвестно как попавшая в ширинку [штанов]. Она стала платой за ужин и жилье.
В село прибыли торговцы из Тосканы; увидев, что я мальчик, и посчитав, что беглец из школы, что так и было в действительности, спрашивают, не хотел бы я отправиться с ними слугой. Я охотно соглашаюсь: от чего бы я отказался, лишь бы не быть у мучителя Филиппино? Итак, утром я отправляюсь с ними. Когда достигли Пьяноро, они, устроившись обедать, зовут и меня принять участие. Затем уходим, они верхом, я пешком, и я следую за ними через каменистую местность, холмы, в снег и дождь, тяжело дыша и скользя. Но так важно было уйти от взора свирепого наставника. Наконец, с приближением ночи мы нашли приют в Лояно, где я стараюсь торговцам услужить всеми способами. Они обращались со мной довольно мягко, то ли из жалости [ко мне] из-за моего возраста, то ли потому, что, заметив по некоторым признакам мой недеревенский нрав, считали, что я из знатного дома.
VIII. Между тем Филиппино сокрушается об ускользнувшей добыче, неистовствует, выжидает. Все напрасно. Наконец, он сообщает о происшедшем Томмазо, который сразу же велит моему дяде, хирургу Бонато, вместе со своим слугой Джакомо, дав им лошадей, преследовать беглеца. Когда они все разузнавали, стражи ворот св. Стефана сообщили, что накануне вечером вышел мальчик, и они, предположив, с учетом обстоятельств, что это я, продолжают преследование большими переходами [проезжая большие расстояния] и на рассвете прибывают в Лояно. Усевшись перед гостиницей у костра стражника, они громко спрашивают у хозяина [гостиницы], не прибыл ли сюда какой-нибудь мальчик. Я с дрожащим сердцем, догадываясь, что спрашивают обо мне, что и было на самом деле, потихоньку устремляюсь прочь, [оставив] постель и гостиницу, и, будучи невидим сам, [вижу и] узнаю в разговаривающих у костра о беглеце своих и, дрожа, убегаю оттуда как можно быстрее и прячусь в куче дров, [расположенной] между гостиницей и пещерой в скале. С рассветом все поднимаются, усердно разыскивают отсутствующего и удивляются, куда же я мог исчезнуть в столь глухих местах, особенно в темноте. Потом я едва слышу отдельные далекие крики; [слышу, что] преследование продолжают с помощью нескольких взятых собак. Все напрасно.
Однако то место, [где я был], расположено так, что с одной стороны находится низина долины, с другой стороны мешают [идти] высокие горы; надо идти тропинкой посередине, там страж, приставленный открывать закрытый проход, требует от проходящих дорожную пошлину. Почувствовав, что волнение [в груди] улеглось, возвращаюсь на дорогу и спешу [к ограде]. Страж изгороди: «Куда это ты? Ну, давай плати сбор!» Но, видимо, убежденный данными [ему] приметами, он хватает меня, в то время как я готов ему заплатить, поскольку [у меня] сохранилось что-то от тех денег, которыми я расплачивался с лавочником Пьяноро, после того как получил их от торговцев. «Как бы не так, беглец, – говорит он, – ускользнуть отсюда решительно не позволю». Он удерживает меня, кричащего и упирающегося, и дает звуком рога условленный сигнал. Сразу же приезжают дядя и слуга Томмазо, я плачу, отказываюсь возвращаться и вообще сопротивляюсь, они меня унимают и успокаивают как ласками, так и обещаниями забрать у Филиппино и, наконец, посадив на лошадь, везут обратно.
IX. И вот я снова возвращаюсь к палачу, но участь моя изменилась: мы, ранее жившие и питавшиеся в школе, оставались теперь в доме дяди. Но всю свирепость, умеряемую присутствием домашних, на виду которых я вел себя немного смелее, он [Филиппино] проявлял в школе, где, словно приходя в свое царство, вознаграждал [себя за умеренность] еще большей яростью. Признаюсь, раз или два я намеревался отравить его ядом; если бы не старание домашних, которые, заметив это, приняли меры предосторожности, я бы отправил Орку200 достойную голову.
