Когда они начнут разбираться в области мозга, труд криминалистов значительно подвинется вперед. Все, что можно сказать пока определенного, это то, что в общем черепа и мозги преступников дают пропорцию аномалий и асимметрий, значительно превосходящую среднюю, и, как говорит доктор Корр, «указывают на преобладание затылочной деятельности, в возможном соотношении с импульсивной чувствительностью над деятельностью лобной, признанной теперь вполне интеллектуальной и уравновешивающей». Мало рефлексии и много активности – к этому сводится природа преступников, по мнению Бордье.
По отношению к росту и к весу согласия между антропологами не больше, чем по отношению к черепу. Ломброзо нашел преступников в среднем более тяжелыми и крупными, чем честных людей; Thompson, Virgilio и Lacassagne констатировали как раз обратное.
Ломброзо нашел, что длина обеих рук, распростертых в обе стороны, как при распятии, и измеренных от одной кисти до другой, чаще преобладает над ростом у преступников, чем у обыкновенных людей. Топинард оспаривает этот факт. Когда авторы берут те же данные, они расходятся в толковании их. Где один видит симптом безумия, другой замечает проявление атавизма; некоторые, среди которых я могу назвать Мануврие, Гопинарда, Ферри, отвергают и то, и другое объяснение, и я признаюсь, что присоединяюсь к мнению этих последних.
3. Всякий ли совершающий преступление сумасшедший?Прежде чем идти дальше, остановимся ненадолго на критике обеих гипотез, о которых идет речь. Есть сумасшедшие, совершающие преступления. Но всякий ли совершающий преступление сумасшедший? Нет. В предыдущей главе мы это уже мельком, как нам кажется, доказали. Если есть между ними аналогии, даже анатомические, то последних далеко не достаточно, чтобы позволительно было их смешивать. Например, из измерений, сделанных над 132 черепами убийц Гегером и Даллеманом, следует как будто бы, что у этих злодеев затылочная часть мозга заметно более развита, чем у честных людей, и я был очень изумлен, увидав, что Rodriges de la Torre[4], предприняв подобные же измерения над 532 сумасшедшими в его лечебнице, констатировал чрезвычайное развитие их заднебоковых долей. Но в этом соотношении между преступлением и безумием нет ничего, что могло бы нас поразить, потому что и то, и другое представляет собой упадок человеческого типа; в нем нет тем более ничего такого, что должно было бы нас остановить.
Войдите в дом сумасшедших, что вы увидите?.. Возбужденных и меланхоликов, каждый из которых преследует свою мечту, праздных и не способных ни к какому труду, чуждых друг другу. Посетите тюрьму – вы увидите, что заключенные работают, гуляют группами, шепчутся между собой, признают авторитет какого-нибудь из товарищей – словом, здесь есть признаки человеческой массы, где начинает ферментироваться зерно общественности. Среди арестантов, говорит Достоевский, перебирая воспоминания своего заключения в Сибири, наиболее интеллигентные, наиболее энергичные имели нравственное влияние на своих товарищей. Заговоры затеваются и восстания вспыхивают в тюрьмах, но никогда не в убежищах для умалишенных. Сумасшедший непоследователен, преступник логичен.
Газин, один из товарищей Достоевского по несчастью, был, кажется, чем-то вроде Тропмана. «Он любил прежде резать маленьких детей единственно из удовольствия; заведет ребенка куда-нибудь в удобное место, сначала напугает его, измучит и, уже вполне насладившись ужасом и трепетом бедной маленькой жертвы, зарежет ее тихо, медленно, с наслаждением».
Вот, скажут на это, характерный случай помешательства. Но Достоевский, наблюдатель и психолог величайшей проницательности, говорит, что никогда не замечал ничего ненормального в Газине, кроме тех случаев, когда он находился в состоянии опьянения. «В остроге он вел себя, не пьяный, в обыкновенное время, очень благоразумно. Был всегда тих, ни с кем никогда не ссорился, говорил очень мало… По глазам его было видно, что он неглуп и чрезвычайно хитер; но что-то высокомерно-насмешливое было всегда в лице его и в улыбке». Орлов, другой важный преступник, «был злодей, резавший хладнокровно стариков и детей; человек со страшной силой воли и с гордым сознанием своей силы. Этот человек мог повелевать собой безгранично, презирал всякие муки и наказания и не боялся ничего на свете. В нем мы видим одну бесконечную энергию, жажду деятельности, жажду мщения, жажду достичь предполагаемой цели».
