Из опыта общения, и не только с таксистами, я поняла, что ненавидят нас, русских, только Тереза Мэй, американский сенат и некоторые политики из других стран, стоящие рядом плечом к плечу, как это показывает нам телевизор. Но по–настоящему – с какой–то животной ненавистью – относятся к нам только украинские националисты и оскотинившиеся от русофобии, с отмороженными напрочь мозгами от тамошней пропаганды, те самые последователи их нацистской идеи, прорастающие всё масштабней в этой забытой Богом стране, в прямом смысле забытой, ибо то, что там сейчас происходит, это уже сатанизм с элементами вуду.
Но какое мне дело до них здесь, в мире людей, когда я сижу в Люксембургском саду и слушаю птичье пение под французскую речь? Закрыв глаза, я наслаждаюсь щебетом трех дам, не очень молодых, но очень энергичных, которые, приблизившись друг к другу, говорят о сущей ерунде. Одна из них протирает очки подолом юбки, задрав её до самых бедер, оголив на всеобщее обозрение всю верхнюю часть ноги. А плевать ей на всё! Одно слово – французы. Это – нормально.
Привет тебе, Франция! Не плачь, что тебя достали беженцы из Африки, они же иногда работают, в то время, когда твои парни с милыми девушками на лужайках в Люксембургском саду пьют бордо. ещё работают китайцы и, к сожалению, некоторые из них в Taxi parisien. Один такой китаец возил меня вокруг Эйфелевой башни, пока не накрутил 50 евро. Он искренне удивлялся, как будто сегодня впервые узнал, что рядом с этой башней идет ремонт, что там всё раскопано и подобраться к ней ближе невозможно. Не надо думать, что я полная идиотка, а ты только сейчас оказался здесь, в центре, куда мотаешься каждый день с пассажирами, а теперь размахиваешь руками и сокрушаешься, хитрая рожа. Но деньги пришлось заплатить.
Собираясь лететь в Париж, я больше всего боялась встретить толпы беженцев, но встретила толпы китайцев: они не ходят по одному, обязательно коллективом, фотографируя себя на фоне чего–нибудь, без разницы чего… Один и тот же кадр делают по десять раз: китаец с открытым ртом стоит несколько минут, потом тот же китаец в той же позе на том же месте, с открытым ртом. Да закрой уже его и иди с миром. Я тоже хочу один раз щелкнуть себя у фонтана. Кстати, они скупают шикарные дома с видом на Сену в центре Парижа. О–ля–ля. А у бутиков, в которые парижанки нечасто заходят из–за дорогих цен в них, толпятся китаянки, скупающие все, что им приглянется. Увидев собрание азиаток у бутика, я решила, что там какая–то распродажа, но оказалось, что это обычное явление на улицах Парижа. И мне стало обидно за тех парижан, у кого нет достаточно денег…
Но не всё так однозначно, как может показаться. Удовольствие от жизни достигается разнообразными способами. Все парки, сады и лужайки полны людьми, отдыхающими на пленере: они никуда не торопятся, потому что торопиться им некуда. Благословенные Мане и Моне, как вы были правы со своими завтраками на траве! Жизнь прекрасна. Плюс тридцать градусов. Вокруг водоемов, бассейнов и прудов на стульях и шезлонгах тоже утомленные солнцем люди загорают. Все довольны, даже утки: вот две небольшие уточки вылезли из воды и, не обращая внимания на людей, лежат под стулом в тени.
Кстати, никто не объяснит мне, почему в столице мирового туризма не могут почистить небольшой пруд, жутко грязный, где плавают уточки и почему–то ещё живые рыбы. Реально: рыбы в длину с две ладони. Они барахтаются у самой поверхности воды, и это понятно: ниже дышать нечем в абсолютно желтой и мутной субстанции с кучей мусора наверху. Да пофиг всем. На лужайке рядом с деревом, растянувшись на траве, спит мужчина, ну чисто «Послеполуденный сон фавна». Картина живописная, впрочем, как всё здесь. И полная релаксация…
Активны только гарсоны в кафе и в ресторанах. До чего милы: такое чувство, что они любят тебя от всего сердца: «Да, мадам, спасибо, мадам». Узнав, что я русская, говорят «спасибо» на русском языке, полагая при этом, что все русские невероятно богаты и, значит, с них можно содрать побольше денег. Наивные. Луковый суп, улитки и настоящее французское шампанское – бокал шампанского. На мою просьбу принести полусладкое гарсон объясняет, что такого не существует в природе, а то, что в России называют шампанским, – всё неправда. Я соглашаюсь сразу, ему, как французу, виднее: напиток все–таки их, что там ни говори. Для себя решаю, что брют, который я пила в новогоднюю ночь дома, по вкусу совсем другой, чем то, что я пью сейчас, к тому же сама атмосфера парижского вечера, когда за спиной у тебя Эйфелева башня, придает неповторимый вкус, забыть который невозможно.