Кто мог бы объяснить, святой мой Боже, сколь переменчив, сколь тщетен, сколь опасен, сколь слеп и сколь из-за этого несчастен путь юности, чрезвычайно трудный для самопознания, по свидетельству Соломона201. Ты знаешь, Господи, сердце мое и совесть мою, которую только ты очищаешь и даруешь ей размышление над собой, исправление и направление [на правый путь]. Ты знаешь, сколь стыдно [мне] за прошлое, сколь берет раскаяние, как [я] страдаю и плачу, что оскорбил Тебя, [как] недоволен самим собой, потому что Ты был мной не доволен. Сколь часто с пророком Твоим я восклицал с глубочайшим вздохом: «Грехов юности моей и неведения моего не вспоминай»202. Был я мальчиком уже столь дурным, что мог до смерти возненавидеть человека и дерзал помышлять о том, что выходило за пределы ненависти.
Однако, поскольку извращенное мое намерение не осуществилось и поскольку я не в силах был выносить жестокости тирана, я снова убегаю в город Сан Джованни. Там поступаю на службу к торговцу благовониями. Но поскольку мои меня повсюду разыскивают, братья минориты203, которым Томмазо тоже поручил розыск – а был я им всем близко знаком, – узнают, что я продаю специи у торговца, и после многих порицаний и многих уговоров они увлекают меня в монастырь. У них меня баловали, пока не возвратился посланец из Болоньи. Поскольку тому же Джакомо было велено меня забрать, я соглашаюсь уехать, только получив обещание, что ни при каких условиях не возвращусь к Филиппино.
Итак, при возвращении меня переводят от Филиппино к Бартоломео Теутонико. Он жил при банях в конце квартала Нозаделле у госпиталя, одновременно преподавал в школе; он не был столь жестоким, как Филиппино, но был равен ему в бесстыдстве и глупости. В самом деле, в окне комнаты, в которой он преподавал, выходившем в портик, очень большом и с железной решеткой, он заключал, как в карцере, забывчивых и виновных в других проступках учеников; здесь на виду у всех он держал их всю долгую зимнюю ночь и часто также на жарком летнем солнце, и им предстояло терпеть насмешки прохожих; кроме того, собирая учеников обнаженными в группы по пять, иногда шесть человек, он, как бы играя [с нами], будучи и сам обнаженный, бил [нас] до изнеможения.
Так у двух кровожадных и безрассудных педагогов я, не скажу, что жил, но пребывал в жалком и бедственном положении, почти подобный мертвому, пока из-за нависшей над Болоньей войны с Миланом я не возвратился в Равенну, чтобы жить в удовольствии у монахинь204.
Иоганн Бутцбах
(1477–1516 или 1526)
«Одепорикон» («Hodoeporicon» – «Путевые заметки» в переводе с несколько латинизированного греческого языка) является одним из наиболее интересных произведений Иоганна фон Бутцбаха – малоизвестной, но колоритной фигуры времен зарождения немецкого гуманизма, автора первой книги «О знаменитых художниках Германии». В жанровом отношении «Одепорикон» является утешительным письмом (Trostbrief), которое автор адресовал своему сводному брату Филиппу, желая уберечь последнего от ошибок молодости и преподать образец надлежащего отношения к жизни. Форма письма выдержана очень точно: прямая речь, личные обращения к адресату, цитирование других своих произведений в третьем лице. В то же время по многим риторическим характеристикам «Одепорикон» является произведением литературы не столько «утешительной», то есть приводящей определенные аргументы, сколько «развлекательной»: письмо просто повествует о каких-то жизненных событиях, желая не убедить читателя в чем-либо, но лишь разбудить его интерес и сочувствие. При этом по многим литературным параметрам «Одепорикон» является просто сказкой: это история маленького ребенка, которого родители сперва вверяют бездетной тетке, а потом и вовсе посылают учиться на чужбину. Сын соседей, школяр, которому доверили 11-летнего Бутцбаха, оказывается шалопаем и истязателем: герой повествования принуждается попрошайничать и воровать, в 12 лет подрабатывает домашним учителем, а в 13 уже оказывается в чужой стране – в Богемии. После долгих странствий повзрослевший Бутцбах вознаграждается за все тяготы и находит свою истинную родину – монастырь в Лаабахе, откуда и пишет письмо своему сводному брату. Ниже приводятся отрывки из самого раннего периода жизни Бутцбаха, относящегося еще ко времени, когда он жил дома, в Мильтенберге (под Майнцем) или у тетки205.
