Шеррингтон к концу своей жизни издал две книги: «Психика и мозг» и «Человек в самом себе». В обеих книгах он выдвигал положение, что физиолог принципиально не может объяснить духовный мир человека и что мир отвлеченных категорий, мир волевых действий есть отражение некоего идеального духовного мира, существующего вне человеческого мозга.
К таким же взглядам пришел в последнее время и Джон Экклз, который издал ряд работ, последней из которых является недавно вышедшая книга «Facing Reality» («Лицом к лицу с реальностью»). Экклз исходил из положения, что реальность – это не та реальность, которую мы чувственно воспринимаем, т. е. это не внешний мир, в котором живет человек. Основная реальность для Экклза – это реальность внутреннего мира, то, что человек переживает и что остается недоступным для другого. Это и есть уже знакомое нам положение Эрнста Маха, лежащее в основе его субъективного идеализма.
Каким образом человек может непосредственно познавать, оценивать себя, переживать свои состояния? Источником этого, говорил Экклз, являются специальные нервные приборы, которые служат «детекторами» потустороннего духовного мира, и Экклз пытался даже вычислить размер этих детекторов. Он считал, что они сопоставимы по величине с синапсами, которые, по мнению Экклза, могут быть детекторами потустороннего духовного мира[2].
Легко видеть, к каким тупикам приходит дуализм, который исходит из противопоставления чувственного и рационального опыта, но отказывается от научного объяснения последнего.
Совершенно понятно поэтому, что все эти положения как философов, так и психологов и физиологов нужно ценить за то, что они обратили внимание на важную сферу – сферу рационального, категориального опыта. Однако отрицательная сторона их позиции заключается в том, что, обратив внимание на самый факт отвлеченного, категориального мышления или чистого волевого акта, эти исследователи отказались подойти к научному объяснению этого вида психической реальности, не пытались подойти к этим явлениям как к продукту сложного развития человека и человеческого общества и считали этот вид реальности порождением особенного «духовного опыта», который не имеет никаких материальных корней и относится к совершенно другой сфере бытия. Это положение закрывает дверь научному познанию важнейшей стороны психической жизни человека.
Совершенно понятно поэтому, что психологи, которые не могли удовлетвориться этими идеалистическими объяснениями, должны были искать новые пути, которые не закрывали бы двери для причинных детерминистических научных объяснений всех, в том числе и сложнейших, психических явлений.
Представители детерминистического направления исходили из основных положений философов-эмпириков, согласно которым «все, что есть в мышлении, раньше было в чувственном опыте» («Nihil est in intellectu, quod non fuerit prime in sensu»), и считали своей основной задачей изучение мышления теми же методами, с которыми можно подойти к элементарным явлениям чувственного опыта.
Если само основное положение эмпирической философии, противостоявшей идеалистическим позициям картезианства, не вызывает никаких сомнений, то попытки воплотить это положение в конкретные психологические исследования и те формы, которые оно приняло в «эмпирической» или классической экспериментальной психологии, сразу же ставят науку перед другими, столь же непреодолимыми трудностями.
Пытаясь объяснить сложнейшие формы мышления, исследователи, примыкавшие к этому направлению, практически исходили из обратных механистических позиций.
На первых этапах эти позиции проявлялись в утверждении, что человеческая психика – это tabula rasa, на которой опыт записывает свои письмена. Правильно утверждая, что без опыта в психике ничего возникнуть не может, эти исследователи подходили к своей задаче объяснить основные законы сложнейшего отвлеченного или «категориального» мышления с аналитических позиций или позиций редукционизма, считая, что для понимания законов мышления достаточно иметь два элементарных процесса (представление, или чувственный образ, с одной стороны, и ассоциацию, или связи чувственного опыта, – с другой) и что мышление – это не что иное, как ассоциация чувственных представлений.
Эти положения психологов-ассоциационистов, занимавшие центральное место в научной психологии XIX в. и примыкавшие к представлениям аналитического естествознания того времени (которое проявлялось наиболее отчетливо в вирховской «целлюлярной физиологии»), полностью отрицали специфичность и независимость сложнейших форм отвлеченного мышления. Все они исходили из того положения, что даже наиболее сложные формы мышления могут быть поняты как ассоциация наглядных представлений и что позиции «априорных категорий» (в частности, позиции Вюрцбургской школы) не отражают никакой реальности и поэтому являются принципиально неприемлемыми.