Возникшие за соседним столиком три молоденькие американки с удовольствием кокетничают с гарсоном. А как иначе? Основные качества для этого у него имеются: он молод, он весел и он – француз. Çest tout! Но он зря надеялся, что они сделают большой заказ. Три порции мороженого – и вся любовь.
Первый свой вечер в Париже я провела в «Bistro Le Chams de Mars». Не воспользовавшись салфеткой, я оставила её себе на память, вот она: красная салфетка с каллиграфической надписью, что переводится на русский как «Бистро Марсово поле». Когда она попадается мне на глаза, я улыбаюсь, и уже это говорит о необходимости путешествий.
Вечерний Париж – это сбывшийся сон. Но главное – другое, и это уже граничило для меня с чудом: именно в Париже я увидела, как тоненькая парижанка на тоненьких каблуках перебегала дорогу на красный свет. Впереди у нее вся жизнь, если машина будет ехать медленнее, чем она бежит. Непредсказуемо! Для тех, кто живет минутой, часом, одним днем. Думают ли они об этом? Скорее всего, нет, ибо наслаждаться жизнью и одновременно думать – невозможно, если сравнить это удовольствие с основным инстинктом (еще неизвестно, впрочем, что чем движет: жизнь им или он жизнью)…
Девушка, на которую я обратила внимание, была Алиса. Да, ещё до Сицилии я увидела её вначале здесь, сразу после того, как она исчезла из Москвы.
Думаю, что определить, куда именно вылетела девушка, зная имя и фамилию, для Матвея не представляло труда. Но найти её в Париже смогла только я. Что значит – найти? Увидеть мельком. А куда она убежала на своих каблучках, мне было неизвестно. И к тому же тогда я даже не знала, что произошло в их семействе. Позже мне рассказала одна знакомая, которая так же, как я, была знакома с матерью Матвея и находилась в курсе некоторых событий. Она ещё в Москве перед моим отъездом сюда просила меня зайти в один дом и передать подарок для родственницы. Потом позвонила мне – удостовериться, так как сюрприз должен быть преподнесен именно ко дню рождения. Я всё сделала правильно. Но в разговоре с ней просто так спросила: «Как дела вообще и в частности?», и она вдруг начала рассказывать мне, что случилось невероятное: от Матвея сбежала невеста и по этому поводу идут разговоры… Сами разговоры мне слушать не хотелось, но такая новость меня удивила. Поэтому появление Алисы в этом городе практически рядом со мной было фантастической случайностью, хотя и фантастика, и случайность – явление, ещё не понятые мной до конца. Люди способны верить во что угодно. Ведь когда аборигены Меланезии впервые увидели самолет, они восприняли это как божественное проявление. Так появился карго–культ (от слова cargo – груз, что перевозят самолеты и корабли). Эта новейшая система верований, делающая частью культа предметы, созданные людьми, которые намного дальше продвинулись в своем техническом прогрессе, чем эти народы.
Вот сейчас стало реально страшно за человечество. Разве мы сильно отличаемся от последователей этого культа, заболевшие вещизмом, техническими штучками, к которым мы приросли, не в силах оторвать глаза от экрана телефона или смартфона? Не эта ли наша религия? И вот чему мы поклоняемся на самом деле и без чего не можем прожить. О чем вы думаете, выходя из дома утром? Не забыл ли телефон, заряжен ли он, не забыл ли зарядное устройство и т.д. И пусть никого не смущает тот факт, что этот культ дикарей существует в нашем веке. Ну разве что мы не устраиваем шествия (за исключением очередей за новой версией айпада) и не призываем богов ниспослать нам еды и вещей. Для тех людей это логично: ведь они получили помощь с неба в буквальном смысле – им её сбросили эти умопомрачительные железные птицы. Кто посмеет подумать, что это не так? Если какой–нибудь замшелый абориген верит в то, что небесное божество ниспошлет ему дождь, то «продвинутый» адепт карго–культа верит в то, что божество приведет к нему самолет с гуманитарной помощью. А способность куска крылатого железа удерживаться в воздухе и не падать объясняется поддержкой богов (а как иначе?). Поэтому эти люди строят нелетающие самолеты и возводят деревянные взлетные полосы для них в надежде, что по какой–то высшей воле они когда–нибудь взлетят. Они верят, что кока–колу им посылают боги, а двигатель внутреннего сгорания считают колдовством.
