Книга Сто поэтов начала столетия - читать онлайн бесплатно, автор Дмитрий Петрович Бак. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Сто поэтов начала столетия
Сто поэтов начала столетия
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Сто поэтов начала столетия

ГОЛУБИзнаибисысойкиплещут:ВОЛ(ю)НА ВОЛ(ю)НА ВОЛ(ю)НАВOЛЮ!..(«пена – камень»)

Вот так – и ни малейших попыток «мысль разрешить», «выкрикнуть слова» или хотя бы «достать чернил и плакать». И эта напряженная сдержанность – дорогого стоит, бьет в цель без промаха, особенно теперь, когда все молекулы поэтических смыслов в поэзии Анны Альчук уложены в раз навсегда сложившийся узор. В ее последней подготовленной к печати подборке есть стихотворение, написанное словно бы на прощание:

ОТлеТЕЛА душаотдышаласьотрешилась от шлака и –вширьпросияла на синемотсельнесиницей в руках саркофага –прошивающим Землю дождемжуравлемобживается вечность

Высокий минимализм Анны Альчук отныне обживает просторную вечность русской поэзии.

Библиография

Словарево / А. А. Альчук. М.: RAMA, 2000.

Посвящается Велимиру Хлебникову // Поэзия русского авангарда. М.: Издательство Руслана Элинина, 2001. С. 265.

Року укор: Поэтические начала. М.: Изд-во РГГУ, 2003.

сказа НО: Стихи 2000–2003 гг. // Поэтика исканий, или Поиск поэтики: Материалы международной конференции-фестиваля «Поэтический язык рубежа XX–XXI веков и современные литературные стратегии». М.: Ин-т рус. языка им. Виноградова, 2004. С. 463.

не БУ: Стихи 2000–2004 годов / А. А. Альчук. М.: Б-ка журнала «Футурум АРТ», 2005. 54 с.

Крепость каменных швов // Дети Ра. 2006, № 4.

Тер-рариум… // Время «Ч»: Стихи о Чечне и не только. М.: НЛО, 2006. С. 193–193.

То самое электричество: По следам XIII Московского Фестиваля верлибра. М.: АРГО-риск, 2007. C. 9–10.

Дыхание // Дети Ра. 2008, № 5(43).

Максим Амелин

или

«Собирайся с духом, пока свободен…»

С мнениями и толкованиями стихам Максима Амелина повезло. Его ругали, хвалили, даже сгоряча прощения просили в рецензиях. Апогей обсуждений и горячих споров случился тому назад лет уже пять-шесть, после выхода в свет третьей книги стихов «Конь Горгоны» (2003), удостоенной нескольких премий. Нынешний Амелин находится в тени новых (порой скороспелых и недолговечных) поэтов-лауреатов и поэтов-фаворитов, объявившихся на небосклоне во второй половине двухтысячных. О чем говорит затишье в обсуждении стихов поэта – о кризисе и растерянности? О возмужании и накоплении новых серьезных сил? Для ответа на эти вопросы неизбежно придется сопоставлять день нынешний и день минувший.

В начальную пору первых своих заметных публикаций Амелин выступил как непримиримый ненавистник всех тогдашних стилистических и тематических новаций. Посреди очередного периода авангардной раскованности русского стиха раздался глас, ратующий сбросить современность с парохода вечности. Знаток русских и античных древностей, переводчик латинской поэзии, Амелин стремился вдохнуть жизнь в причудливые метрические формы, употреблял лексику («Нет нощеденства без ликовства…»), некоторым резавшую слух похлеще обсценной. Его «вечными спутниками» и собеседниками в поэзии были Языков и Баратынский, Пиндар и Катулл.