Следует отметить, что указанные позиции лежали в основе ряда школ психологов-«ассоциационистов» XIX в., среди которых можно назвать Гербарта в Германии, Бена в Англии и Тэна во Франции. Именно поэтому в трудах этих психологов, подробно останавливавшихся на законах ощущений, представлений и ассоциаций, нельзя было встретить ни главы, посвященной мышлению, ни описания того, что именно отличает психику животных от сознательной деятельности человека.
Интересно, что механистический подход ассоциационистов, видевших свою основную задачу в том, чтобы свести сложнейшие явления к составляющим их элементам, не ограничивался «эмпирической» и во многом субъективной психологией XIX в.
Пожалуй, окончательный вывод, идущий в этом направлении, был сделан представителями «объективной» науки о поведении – американскими психологами-бихевиористами.
Бихевиористы с самого начала отказались изучать отвлеченное мышление, которое как будто бы должно являться предметом психологии. Для них предметом психологии являлось поведение, а само поведение понималось как нечто состоящее из реакций на стимулы, как результат повторений и подкреплений, иначе говоря, как процесс, строящийся по элементарной схеме условного рефлекса. Бихевиористы никогда не пытались подойти к анализу физиологических механизмов поведения (и в этом состоит их коренное отличие от учения о высшей нервной деятельности), они ограничились анализом внешней феноменологии поведения, трактуемой очень упрощенно, и пытались подойти ко всему поведению человека так же, как они подходили к поведению животного, считая, что оно исчерпывается простым образованием навыков.
Поэтому, если раскрыть написанные бихевиористами учебники психологии до последнего времени включительно, можно увидеть в них главы об инстинктах, навыках, однако главы о воле, мышлении или сознании там найти нельзя. Для этих авторов отвлеченное («категориальное») поведение вообще не существует и, следовательно, быть предметом научного анализа не может.
Нельзя не отметить и положительное начало у психологов этого направления, которое заключалось в их попытке не только описывать, но и объяснять явления психической жизни. Однако их главный недостаток заключался в позиции редукционизма, т. е. сведении высших форм психических процессов со всей их сложностью к элементарным процессам, отказе от признания специфики сложнейшего сознательного категориального поведения.
Позицию редукционизма, из которой исходят психологи-бихевиористы, трудно лучше охарактеризовать, чем это сделал Т. Тэйлор в предисловии к своему учебнику психологии, вышедшему в 1974 г.
«…Известно, что предметом психологии является поведение, которое может быть прослежено от амебы до человека. Внимательный читатель легко узнает, что основная позиция этой книги – это позиция редукционизма. Редукционист пытается объяснить явления, сведя их к частям, которые и составляют целое. Биологические основы поведения могут быть сведены к движениям мышц и сокращениям желез, которые, в свою очередь, являются результатом химических процессов. Эти химические процессы могут быть поняты из изменений молекулярных структур, которые, в свою очередь, сводятся к изменениям соотношений атомов на субмолекулярном уровне и выражены в математических показателях. Логическое распространение редукционизма и позволит выразить поведение человека в математических понятиях»[3].
Естественно, что психология, разрабатываемая с таких позиций, теряет всякую возможность научно подходить к сложнейшим, специфическим для человека формам сознательной деятельности, которые являются продуктом сложного социального развития и которые отличают человека от животного.
Таким образом, из столкновения этих двух больших направлений в психологии и возник кризис психологической науки. Кризис этот, который сформировался окончательно к первой четверти нашего века, заключался в том, что психология практически распалась на две совершенно независимые дисциплины. Одна – «описательная психология», или «психология духовной жизни» («Geisteswissenschaftliche Psychoiodie») – признавала высшие, сложные формы психической жизни, но отрицала возможность их объяснения и ограничивалась только феноменологией или описанием. Вторая – «объяснительная», или естественнонаучная, психология («Erklarende Psychologie») – понимала свою задачу как построение научно обоснованной психологии, но ограничивалась объяснением элементарных психологических процессов, отказываясь вообще от какого бы то ни было объяснения сложнейших форм психической жизни.
Выход из этого кризиса мог заключаться только в том, чтобы оставить неприкосновенным самый предмет психологии человека как учения о сложнейших формах сознательной деятельности, но вместе с тем сохранить задачу не описывать эти сложнейшие формы сознательной деятельности как проявления духовной жизни, а объяснять происхождение этих форм сознательной деятельности из доступных анализу процессов. Иначе говоря, задача заключалась в том, чтобы сохранить изучение сложнейших форм сознания как первую, основную задачу психологии, но обеспечить материалистический, детерминистический подход к их причинному объяснению.