Альтернативная религия, альтернативная история, альтернативная жизнь. Например, в Библии не сказано четко, что Ева съела именно яблоко, а не банан, ананас или что–то другое. Написано: «плод», хотя, может, это было и яблоко, я не опровергаю, я уточняю… Из вредности ещё поинтересуюсь, почему 25 декабря родился наш Господь? Древние эллины как раз в этот день, например, праздновали день бога Митроса, рожденного девственницей. Не будем перебрасывать никаких мостиков. Вера – это вера, а не какая–то там история. Вот об истории можно поговорить. Говорят, что Магеллан совершил кругосветное путешествие, но ведь по дороге он был убит на Филиппинах, поэтому прошел лишь половину пути, это же очевидно, но не исторично, как получается.
Тот же казус и с Колумбом (Ирвинг Вашингтон считал, что до Колумба все думали, будто Земля плоская). Но как же тогда тот факт, что с IV столетия до н.э. никто не думал, что Земля плоская, да и сам Колумб, если быть точными, полагал, что она имеет форму груши, и это вполне объяснимо, потому что Багамские острова, до которых он только и сумел добраться, как раз имеют эту самую грушевидную форму. Так что негатив, направленный на Колумба, якобы открывшего Америку, оставьте себе. Не виноват он в этом нисколько и никогда.
Я лежу на мягкой постели, в комнате, на стене которой огромная карта мира, – видимо, по этой причине в голову лезут подобные мысли. А еще меня мучают смутные сомнения по поводу виллы… Это двухэтажный дом на la Boers в Париже, где две комнаты первого этажа занимают постояльцы, а на втором – живет сама хозяйка, и я несколько раз видела, как она поднималась по деревянной лестнице к себе наверх. Но, если серьезно, почему улица с одноэтажными, двухэтажными домами и приятными зелеными двориками называется виллой? Из любознательности лезу в интернет и нахожу какие–то шпионские секретные данные. Неужели ничего проще нельзя было предоставить? Но что есть, то есть: «Данный географический объект располагается в часовом поясе Центральная Европа, координаты – 48.8809214, 2.390382». Да мне ни к чему такая точность, я же не ракетчик какой–то, хотя некто, может, и думает так, – здесь, на западе, одной моей национальности может быть достаточно для подобных выводов, знаю, проходили уже это самое хайли–лайкли.
Так вот, из моих секретных источников я знала, что это 19–й округ Парижа. Ну и славненько, денег на виллу всё равно у меня нет, так хоть название помпезное.
Но я уже успела заметить, что из себя представляет быт в округах Парижа, это булочные, продуктовые лавки, магазины одежды, школа, скверик с детской площадкой, местные жители с тележками для покупок, женщины с детьми, собаки с хозяевами, коты, идущие по своим делам с выражением большой занятости на морде.
Хорошо то, что здесь я могу слышать птиц, потому что жилище мое находится далеко от шумных улиц и сюда не доносится вся какофония звуков большого города, в которой растворяются все мысли, и ты просто сливаешься с ним воедино и живешь его жизнью, вернее, в его жизни, хотя упорно утверждаешь, что в своей, ну хорошо – в своей, в те полчаса, когда, вдыхая аромат кофе, смешанного с запахом выхлопных газов, идущих от проезжающих мимо машин, ты – истинный парижанин в этот момент, ибо кому ещё придет в голову почти на проезжей части поставить столики и пить кофе или есть улиток…
Во дворе дома, где я обитала, как–то днем я увидела улитку, живую:
– Тебя ещё не съели? – спросила я, но она даже не высунула голову. И тогда я подумала: а может, у нее нет головы и её самой тоже нет и это пустой домик, а мне просто показалось? Проверять я не стала, чтобы не расстраиваться. Но вполне возможно, что она выросла и поменяла домик. Где–то я читала, что есть такие прозрачные моллюски, которые на берегу моря собирают пустые домики улиток и носят их сами, чтобы быть менее уязвимыми для чаек.