Другими словами, Орлов воплощал в себе полную противоположность сумасшествия и вырождения, высочайшую степень устойчивого и оригинального тождества.
«После 18-летнего пребывания в тюрьмах и изучения преступников, – говорит Bruce Thomson, – я нахожу, что девять десятых среди них стоят ниже среднего уровня в отношении умственного развития, но что все они крайне хитры». Вот замечание, для которого посещения сумасшедших никогда не давали повода. Другое замечание того же автора: он заявляет, что никогда не знал ни одного преступника (что, впрочем, несколько преувеличено), одаренного хотя бы малейшим эстетическим талантом, способного набросать какой-нибудь эскиз, написать стихотворение или сделать искусно какую-нибудь вещь. Отличаются ли тем же сумасшедшие? Нет. «Известно, – говорит Maudsley, – что они зачастую обнаруживают замечательно тонкое чувство прекрасного, и что они обладают совершенно исключительными артистическими талантами и способностями».
4. Не дикарь ли преступник?Если преступник не сумасшедший, если он не всегда дегенерат, то не дикарь ли он? Ни в каком случае[5].
Правда, что черепа убийц часто, но не всегда носят отпечаток заметной грубости, в которой извинительно видеть иногда возвращение к гипотетической зверообразности наших отдаленных предков. Их особенности, по Мануврие, могут резюмироваться так: «Относительно слабое развитие лобной кости, слабое развитие верха черепа по сравнению с его основанием, чрезмерное развитие нижней челюсти по отношению к развитию черепа». Только в этом пункте и совпадают наблюдения. В 1841 году Lauvergne, ревностный последователь Галля, дал следующее объяснение хладнокровных убийц, редкого, по его словам, вида преступников, встречающегося обыкновенно в горных или глухих местностях. Они являются обладателями предательских выпуклостей и, в общем, на них лежит отпечаток преобладания животных и грубых инстинктов. Их головы велики и сверху сплюснуты. Они замечательны по своим боковым выступам[6], вместе с ними заодно выдаются и широкие, массивные нижние челюсти, огромные жевательные мышцы, образующие выпуклости под кожей и находящиеся в постоянном движении. Но зачем для объяснения такого несложного результата понадобилось впутывать сюда атавизм и придумывать чудесное возрождение какого-то доисторического предка, отделенного от нас неизвестно каким количеством смешавшихся и скрестившихся рас, по очереди берущих верх друг над другом?
Неразвитый лоб, массивные челюсти – это значит просто, говорит Бордье, «мало рефлексии и много активности»; этот грубый тип часто встречается среди самого мирного, но отсталого и погруженного в тяжелые полевые работы населения, и естественно, что убийцы вербуются среди индивидуумов, отмеченных этим клеймом. Свидетельство Бордье тем более драгоценно, что ему первому пришла в голову идея, если верить его другу Топинарду, объяснить преступность атавизмом. «Он сравнил, – говорит последний, – черепа каеннских убийц с черепами из пещеры Мертвого человека, исследованными Брока, и нашел в них сходные черты».
Но что касается меня, то, ознакомившись с этими черепами, я должен признаться, что как по общему виду, так и при ближайшем изучении их трудно найти более несходные черепные кости.
Я хорошо знаю, что сторонники атавизма основывают предыдущие данные и на некоторых других соображениях, выведенных из таких явлений, как асимметрия черепа, более частая у преступников, чем в массе честных людей, бесформенное или оттопыренное ухо, известная форма носа, кое-какие особенности, свойственные каторжникам, каковы: татуировка, особый разговорный язык. «Но асимметрия, – отвечает Топинард, – правило, а не исключение даже для обыкновенных черепов».
Доктор Lannois в поучительной монографии о «человеческом ухе» утверждает, что у 43 исследованных им молодых преступников он констатировал не большее количество аномалий этого органа, «чем можно было бы найти их у такого же количества людей безупречной нравственности». И сам Марро соглашается, что оттопыренное ухо чаще встречается у турок, греков и мальтийцев, чем у варваров и суданских негров.