Одепорикон
Глава третьяПосле смерти моей блаженной памяти кормилицы меня снова отправили в дом моих родителей. Но они тоже заставили меня опять ходить в школу. Потому что я должен признать: по своей детской глупости после смерти тетки я немало утешался тем, что думал, будто бы теперь я свободен от посещения школы.
Но когда меня сразу же, как и раньше, против моей воли, заставили продолжать начатую учебу, я стал нередко прогуливать, прячась в лодке на берегу реки Майна; там, в укрытии, я ждал, когда ученики приходили из школы; тогда осторожно и с опаской я пробирался домой. А когда учитель, которого я боялся больше всего, спросил о причинах моего отсутствия, я был вынужден сказать, что остался дома по воле родителей и делал якобы то или другое. Но когда однажды в пятницу – мы называли ее sexta feria, то есть «шестой день недели» – меня снова спросили о причинах моего отсутствия, то из-за огромного страха перед наказанием я, не подумав, ответил, что переворачивал жаркое на очаге206; а когда я, чтобы оправдаться, добавил, наверное, еще какую-то необычную работу для этого дня, то должен был, наконец, принять наказание, которое заслужил уже давно. Потому что по неосторожности я не подумал о том, какой это был тогда день. Меня уличили во лжи; о том, какое наказание я за это получил, еще долго напоминали рубцы.
Тогда я стал немного умнее; я научился больше не прогуливать, по крайней мере пока чувствовал боль от наказания – раны на своих ягодицах. Но скоро я уже забыл прошлое наказание – когда однажды вечером снова пришел домой не из школы, а, как обычно, из лодки и не смог назвать родителям латинские слова, выученные в этот самый день. Они начали упрекать меня за прогулы и обвинять во лжи, потому что уличили меня в том, что несколько дней назад я перечислял те же самые слова. Так из-за сходства латинских слов и благодаря обвинению соучеников, которых они спрашивали, сомневаясь в ситуации, меня опровергли.
На следующее утро мать потащила меня в школу. Когда мы пришли туда, мать сказала помощнику учителя (потому что старшего учителя, которого считали более понятливым, тогда не было на месте): «Вот наш плохо воспитанный сынок, который так не любит ходить в школу. Вы должны примерно наказать его за прогулы».
Мне кажется, она сказала это, конечно, не понимая того, что говорит. Locatus – так мы его называли – схватил меня в припадке гнева, приказал раздеть и привязать к столбу. Жестоко и безжалостно – потому что был грубым малым – он приказал выпороть меня самыми жесткими розгами, сам деятельно участвуя в этом. Но моя мать, которая еще недалеко отошла от школы, услышала мой крик и душераздирающий вопль. Она повернула обратно и, стоя перед дверью, кричала ужасающим голосом, что этот живодер и палач должен прекратить порку. Но тот, словно глухой, не слышал этих протестов и вместо этого старался ударить еще сильнее, в то время как остальные должны были петь песню. И когда он, далеко не сразу, прекратил свирепствовать, моя мать с силой прорвалась в дверь. Но, увидев меня прикованным к столбу, беспомощным, подвергающимся ужасным ударам и обнаружив мое тело в потоках крови, она лишилась сознания и упала на пол; она чуть не умерла от беспамятства.