Я ела улиток только однажды и только одну, о чем искренне сожалею (да, в тот самый раз, когда – луковый суп и шампанское). Правду говорят, что русские сентиментальны, но у меня это что–то другое: вроде как всемирное братство людей и животных. Я для себя делю мир на еду и на братьев, как–то так…
Не ешьте друг друга…
4
«О Франция! Ты страна Формы, равно как Россия страна Чувств!»3
Она по форме может быть совершенна, но никогда не перейдет границу этой формы. Из этого прекрасного кувшина не вырвется через узкое горлышко ни вино, ни вода. Ты можешь даже не знать, что именно заключено там, тебе и не нужно этого знать. Форма удобна и отдана на твое усмотрение без противоречий, без внезапного, чисто русского буйства, там внутри ничего не кипит, не переливается через край, не пытается освободиться от формы и вырваться наружу. Самое страшное, что тебя это устраивает: в ней нет никаких острых углов, она обтекаема и приятна для глаз, её можно потрогать рукой, ощутив все изгибы, и любоваться вблизи или издалека. Даже если внутри звенящая пустота, ты об этом не знаешь, потому что тебе удобнее этого не знать.
Бедный мой мальчик, когда–то тебе захочется разбить ее. И я предвижу твое удивление, но не в моих силах предупредить тебя, потому что великая сила формы – это её невозмутимая реальность существования: ни мечта, ни любовное страдание, ни слияние, ибо с формой нельзя слиться – она всегда самодостаточна и всегда отстранена, и по причине своей отстраненности она притягательна и удобна для того, кто устал преодолевать бурную и страстную текучесть жизни. Ты поверил в то, что в ней заключено всё, к чему ты стремился: потаённая твоя мечта и восхитительная иллюзия.
Можно было бы подумать, что я говорю о Франции или в обобщенном виде раскрываю значение слова «форма». Нет, это послание, которое я бы написала Матвею, если б мне представился такой случай, послание по поводу девушки, с которой он недавно познакомился, пытаясь залечить свое отчаяние, самолюбие, обиду и злобу, всю ту боль, что причинила ему Алиса, разрушившая его планы, связанные со свадьбой и счастливой жизнью с ней вдвоем.
Девушка со странным именем Ирада нашлась как–то сама собой, словно она незаметно кружила рядом и ждала удобного случая, когда можно положить свою прохладную ладонь на его разгоряченный лоб. Почему я употребила слово «кружила»? Я разделила её имя на две части и получилось что–то вроде этого: «ирий» и «ад». Ирий в скандинавской мифологии означает – «птичий рай», второе слово понятно без объяснений. Это соединение воедино двух противоположных значений удивило и потрясло мое воображение. Я подумала: «А если птица улетит, то что останется из этой формы имени?»
Матвей не озадачивался такими измышлениями и посчитал бы подобные разговоры глупостями. Ему нравилось новое ощущение, которое он испытывал рядом с этой девушкой: как будто она была нимфой Эхо, отзывающейся на всё, что говорил и чувствовал он и чего он желал. Матвей не имел никакого представления о том, что это всего лишь магическое свойство формы водит его по кругу и завораживает.
Конечно, мое письмо не дошло до его сознания или просто не дошло. Но моё дело – писать, чем я, собственно, и занимаюсь… Было бы глупо говорить, что писателю всё равно, «как слово наше отзовется», однако проверить на коротком участке времени, как правило, не удается. И я предпочитаю не думать об этом вовсе: просто живу и просто пишу…
Франция удивила меня не столько своими архитектурными шедеврами (к этому я была готова), сколько ощущением чего–то нового, особенного. Внешнее различие было гораздо меньше, чем то, что исходило от людей, которых я встречала. Они, как будто через себя самих давали мне возможность увидеть этот мир их глазами, и он показался мне интересным и открыл то, чего, возможно, недоставало для моей жизни и моего романа.