Нужно прибавить, что, добросовестно сравнивая между собой 529 преступников и сотню честных людей, Марро не был особенно удивлен, когда констатировал, что у этих последних аномалии атавистического или предполагаемого таковым происхождения, по крайней мере, настолько же часты, а иногда и чаще, чем у первых. Для покатого лба, признак, которому Ломброзо придает столько значения, «найденная пропорция составляла 4 % у честных людей, 3,1 % у преступников; для уха с Дарвиновским бугорком (выпуклость, служившая кончиком первобытного уха у животных) пропорция у первых составляла 7 %, у вторых около 1 %». Для лобных впадин пропорция у преступников выше, но очень немного; разница от 18 до 23; но для torus occipitalis нормальные вновь получают их оригинальное преимущество, которое выражается в отношении 9 к 4,7; то есть больше вдвое или около того.
Правда, что, по тому же автору, способность владеть обеими руками одинаково или владеть хорошо только левой (левши) – признаки, скорее, впрочем, атипические, чем атавистические – вдвое чаще встречаются у преступников, чем у «нормальных». Но эта разница может зависеть в большинстве случаев, по крайней мере, от разницы в воспитании. Гораздо чаще, чем вторые, первые были покинуты, предоставлены в детском возрасте самим себе и своим дурным привычкам. А известно, насколько бдительность внимательных родителей исправляет у детей природную склонность пользоваться левой рукой.
Носы преступников, по сравнению с носами честных людей и сумасшедших, были, правда, предметом специального и тщательного изучения в лаборатории Ломброзо. Отсюда вышла любопытная монография одного из его учеников, из содержания которой как будто вытекает, что многие анатомические аномалии (заметные лишь на скелетах) носового отверстия гораздо чаще встречаются у преступников, чем у честных людей той же страны и расы.
Следовательно, эти аномалии носили животный характер, по мнению автора, который, впрочем, в этом пункте, мне кажется, расходится с Топинардом. Но если допустить объяснение этого атавизмом, то следует, и в этом заключается немалое затруднение, отнести происхождение аномалий, о которых идет речь, гораздо выше, чем к низшим человеческим расам, выше даже, чем к обезьянам, и, как это настойчиво делает наш ученый, признать несправедливым мнение доктора Альбрехта, поставившего в своем забавном докладе на Римском конгрессе человека ниже обезьянообразных, в разряд насекомоядных. Прибавим еще, что если мертвый, отрубленный нос злодея ставит его так низко на лестнице животных, то его живой и целый нос ставит его в некоторых отношениях во главе человеческих рас: гораздо чаще, чем честные люди, по Огголенги, преступники обладают прямыми и длинными носами, что является выгодным признаком. Эти результаты слишком трудно согласовать, чтобы найти их достойными внимания. Что же касается наречия преступников, то оно ни в чем не напоминает того немногого, что мы знаем о первобытных наречиях. Последние, по Тейлору, по преимуществу характеризуются обилием звукоподражательных слов и частым удваиванием при построении слова одних и тех же слогов – свойство совсем детское.
Слова papa, bébé, nono, nounou – обычные в устах наших детей и редкие в устах культурных людей, изобилуют в речи океанийцев и американских туземцев. Хотя некоторые воровские термины (ty-ty-typographie, bibi-bicètre, coco-ami, etc.; fric-frac – освобождение из тюрьмы, выражающееся щелканьем замка etc.) подходят как будто к этому типу удвоения; но эти люди, свыкшиеся с преступлением, лишь ради насмешки, из потребности все уничижать и позорить говорят таким образом по примеру детей, но вовсе не по примеру краснокожих или неокаледонийцев.
Впрочем, каламбуры, скверные шутки, грязные уподобления, унижающие человека до животного (cuir-peau, aileron-bras, bec-bouche), составляют основу их словаря вместе с массой слов, заимствованных из иностранных языков, из цыганского calo, арабского, итальянского, – признак, обнаруживающий наличность космополитизма без отечества. Но язык первобытных людей строг в своей детской простоте, поэтичен в своей живописности; у него свой собственный словарь, патриотический и оригинальный, и, кроме того, своя собственная грамматика. Он не меньше отличается от воровского жаргона, этого нароста наших наречий, чем дикая яблоня от ядовитого гриба.