Решение этого важнейшего вопроса психологии было дано одним из основоположников советской психологической науки Л. С. Выготским, который во многом предопределил пути развития советской психологии на последующие десятилетия.
В чем заключался выход из этого кризиса, который сформулировал Л. С. Выготский?
Основное положение Выготского звучит парадоксально. Оно заключается в следующем: для того, чтобы объяснить сложнейшие формы сознательной жизни человека, необходимо выйти за пределы организма, искать источники этой сознательной деятельности и «категориального» поведения не в глубинах мозга и не в глубинах духа, а во внешних условиях жизни, и в первую очередь во внешних условиях общественной жизни, в социально-исторических формах существования человека.
Остановимся на этом положении несколько подробнее.
Итак, предметом психологии является не внутренний мир сам по себе, а отражение во внутреннем мире внешнего мира, иначе говоря, активное взаимодействие человека с реальностью. Организм, имеющий определенные потребности и сложившиеся формы деятельности, отражает условия внешнего мира, перерабатывая различную информацию. Взаимодействие со средой в элементарных биологических системах является процессом обмена веществ с усвоением необходимых организму веществ и выделением продуктов, являющихся результатом жизнедеятельности. В более сложных физиологических случаях основой жизни является рефлекторное отражение внутренних и внешних воздействий. Организм получает информацию, преломляет ее через призму своих потребностей или задач, перерабатывает, создает модель своего поведения, с помощью «опережающего возбуждения» создает известную схему ожидаемых результатов; и, если его поведение совпадает с этими схемами, поведение прекращается, если же оно не совпадает с этими схемами, возбуждение снова циркулирует по кругу и активные поиски решения продолжаются (Н. А. Бернштейн; Миллер, Галантер и Прибрам и др.).
Принципиально те же положения справедливы и по отношению к организации сложнейших форм сознательной жизни, но на этот раз речь идет о переработке человеком сложнейшей информации в процессе предметной деятельности и с помощью языка.
Как уже говорилось выше, человек отличается от животного тем, что с переходом к общественно-историческому существованию, к труду и к связанным с ним формам общественной жизни радикально меняются все основные категории поведения.
Жизнедеятельность человека характеризуется общественным трудом, и этот общественный труд с разделением его функций вызывает к жизни новые формы поведения, независимые от элементарных биологических мотивов. Поведение уже не определяется прямыми инстинктивными целями; ведь с точки зрения биологии бессмысленным является бросать в землю зерна вместо того, чтобы их есть; отгонять дичь вместо того, чтобы ловить ее; или обтачивать камень, если только не иметь в виду, что эти акты будут включены в сложную общественную деятельность. Общественный труд и разделение труда вызывают появление общественных мотивов поведения. Именно в связи со всеми этими факторами у человека создаются новые сложные мотивы для действий и формируются те специфически человеческие формы психической деятельности, при которых исходные мотивы и цели вызывают определенные действия, а действия осуществляются специальными, соответствующими им операциями.
Структура сложных форм человеческой деятельности была детально разработана в советской психологии А. Н. Леонтьевым (1959, 1975), и мы не будем останавливаться на ней подробно.
Вторым решающим фактором, определяющим переход от поведения животного к сознательной деятельности человека, является возникновение языка.
В процессе общественно разделенного труда у людей и появилась необходимость тесного общения, обозначения той трудовой ситуации, в которой они участвуют, что и привело к возникновению языка. На первых порах этот язык был тесно связан с жестами и нечленораздельный звук мог означать и «осторожнее», и «напрягись» и т. п. – значение этого звука зависело от практической ситуации, от действия, жеста и тона.
Рождение языка привело к тому, что постепенно возникла целая система кодов, которые обозначали предметы и действия; позже эта система кодов стала выделять признаки предметов и действий и их отношения и, наконец, образовались сложные синтаксические коды целых предложений, которые могли формулировать сложные формы высказывания.
Эта система кодов и получила решающее значение для дальнейшего развития сознательной деятельности человека. Язык, который сначала был глубоко связан с практикой, вплетен в практику и имел «симпрактический характер», постепенно стал отделяться от практики и сам стал заключать в себе систему кодов, достаточных для передачи любой информации, хотя, как мы увидим ниже, эта система кодов еще долго сохраняла теснейшую связь с конкретной человеческой деятельностью.