Мари, как я случайно заметила, пила утром пиво, закусывая сырыми шампиньонами, даже не удосуживаясь их помыть. Это совсем не означало, что она пьющая и необразованная. Напротив, Мари сказала мне, что тоже пишет книги. На полках я видела книжки по искусству, и на корешках некоторых из них читались имена известных писателей мирового значения. Книги были на французском и английском языках (на последнем она довольно бегло изъяснялась со своими жильцами–туристами). Я подумала, что география проживания её постояльцев была внушительна, как карта мира, которая висела у меня в комнате. Я не знаю, зачем она там находилась: то ли для общего развития, то ли для сокрытия каких–нибудь дыр или огрехов ремонта, или за ней был потаенный вход в параллельный мир. Кто разберет этих писателей… Только я не стала, подобно Буратино, совать свой нос туда, мне вполне хватало приключений.
На первый взгляд, Мари было от пятидесяти и старше, понять это было сложно из–за её полного пренебрежения к своей внешности. В черном спортивном костюме она проходила всё то время, пока я жила у нее. Ноль косметики, седеющие волосы без всякого желания это скрыть краской. Всё говорило о том, что её не тревожило ничуть, какое впечатление она производит на окружающих (достаточно было её собственного впечатления о себе самой). Я не говорю, хорошо ли это или плохо, оценочная сторона – не мой конек, но знакомые мне женщины не пойдут даже выносить мусор без того, чтобы не взглянуть в зеркало. Привычка ли это или комплекс, каждый считает по–своему.
Зато во дворе стоял крутой мотоцикл, на котором она иногда ездила. То, что мне известно о ней, хватило бы на небольшой рассказ, если бы я не умудрялась раскручивать спираль деталей в длинную линию жизни, когда появляется конкретный образ и становится настолько близок тебе, что ты перестаешь воспринимать его, как героя своего повествования: он выходит из него и живет своей жизнью.
«Четыре мужа – четыре сына», – сказала она мне по–французски, спросив при этом, понимаю ли я ее. Видимо, это было для неё важно в тот момент. Я понимала и даже видела всех её сыновей. Старший приезжал из Марселя, и он производил впечатление странное, на мой вкус, но это потому, что я никогда так близко не общалась с геем. Собственно, он этого и не скрывал, здесь так принято. Мать тоже, судя по всему, относилась к этому спокойно, по типу: «что выросло, то выросло». И в конце концов, это был её сын, человек родной для нее. Хотя чувствовалось, что между ними присутствует некая напряженность, но я ничего не знала о тонкостях отношений этих людей, чтобы делать какие–то выводы.
На нём был белый костюм, белая шляпа и какого–то немыслимого цвета шарфик на шее (в тридцатиградусную жару), мне этот шарф запомнился больше всего из цельного облика молодого человека. Я не стала мешать их разговору, ради приличия обменявшись несколькими словами, ушла к себе в комнату. Но из короткого общения с ним я узнала, что он бывал в Санкт–Петербурге: «Ах, театр в Санкт–Петербурге!» И еще несколько «ах» – не помню, по какому поводу, но это было приятно слышать, хотя чуть меньше патетики и меня бы расположило чуть больше к нему.
Трое остальных парней я застала в другой день, возвратившись как–то вечером из центра города, уставшая до невозможности. Эти сыновья были заметно моложе первого. Простые и дружелюбные, они улыбались, здоровались, извинялись, входя на кухню, где я делала салат для себя. У них, видимо, намечалось что–то вроде барбекю – то, что у нас называется шашлыком. Парни всё привезли с собой, и во дворе готовились это довести до нужной кондиции, чувствуя по запаху, исходящему оттуда. Потом вместе с матерью они сидели во дворе за столом: ели зажаренное мясо, пили красное вино и разговаривали. Тут же во дворе носился Игнасиос, повизгивая от удовольствия, он нарезал круги, что у собак называется радостью.