Что же касается татуировки преступников, то я предлагаю сравнить гравюры атласа Ломброзо, где фигурируют несколько образчиков этих непристойных и бестолковых рисунков – забав преступников, рядом с прекрасными гравюрами, представляющими в «Hommes fossiles et Hommes sauvages» Quatrefages татуированных маори. С одной стороны, странные, но выразительные арабески, которые не маскируют, а оттеняют лицо и имеют целью дополнить его устрашающее действие на женщину и врага; украшение и оружие в одно и то же время, печать религии или племени на лбу дикаря, принадлежащего ему душой и телом и считающего за великую честь к нему принадлежать. У преступника – ничего подобного; чаще всего на предплечье, но никогда на лице, воспроизводятся девизы, циничные символы, женские профили, всевозможные вещи, предназначенные оставаться спрятанными и напоминающие карикатуры в ученической тетрадке школьника. Если бы эта постыдная татуировка была остатком или возвратом к обычаям первобытной дикости, она встречалась бы у преступных женщин чаще, чем у мужчин; потому что, как известно, именно среди женского пола предрассудки, обряды и украшения древних времен – серьги, например, – сохраняются еще долгое время после того, как их уже бросили носить мужчины. Но, наоборот, почти только мужчины-преступники пристрастны к татуировке. Древние жрецы разрубали когда-то на части трупы пленников или животных, предназначенных в жертву богам, чтобы поделить их, согласно требованиям обрядов; точно так же наши современные убийцы, зараженные одной из эпидемий преступления, составляющих далеко не самый ничтожный из аргументов в пользу социального происхождения преступления и преступника, решаются разрезать на куски свои жертвы, чтобы вернее спастись от розысков полиции. Можно ли сказать, что это преступное разрубание на куски ведет свое начало от ритуального разрубания трупов в древности, с которым оно имеет кажущееся сходство? Допускать такое происхождение нет ни большего, ни меньшего основания, чем приводить в связь татуировку преступников с воинственной татуировкой дикарей. Тэн пролил свет на некоторые черты каннибализма, проявившиеся в течение великих дней французской революции. Объясняются ли также атавизмом такие минутные заблуждения как антропофагия, царившая несколько дней на плоту «Медузы»[7]. Легко может быть, что какой-нибудь увлекшийся дарвинист дойдет и до этого. Fridgerio, один из самых знаменитых приверженцев новой итальянской школы, сообщал на Римском конгрессе о своем наблюдении над «нравственно помешанном, у которого в периодически повторяющемся припадке экзальтации внезапно изменялся характер, он становился спорщиком, надменным, сварливым, и в то же время его неудержимо влекло к лепке из глины массы оригинальных, особенной формы фигур, странность и неправдоподобие которых напоминали символические барельефы или другие бесформенные изваяния эпохи упадка». По мнению Бурнэ (Bournet), там есть формы, «до того напоминающие опыты первых христиан, что можно смешать их». Правда, Фриджерио, кажется, недалек от мысли, что наследственность на далеком расстоянии могла бы сыграть здесь некоторую роль. Если делаются такие предположения, то я вполне понимаю, что можно склониться и к принятию гипотезы Ломброзо по поводу занимающего нас вопроса. Но мне кажется бесконечно более простым и правдоподобным видеть в надписях и плохой живописи, которыми преступники покрывают себе кожу, лишь следствие случайного соприкосновения с первобытным населением, потому что этот обычай наблюдается по преимуществу у преступников-матросов. Во всяком случае, может быть и обратное явление, и многие отсталые народы обязаны удовольствию воспроизводить эти нарезки на своей коже своим сношением с нашими цивилизованными моряками. «Татуировка – редкость у кохинхинских туземцев, – говорит доктор Lorion, – те, кто носит эти рисунки, сделанные посредством впрыскивания всевозможных красок под кожу, жили среди европейцев. Чаще всего это были матросы, кочегары или домашняя прислуга на военных или коммерческих пароходах». Араб, гораздо более цивилизованный, чем кохинхинец, но имеющий больше сношений с европейцами, татуируется чаще, и часто характер воспроизведенного им рисунка ясно показывает, что он копирует наших соотечественников. Но мы слишком долго останавливаемся на этом второстепенном пункте.
Закончим последним соображением: если предположить, что уподобление преступника дикарю могло когда-нибудь иметь хотя бы малейшее основание, то оно каждый день теряет часть своего правдоподобия, по мере того как ряды преступников все меньше и меньше пополняются из отсталого населения деревень и все больше и больше вербуются из развращенной и рафинированной среды больших городов[8].