В результате общественной истории язык стал решающим орудием человеческого познания, благодаря которому человек смог выйти за пределы чувственного опыта, выделить признаки, сформулировать известные обобщения или категории. Можно сказать, что если бы у человека не было труда и языка, у него не было бы и отвлеченного «категориального» мышления.
Источники абстрактного мышления и «категориального» поведения, вызывающие скачок от чувственного к рациональному, надо, следовательно, искать не внутри человеческого сознания, не внутри мозга, а вовне, в общественных формах исторического существования человека. Только таким путем (радикально отличным от всех теорий традиционной психологии) можно объяснить возникновение сложных специфически человеческих форм сознательного поведения. Только на этом пути мы можем найти объяснение специфических для человека форм «категориального» поведения.
Все это и составляет основные положения марксистской психологии. При таком подходе сознательная деятельность является основным предметом психологии, сохраняется проблема сознания и мышления как основная проблема психологической науки и ставится задача дать научный детерминистический анализ сложных форм сознательной деятельности человека, дать объяснение этих сложнейших явлений. Коренное отличие этого подхода от традиционной психологии состоит в том, что источники человеческого сознания ищутся не в глубинах «духа», ни в самостоятельно действующих механизмах мозга, а в реальном отношении человека к действительности, в его общественной истории, тесно связанной с трудом и языком.
Следовательно, мы подойдем к проблемам сознания и отвлеченного мышления, объединив данную проблему с проблемой языка, и будем искать корни этих сложных процессов в общественных формах существования человека, в реальной действительности того языка, который позволяет нам выделять признаки объектов, кодировать и обобщать их. Это и есть специфика языка, который, как мы уже сказали, раньше был связан с непосредственной практикой, вплетен в нее, а затем постепенно, в процессе истории, начал становиться системой, которая сама по себе достаточна для того, чтобы сформулировать любое отвлеченное отношение, любую мысль.
* * *Прежде чем перейти к основной проблеме этих лекций, мы должны остановиться на одном частном вопросе, который имеет, однако, принципиальное значение.
Действительно ли язык (и связанные с ним формы сознательной деятельности) является для человека специфическим продуктом общественной истории?
Не существует ли язык и у животных, и если какие-то аналоги «языка» можно наблюдать в животном мире, чем эти аналоги отличаются от подлинного языка человека?
Мысль о том, что язык существует и у животных, очень часто встречается в литературе. Авторы нередко указывают на то, что, когда, например, вожак стаи журавлей начинает подавать звуковой сигнал, вся стая тревожно снимается с места и следует за ним. Олень – вожак, который чувствует опасность, – также издает крики, и все стадо следует за ним, воспринимая сигнал опасности. И наконец, пожалуй, самое интересное: очень часто утверждают, что и пчелы имеют своеобразный «язык», который проявляется в так называемых «танцах пчел». Пчела, которая вернулась со взятка из своего полета, как будто бы передает другим пчелам, откуда она прилетела, далеко ли до взятка и куда надо лететь. Эту информацию пчела выражает в «танцах», фигурах, которые она делает в воздухе и которые отражают как направление, так и дальность необходимого полета (рис. 2). Как будто бы все эти факты говорят о том, что и животные имеют также язык, а если так, тогда все приведенные выше рассуждения оказываются несостоятельными (Фриш, 1923; Ревеш, 1976).
Возникает вопрос: существует ли действительно язык у животных, и если он существует, может быть, это всего лишь некоторый аналог языка, «язык» в условном смысле этого слова, т. е. такая знаковая деятельность, которая, однако, не идет ни в какое сравнение с языком человека и качественно отличается от него?
Рис. 2. «Танцы пчел» (по Фришу) а – направление движения пчел, б – отражение в «танцах пчел» основных географических координат
За последние десятилетия вопрос о «языке» животных привлек особенно острое внимание. Началом этой серии работ является работа Фриша о «языке» пчел (1923, 1967). Позднее появились исследования, посвященные звуковой коммуникации у птиц, и работы о речевой коммуникации у обезьян. Так, ряд работ американских психологов, которые были опубликованы в последние десять лет (Гарднер и Гарднер, 1969, 1971; Примак, 1969, 1971; и др.[4]), были посвящены анализу того, можно ли обучить обезьяну говорить, т. е. научить ее пользоваться знаком. Для этого обезьяне внушали, например, что овал означает «груша», квадратик – «орех», линия – «дать», а точка – «не хочу». Факты показали, что после длительного обучения обезьяны могли пользоваться этим «словарем», только не звуковым, а символическим, зрительным. Таким образом, вопрос о наличии языка как врожденной формы поведения у животных за последние годы стал оживленно обсуждаться и вызвал значительную дискуссию.