Когда ученики подняли ее с пола и она снова немного собралась с силами, она накинулась на учителя со страшными проклятиями, пообещав в конце концов, что я больше не переступлю порога этой школы и что она пожалуется в совет, так что учитель никогда больше не осмелится даже слегка поднять руку на кого-либо из бюргерских детей в этой школе. Так и случилось. Потому что вскоре, еще в тот же день, когда весть об этом достигла городского совета, учителя из школы уволили207. Так из эрфуртского бакалавра получился мильтенбергский полицейский, по-немецки «слуга города или полицейский городовой». Ибо это было только справедливо, чтобы тот, кто не захотел умерить свою жестокость по отношению к детям, должен был проявлять ее по отношению к злодеям и бунтовщикам. И хотя я по справедливости должен был бы испытывать гнев по отношению к нему, я давно уже, когда был в родном городе и он почтительно попросил о прощении, окончательно простил его в благочестивом воспоминании об избиении Господа нашего Иисуса Христа. <… >
Фома (Томас) Платтер
(1499–1582)
Швейцарский гуманист, ученый и писатель Фома Платтер (Старший) родился в бедной семье, студентом много путешествовал по Германии, потом жил в Цюрихе, где сблизился с Ульрихом Цвингли. После гибели Цвингли перебрался в Базель, где получил известность как преподаватель древних языков и ученый-гуманист. Он был знатоком нескольких европейских языков, а также латыни, древнегреческого и древнееврейского, одним из основателей издательского дома, публиковавшего классических авторов. Его сыновья Феликс и Фома Младший успешно занимались медициной и тоже были заметными фигурами своего времени. Автобиография Фомы Платтера – одно из самых ярких свидетельств о себе человека XVI в., привлекающее внимание широкого круга читателей и ученых начиная с Гёте. В основном она посвящена рассказу о его детстве, годах учебы и становлению в качестве ученого208.
Автобиография
Не один раз, милый мой сын Феликс, выражал ты желание, равно как и другие славные и ученые мужи, бывшие в своей юности моими учениками, чтобы я написал вам рассказ о своей жизни с самого детства. Вам ведь в самом деле приходилось слыхивать от меня о великой нужде, преследовавшей меня от чрева матери, о многочисленных опасностях, в каких я бывал, сначала на службе в диких горах, а потом во время странствий по школам – о моих трудах, наконец, и о заботах, выпавших мне на долю, когда я, женившись, должен был снискивать пропитание для себя, жены и детей.
И ради души твоей полезно будет поразмыслить тебе о том, как Бог столько раз чудесно сохранял мне жизнь, и о том, какой благодарностью обязан ты, мое порождение, Господу на небе, так щедро тебя одарившему и не давшему тебе изведать нищеты. Поэтому я не откажусь исполнить твое желание и расскажу тебе, насколько позволяет мне память, обо всем – от кого я родился и как рос.
Не жди, впрочем, от меня, чтобы я мог тебе в точности сказать, в какое время что со мной приключалось. Когда мне пришло в голову пораздумать и порасспросить о времени своего рождения, то мне высчитали тогда 1499 год. Явился я на свет Божий в воскресенье на Масляной, как раз когда заблаговестили к обедне. Это я знаю потому, что мои родные всегда надеялись видеть меня священником, так как я явился на свет при церковном благовесте. И сестра моя, Кристина, что одна была при матери, когда та меня рожала, тоже мне про это поминала.
Отец мой звался Антон Платтер – из старого рода тех, что звались Платтерами. Имя это пошло от их дома на широком плато, то есть плоской скале, на очень высокой горе при деревне Гренхен, в округе и приходе Фисп (Фисп – большое село и округ в Валлисе). А мать моя звалась Анна-Мария Суммерматтер, из очень большого рода Суммерматтеров. Отец у нее дожил до 126 лет. За шесть лет до его смерти я сам с ним беседовал, и он мне говорил, что знает человек десять в приходе Фисп еще постарше себя. На сотом году он женился на тридцатилетней девушке и прижил с ней сына. Он оставил сыновей и дочерей; из них одни были уж с проседью, а другие и совсем седые еще раньше, чем он умер. Звали старика Гансом Суммерматтером.
Дом, где я родился, недалеко от Гренхен; зовется он «an dem Graben»; там, Феликс, ты и сам бывал. После родов у матери сделалась грудница, так что она не могла меня кормить; да мне и совсем никогда не пришлось попробовать женского молока, как покойница матушка сама мне говорила. То было моего бедования начало. Итак, вскормлен я был на рожке, как у нас дают его детям, когда отнимают их от груди. Надо тебе сказать, что в нашей стороне детям часто не дают ничего есть до четырех или до пяти лет: они сосут одно молоко.