5. Дегенерация и преступникЕсли сумасшествие и атавизм (я не говорю наследственность) не играют роли в склонности к преступлению, то что же такое преступник? Скажем ли мы вместе с Ферри, что он дегенерат? Или с Ломброзо, в его последнем труде, что он эпилептик? Нескольких слов будет достаточно по отношению к первому из этих положений, хотя и наиболее солидному. Второе задержит нас несколько дольше[9].
Известно, что существует сходство между аномалиями, известными под названием стигматов вырождения: прогнатизм, косоглазие, асимметрия лица, деформация ушей и т. д., и чертами, по которым создавался предполагаемый преступный тип. Но предрасполагают ли эти стигматы, встречающиеся часто, но не непременно у дегенератов, к дурным поступкам тех, кто ими обладает? Ничуть[10]. Многие из слабоумных с такими симптомами вполне заслуживают названия «невинных» за их обычную безвредность. Наоборот, как признает это и сам Ферри, многие прирожденные преступники «замечательны по правильности своего физического строения», и доктор Magnan на последнем конгрессе криминальной антропологии указал на многих из них, которые могли бы служить великолепными моделями в ателье художников. Если же дегенерация, то есть общая неуравновешенность, вид физического расстройства, часто бывает связана с преступностью, по крайней мере, с преступностью по природной слабости, то причины этого неизвестны; что же касается преступности как следствия избытка энергии и смелости, то дегенерация так чужда ей, что является для нее, так сказать, противодействием. В настоящих и безусловных преступниках – Пранцини, Прадо, Лебиз – так мало признаков вырождения, как только это возможно. Можно ли сказать даже, что если к известному данному нравственному характеру, не склонному к преступлению, присоединяется предполагаемая дегенерация, то она склонит его к преступлению? Насколько позволительно рассуждать о недоступной для проверки, но допустимой гипотезе, следовало бы, кажется, ответить отрицательно. Не придавая общей статистике подобных явлений большего значения, чем она заслуживает, я был поражен одной таблицей, составленной Колаяни. Из нее следует, что среди итальянских провинций северные, где встречается максимум болезней и телесных недостатков, характеризующих дегенератов, и особенно дегенератов-алкоголиков, благодаря которым оправдывается самое удачное предположение Ферри, оказываются самыми нравственными; южные же, самые преступные, отличаются великолепным здоровьем населения. Дает ли во всяком случае это сравнение право заключать, что дегенерация служит лучшим условием для развития нравственности? Конечно, нет, и я вовсе не думаю, что такова идея Колаяни. Истина в том, что жестокая и дерзкая преступность малокультурных итальянских провинций исключает вследствие самого своего характера причастность к ней натур нервных и выродившихся, в то время как утонченная, отличающаяся коварством преступность более культурных провинций имеет своими агентами людей со слабой волей. Ферри делает относительно дегенератов замечание, которое не мешает запомнить. «Они легко подчиняются, – говорит он, – влиянию среды; они дают себя увлечь минутным чувствам и страстям и часто делаются слишком уж послушными их орудиями; они так же легко заражаются примером самоубийства, как и примером убийства». Вот где настоящая правда; отсюда следует, что дегенерация, когда она связана с преступлением, приводит к нему не потому, чтобы между нею и преступлением существовало как бы особого рода сродство или притяжение, но благодаря недостатку сопротивления преступному импульсу, приходящему извне.
6. Эпилепсия и преступникВопрос теперь заключается в том, чтобы узнать, не является ли случайно этот импульс следствием эпилептического темперамента. Остановимся некоторое время на этой гипотезе Ломброзо, насколько бы она ни казалась странной[11]. Он думает доказать, что каждый настоящий преступник – более или менее скрытый эпилептик. Преступность – это наиболее распространенная разновидность эпилепсии. Он рассматривает все виды преступников: преступников прирожденных или нравственно помешанных, преступников по страсти, преступников в припадке безумия, истерии, алкоголизма, даже случайных преступников и криминалоидов. У всех у них он открывает черты темперамента, характер для эпилептиков или эпилептоидов.