Наиболее существенным в этой проблеме является вопрос о различии между языком животных и языком человека. Под языком человека мы подразумеваем сложную систему кодов, обозначающих предметы, признаки, действия или отношения, которые несут функцию кодирования, передачи информации и введения ее в различные системы (на подробном анализе этих систем мы остановимся особо). Все эти признаки характерны только для языка человека. «Язык» животных, не имеющий этих признаков, – это квазиязык. Если человек говорит «портфель», то он не только обозначает определенную вещь, но и вводит ее в известную систему связей и отношений. Если человек говорит «коричневый» портфель, то он абстрагируется от этого портфеля, выделяя лишь его цвет. Если он говорит «лежит», он абстрагирует от самого предмета и его цвета, указывая на его положение. Если человек говорит «этот портфель лежит на столе» или «этот портфель стоит около стола», он выделяет отношение объектов, выражая целое сообщение. Следовательно, развитой язык человека является системой кодов, достаточной для того, чтобы передать, обозначить любую информацию даже вне всякого практического действия.
Характерно ли такое определение для языка животных? На этот вопрос можно ответить только отрицательно. Если язык человека обозначает вещи или действия, свойства, отношения и передает таким образом объективную информацию, перерабатывая ее, то естественный «язык» животных не обозначает постоянной вещи, признака, свойства, отношения, а лишь выражает состояние или переживания животного. Поэтому он не передает объективную информацию, а лишь насыщает ее теми же переживаниями, которые наблюдаются у животного в то время, когда оно испускает звук (как это наблюдается у вожака стаи журавлей или стада оленей) и производит известное обусловленное аффектом движение. Журавль переживает тревогу, эта тревога проявляется в его крике, а этот крик возбуждает целую стаю. Олень, реагирующий на опасность поднятием ушей, поворотом головы, напряжением мышц тела и бегом, криком, выражает этим свое состояние, а остальные животные «заражаются» этим состоянием, вовлекаясь в его переживание. Следовательно, сигнал животных есть выражение аффективного состояния, а передача сигнала есть передача этого состояния, вовлечение в него других животных и не больше.
То же самое можно с полным основанием отнести и к «языку» пчел. Пчела ориентируется в своем полете на ряд еще плохо известных нам признаков (вероятно, это наклон солнечного луча, может быть, магнитные поля и др.); она испытывает разную степень утомления, и когда пчела после дальнего полета проделывает движения танца, она выражает в движении свое состояние; остальные пчелы, воспринимающие эти танцы, «заражаются» этим же состоянием, вовлекаются в него. Информация, передаваемая пчелой, – это информация не о предметах, действиях или отношениях, а о состоянии пчелы, вернувшейся из дальнего полета.
Иную интерпретацию следует дать последним опытам с обучением искусственному «языку» обезьян. Есть все основания думать, что в этом случае мы имеем дело со сложными формами выработки искусственных условных реакций, которые напоминают человеческий язык лишь своими внешними чертами, не составляя естественной деятельности обезьян.
Эта проблема является сейчас предметом оживленных дискуссий, и мы не будем останавливаться на ней подробно.
Нам пока мало известно о «языке» животных, «языке» пчел, «языке» дельфинов. Однако бесспорно то, что движения или звуки у пчел и дельфинов отражают лишь аффективные состояния и никогда не являются объективными кодами, обозначающими конкретные вещи или их связи.
Все это кардинально отличает язык человека (как систему объективных кодов, сложившихся в процессе общественной истории и обозначающих вещи, действия, свойства и отношения, т. е. категории) от «языка» животных, который является лишь набором знаков, выражающих аффективные состояния. Поэтому и «декодирование» этих знаков есть вовсе не расшифровка объективных кодов, а вовлечение других животных в соответствующие сопереживания. «Язык» животных, следовательно, не является средством обозначения предметов и абстрагирования свойств и поэтому ни в какой мере не может рассматриваться как средство, формирующее отвлеченное мышление. Он является лишь путем к созданию очень сложных форм аффективного общения.
Таким образом, человек отличается от животных наличием языка как системы кодов, обозначающих предметы и их отношения, с помощью которых предметы вводятся в известные системы или категории. Эта система кодов ведет к формированию отвлеченного мышления, к формированию «категориального» сознания.
В силу этого мы и будем рассматривать проблему сознания и отвлеченного мышления в тесной связи с проблемой языка.