Отец у меня умер так рано, что я его не помню. В нашей стороне исстари повелось, что бабы почти все до одной умеют ткать и шить; так мужчины перед зимой идут из дому, чаще всего в Бернскую область, покупать шерсть. Ее потом бабы прядут и делают из нее домашнее сукно на кафтаны и штаны для мужиков. Вот и отец раз пошел в Тун, в Бернскую область, за шерстью; там к нему пристала чума, и он отдал Богу душу. Схоронили его в Штефисбурге (это деревня возле Туна).
Немного погодя мать моя снова вышла замуж: взяла она себе в мужья Гейнцмана “am Grund” (это – дом между Фиспом и Стальденом). Так все мы, дети, от нее и ушли; я и не знаю хорошенько, сколько нас всех было. Сестер я помню двух. Одна умерла в Энтлебухе, куда она вышла замуж; ее звали Елисавета. Другую звали Христина; она умерла еще с воссемью членами своей семьи, во время чумы, в Стальдене у Бургена. Братьев я знал троих. Одного звали Симон, одного Иоганн и третьего Иодер. Симон и Иоганн не вернулись с войны, а Иодер умер в Обергофене на Тунском озере. Дело в том, что кулаки вконец разорили нашего отца: так почти всем братьям и сестрам и пришлось идти в услужение с самого раннего возраста. А так как я был самый маленький, то меня по очереди держали у себя тетки, отцовы сестры.
Первое, что я по-настоящему помню, это как я был у одной из них, Маргариты, и как она принесла меня раз в дом “in der Wilde” (он около Гренхен); там была еще одна из моих теток, и бабы с ней чем-то занимались. Та, что меня принесла, взяла валявшийся в комнате пучок соломы, положила меня на нем на стол и побежала потом к другим бабам. Другой раз вечером тетки мои, уложив меня спать, пошли на посиделки. А я встал и побежал по снегу, по самому берегу прудика, в чужую избу. Не найдя меня дома, тетки страсть как перепугались. Когда они меня разыскали, то я лежал в избе между двумя мужиками: они меня отогревали, а то я совсем закоченел в снегу.
Когда я, несколько времени спустя, жил у той тетки, что была в «in der Wilde», вернулся с одной войны в Савойе мой брат и принес мне в гостинец деревянную лошадку. Я ее катал за веревочку перед дверьми и был совершенно уверен, что она сама ходит: оттого я теперь отлично понимаю, как дети могут часто считать свои куклы и другие игрушки живыми. Бывало, брат перешагнет через меня и говорит: «Ну, Фомушка, конец – теперь тебе больше не расти!» Это меня огорчало.
Когда мне было года три, приехал в нашу сторону кардинал Матвей Шиннер209 для ревизии и для миропомазания, как это водится у папистов; он завернул и к нам, в Гренхен. В это время там был один священник, по имени отец Антон Платтер. К нему меня и отвели, чтобы он был моим восприемником. Но когда кардинал (а может, он тогда был еще и просто епископ) после обеда пошел в церковь, чтобы помазывать детей миром, то родич мой Антон, не помню уж как, над чем-то позамешкался, и вышло, что я один побежал в церковь, чтобы меня помазали и, как водится, дали подарок. Кардинал, сидя в кресле, поджидал, когда к нему начнут подводить детей. Я помню, как я подбежал к нему, а он, не видя при мне восприемника, говорит: «Тебе чего, дитятко?» Я говорю: «Мне бы помазаться». Он сказал с усмешкой: «А как тебя звать?» Ответ: «Меня зовут отец Фома». Тогда он рассмеялся, пробормотал что-то, положа мне руку на голову, и потом дал мне легонько раз по щеке. Тем временем подошел дядя Антон и стал извиняться, что дал мне убежать одному. Кардинал рассказал ему, как я ему отвечал, и прибавил: «Из этого мальчика наверное что-нибудь выйдет: скорее всего священник». И так как я к тому же явился на свет Божий при благовесте, то многие думали, что я непременно буду священником. Оттого-то меня потом, не долго раздумывая, и отдали в школу.