Я задернула шторы в комнате, чтобы не смущать их своим явным присутствием и не смущаться самой, но окно из–за жары было открыто, поэтому в этой вечерней полутьме я могла слышать их разговор. Меня поразило то, что говорили они о Вольтере, о Пикассо и о театре. Наши все темы в основном укладывались в однообразную позицию, если собираются вместе родственники: житье–бытье–нытье и дети–внуки. А это был разговор людей, которым интересно друг с другом не потому только, что они – семья, а потому, что каждый из них сам по себе интересен, каждый живет своей жизнью. Наверное, у них тоже куча проблем и они их как–то решают, но приятно, когда есть между людьми нечто большее, чем этот житейский пласт, чисто физический. Это редкость. Я, конечно, предполагаю, что в трудную минуту они способны и выслушать, и помочь, потому как родные люди все–таки… Но мне стало даже грустно оттого, что наших детей мы интересуем просто как родители и мало кто из них способен увидеть ценность других наших качеств. И друзья к нам приходят в трудную для них минуту, и это хорошо – значит, доверяют… Но получается, что у нас тогда вся жизнь – трудная минута, а когда от тебя ничего не нужно, человек, которого ты считала другом или даже близким человеком, просто сваливает с твоего горизонта, не прощаясь, по–английски. Это из пережитого…
Но лучше – из настоящего: может быть, кто–то из этих ребят являлся художником, мне так показалось из разговора, но не факт, наличие разнообразных интересов ещё не делает нас профессионалами. Они часто смеялись, и было понятно, что им хорошо всем вместе. Возможно, они не часто встречаются, но зато от души – когда действительно появляется необходимость увидеться, желание быть рядом.
Если говорить о внешнем, то одеты они были слишком просто, на мой вкус. Равнодушие к одежде здесь бросается в глаза и ломает все стереотипы наших представлений о том, что в Париже ходят люди, вышедшие с обложек модных журналов: это же Париж! По возвращении в Россию знакомые будут спрашивать меня: «Как одеты парижане? В чем они ходят?» Я буду ухмыляться и думать при этом: если бы вы увидели вот такого молодого человека, вероятнее всего, приняли бы его за бомжа, но лучше сказать – «за свободного художника», да, так лучше, тактично и толерантно. Это же относится и к молодым девушкам. Обычная парижанка в каком–нибудь сером платье и в очках, на ней может болтаться некий шарфик, сумка, да хоть веревка, но подчеркивающая цвет её ботинок или волос или просто её настроение… Не понять это не парижанину… Однако она притягивает взгляд. Чем? Ну не ботинками же на босу ногу, модными нынче? Я поняла чем: она сама по себе, без навязчивого желания всем нравиться, как это принято у нас. Цели выделиться, чтобы окружающие офигели, – нет. Вот какая есть, такую любите или не любите: и так хорошо – без вас.
Мотоциклисты на дорогах в большом количестве: мальчики, девочки, бабушки. Паркуют «коня», пьют кофе и едут дальше. Город звучит в их ритме. Среди архитектурных изысков бросается в глаза реальная простота во всём остальном. Это стиль. В поведении, в одежде, в разговоре, в движениях, в молчании на скамейке сада, где–нибудь подальше от толпы….
Такая простота была и в доме моей хозяйки: ничего сверхнового. Старая и даже старинная мебель вперемежку, фотографии на стене: видимо, родственник в форме военного Первой мировой войны, другие фотографии, картинки, репродукции неизвестных мне художников, порой жутковатые: дым курящего, затмевающий голову, или её нет вовсе – один дым вместо нее. Другая картинка: откусывание головы каким–то монстром (что–то с головой вообще запара, будто лишняя она), или это у Мари такая фишка художественного восприятия…
На стене грамоты, дипломы какие–то, уже пожелтевшие, видимо, из давних времен, данные когда–то предкам Мари. В целом в доме порядок, но не в том смысле стерильных операционных, а ближе к творческому: всё лежит там, где ему удобно лежать. По крайней мере мне здесь достаточно уютно.
Вообще с восприятием Парижа не так всё просто. Почему–то этот влекущий всех город имеет в воображении людей устойчивый шаблонный ряд: кафе, французский шансон, Эйфелева башня, Монмартр и ещё несколько благостных мест, которые должны выглядеть так, как мы видели на картинке или представляли себе. А когда к тебе на скамейку подсаживается тип, не очень похожий на француза, мягко говоря, с навороченным телефоном, но с таким амбре, как будто он не мылся несколько месяцев (а почему «как будто»? где ему мыться, если он беженец какой–нибудь?), то тебе хочется сразу встать и уйти, несмотря на всю твою толерантность, потому что переносить этот запах невозможно. Вот тут и заканчивается сказка.