На первый взгляд такое злоупотребление обобщениями, несмотря на ограничения, которые автор вносит то здесь, то там, тотчас же о них забывая, не заслуживает внимания. Оно сразу наталкивается на громкий голос цифр. Доктор Марро из Турина, ученик Ломброзо и его соотечественник, во время составления своей прекрасной книги «I caralteri dei delinquenti» не мог пренебречь тем значением, которое приписывал тогда эпилепсии его учитель. Его внимание было устремлено на то, чтобы не пропустить ни малейших признаков этой болезни при изучении тех, кто ей подвержен. Однако на 507 человек исследованных им преступников он нашел лишь 20 случаев эпилепсии.
Он прибавляет еще, что только один из этих 20 совершил проступок под непосредственным влиянием эпилептического припадка, обстоятельство действительно поразительное для тех, кто склонен считать эпилепсию специальным органическим свойством преступности. Еще лучше то, что пропорция эпилептиков в итальянских тюрьмах, как видно из статистических опытов того же автора, не выше 0,66 на 100; и сам Ломброзо признает, что она составляет лишь 5 %.
Опровергнуть идею, о которой идет речь, если принимать ее дословно, очень легко. Даже слишком легко; и трудно представить себе, что такой крупный ученый мог так обмануться благодаря поспешности суждения. И все-таки, не знаю почему, прочитав внимательно его труд, остаешься убежденным, что под амальгамой его наблюдений и предположений, как источник под обвалом, протекает глубокая идея. Он искал (и в этом заключается новая сторона его книги) общей объединяющей черты, даже общей центральной точки, скрытой или очевидной, для всевозможных форм преступности: он хотел близко связать друг с другом кровными узами холодную жестокость «породистого» убийцы, без страха и угрызений совести; закончившееся убийством исступление помешанного, который плачет, совершив преступление; губительную вспышку виновного в преступлении по страсти или в состоянии опьянения; несчастное заблуждение фанатика или маттоида; профессиональную рутину случайного вора, попавшегося в рецидиве; безнаказанное злодейство скрытого преступника, бандита – государственного чиновника, этого привилегированного представителя эпохи равенства, или придворного временщика, смотря по форме правления.
Следовательно, я думаю только, что он ошибся в определении характера этой тесной связи, но я все же думаю, что эта связь существует, и что есть доля истины в том физиологическом значении, которое Ломброзо приписывает преступлению наряду с юридическим значением. Что касается меня, то я могу признать это физиологическое значение, не встречая для этого, как будет видно дальше, никаких препятствий в моем прежде всего социологическом объяснении преступления. Я соглашаюсь с тем, что это печальное социальное явление имеет свои глубокие корни в мозгу. К такому заключению должен неизбежно привести нас прежде всего тот факт, на котором случайно настаивает и Ломброзо, но только исходя из другой точки зрения. Этот общеизвестный факт, состоящий в том, что определенные классические формы помешательства – мономания убийства, клептомания, пиромания, эротомания – соответствуют различным и постоянным формам преступления: убийству, воровству, поджигательству, изнасилованию, нисколько не доказывает общего происхождения преступления и безумия. Но, с другой стороны, он показывает, что преступное деяние, если рассматривать его с точки фения его происхождения в мозгу, отличается от всякого другого действия, и что было бы вполне уместно допустить возможность, если не вероятность, его специальной локализации даже в том случае, если отвергнуть специальную локализацию всякого другого рода деятельности. Можно прийти в изумление, видя, что существуют формы сумасшествия, характеризующиеся непреодолимым влечением к убийству, воровству, насилию, разрушению, в то время как нет ни одной, которая характеризовалась бы главным образом стремлением трудиться, пахать, копать землю, ткать и т. д. Все это очень старинные занятия, постоянно увеличивающиеся в числе и в течение веков повторяемые бесконечным рядом поколений. Но, как кажется, этого продолжительного повторения не было достаточно для того, чтобы превратить желание исполнять эти действия в физиологические инстинкты, имеющие своим источником определенные центры в клеточках мозга. Так как относительно преступления дело обстоит, по-видимому, иначе, то очевидно, что преступление, несмотря на свою меньшую повторяемость, если не на меньшую давность, играет в человечестве роль, превосходящую по силе и по глубине впечатления обычные акты повседневной жизни. Именно потому, что оно всегда является исключением, оно представляется уродством, живое сознание которого налагает свое клеймо на моральную природу человека и даже затрагивает его физическую природу. Оно разделает эти привилегии с теми деяниями, которые, будучи грубыми и вполне обычными, тем не менее очень важны для организма: принятие возбуждающих средств (дипсомания), обжорство (известные формы истерии), половые излишества и т. д.