Когда мне исполнилось лет шесть, меня отдали в долину «zu den Eisten» у Стальдена. Там покойная сестра моей матушки была замужем. Мужа ее звали Фома «an Riedjin»; жил он в усадьбе по прозвищу «im Boden». У него на первый год дали мне пасти козлят около дома. Словно сейчас я помню, как мне приходилось там вязнуть в снегу, так что я еле-еле выкарабкивался: не раз сапожонки мои оставались в снегу, и я шел домой босиком, щелкая зубами от холода.
У этого мужика было еще штук 80 коз: их я пас на 7-м и на 8-м году. Я был тогда еще так мал, что когда, отпирая хлев, не успевал сейчас же отпрыгнуть, то козы меня опрокидывали и бежали по мне, наступая мне на голову, на уши и на спину. Я обыкновенно падал ничком. Когда я потом гнал своих коз по мосту за речку Фисп, то передние сейчас же забегали у меня в хлеба; не успевал я их оттуда выгнать, как задние кидались туда же. Тогда я принимался плакать и кричать. Я отлично знал, что вечером мне за это будет порка. Выручали меня другие пастухи; особенно один, Фома «im Leidenbach», уже большой парень, очень меня жалел и много мне помогал.
Загнав своих коз на высокие и дикие горы, мы, пастушата, усаживались обыкновенно вместе и вместе полдничали: у каждого из нас была за плечами пастушья плетушка с сыром и черным хлебом. Один раз, пополдничав, задумали мы играть в камешки. Для этого надо ровное местечко. Мы его и отыскали на высокой скале. Один за другим принялись мы там кидать в цель. Когда черед дошел до парня, что стоял впереди меня, то я хотел посторониться, чтобы он, размахнувшись, не задел меня камнем по голове или по лицу, и полетел с края скалы. Пастухи все принялись кричать: «Господи Иисусе!», пока я не пропал у них с глаз. А я скатился немножко под скалу, так что им меня не было видно, и они были уверены, что я расшибся до смерти. Я скоро встал на ноги и, обогнув скалу, опять взобрался наверх. Они там плакали с горя, а потом стали плакать с радости. Недель через шесть у одного пастуха с того же места сорвалась коза: она расшиблась до смерти. Так сохранил меня Господь.
С полгода спустя погнал я раз своих коз на заре, раньше всех других пастухов – мне было туда ближе всех – через пастбище по прозвищу Виссегген. Там мои козы забрали вправо, на скалу, шириной не больше как в добрый шаг; а вниз она шла стеной на страшную глубину – сажень тысячу, не меньше. С этой скалы одна коза за другой стали карабкаться выше по неприступной крутизне; они сами еле цеплялись копытцами за кустики травы, что там росла. Когда они все взобрались наверх, то и мне волей-неволей пришлось отправляться за ними вслед. Но не успел я вскарабкаться и на шаг по траве, как увидал, что дальше лезть мне нельзя; нельзя было мне и спускаться, а прыгнуть назад я никак не смел: я боялся, что если я прыгну задом, то не удержусь на ногах и полечу со скалы в пропасть. Так я и остался там стоять, ожидая Божьей помощи: сам я себе ничем не мог помочь. Я только крепко вцепился обеими ручонками в кустик травы, а большим пальцем ноги уперся в другой кустик, и когда уставал, то притягивался немножко вверх и менял ногу. В этой беде пуще всего наводили на меня жуть орлы, летавшие надо мною в воздухе: я боялся, как бы они меня не утащили; у нас, в Альпах, бывает, что орлы уносят маленьких ребят и ягнят. А тут еще ветер раздувал мою несчастную одежонку: на мне и штанов-то тогда не было. Так вот я и стоял, пока меня не заприметил издали приятель мой Фома. Сначала он не мог распознать, что там такое, и видя, как раздувался по ветру мой кафтанишко, думал, что это птица. Но когда он меня признал, он так перепугался, что совсем побелел. Он закричал мне: «Фомушка, стой, не ворошись», взобрался на скалу, взял меня на руки и снес на такое место, откуда можно было взобраться наверх к козам. Несколько лет спустя, когда я один раз пришел домой на побывку с чужой стороны из школы, этот мой товарищ, узнав про меня, пришел ко мне и помянул, как он спас меня тогда от смерти (хоть это была и правда, но я воздаю за это честь Богу): так он просил, чтобы я, когда буду священником, не забывал о нем и молился за него в церкви.