«Поэт-творец» во многих тогдашних стихотворениях Амелина представал в облике «мастера-стихотворца»: трезвого, склонного к аналитической ясности наблюдателя вселенских, космических событий, свидетельствующих о логичной соразмерности мира, о «Божием величестве». Личное звучало неброско, стускленно, – только в перспективе вечного любая эмоция обрамлялась нейтрализующими аллегориями и перифразами:

…состаришься, пока меж завитками гжелипроступит хохлома…

Это говорил человек не на самом деле стареющий, но рассуждающий о старении. «Ломоносовские» (равно как и до-ломоносовские, даже античные) интонации всячески акцентировались. В стихах Амелина властвовали столетия, созвездия и прочий глагол времен, авторское же сознание последовательно очищалось от личностной конкретности и уникальности. Впрочем, только предельно наивному в своем неведении (а порою – в благородном возмущении) читателю могло (либо – может и до сих пор) показаться, что с ним высокопарно беседует некий одописец, упивающийся надмирным совершенством бытия, чуждым «простых человеческих дел». На деле уход в поэтическую старину означал вовсе не уклонение от личного, но отказ от лишнего, пренебрежение чрезмерностью, излишеством мелких чувствований и торопливых реакций на злободневные события, которыми грешили многие стихотворцы раннего постсоветского времени:

На – «Есть ли вдохновение?» – в ответя ставлю прочерк вместо да и нет…

Что ж, подобная уверенность в собственной абсолютной «профессиональной» прозорливости недалека от холодного и отстраненного сальеризма («Ты, Моцарт, бог, но сам того не знаешь, Я знаю, я…»). Однако уверенность эта вовсе не приводит к сальеристским же заблуждениям насчет шансов поверить гармонию алгеброй. Амелин словно бы существует в своем восемнадцатом (а то и семнадцатом) веке, когда все эти бесконечные сомнения и метания еще не народились на свет. Поэт тщательно, со знанием дела воспроизводит событие допушкинского, доромантического поэтического высказывания, в контуры которого не вписывается самонаблюдение и роковая несовместимость с (по Жуковскому) «невыразимым» миром; отсюда самая, пожалуй, знаменитая строка Максима Амелина:

Мне тридцать лет, а кажется, что триста…

Скажем теперь самое главное. Эта сложная реконструкция давно ушедшего поэтического мироощущения, «повторение пройденного» на поверку оказывается вовсе не архаикой, а крайней модернизацией! Любая попытка дублирования известного оборачивается ремейком хотя бы уже потому, что нельзя дважды войти в одну реку. Вот почему враг «постмодерна без берегов» Амелин неизбежно впадает в постмодернистскую игру с готовыми смыслами, которые преображаются в результате простого повторения и помещения в новый контекст.

Герой стихов Амелина шести-восьмилетней давности насквозь пропитан «антологическим» духом умеренности, это человек уверенный и спокойный:

Стихи ли слагаю, ВенеруЛаскаю ли, пью ли вино –во всем осторожность и мерувсегда соблюдать мне дано…

Амелин (тогдашний, «ранний») отстранен от обычной для постперестроечных лет подчеркнутой социальности, а также и от личных трагедий, его отгораживает от жизни не только старая нормативная поэтика, но и сама интонация трезво обдуманного веселья, которое никогда не сменяется опьянением:

Будь какая ни будет всячина –у меня же на лбу весельенесказанное обозначено…

В пору обретения известности, узнаваемости всякий поэт испытывает противоречивые эмоции. В нынешнем течении стихотворческих дел друг друга стремительно сменяют даже не поколения, не группы, а быстро набегающие и откатывающие от берега «волны», возгласы отдельных поэтов. И многим кажется, что без этого шумного прибоя уже не обойтись. Еще бы – ведь поэты «Московского времени», с опозданием оказавшиеся в центре внимания в начале девяностых, ныне часто воспринимаются уже как классики, вслед за ними, по самому скромному – негамбургскому – счету, на авансцене на краткое время показывались четыре-пять более молодых групп (поколений) стихотворцев. Подобный темп смены ориентиров был неведом ни прошлому, ни позапрошлому столетиям, он порою напоминает мелькание лиц на подиумах или текучие списки музыкальных хитов-однодневок.

В этой связи особенно важна позиция Максима Амелина, как будто бы и знать не желающего никаких перемен. Разумеется, и сам он столкнулся с проблемой выбора: искать новую манеру? Следовать прежней? Читатели и почитатели ждут явно разного – кто-то побуждает к переменам, а кто-то ратует за постоянство. Что же выбирает Максим Амелин? Перечитаем его подборки последних лет.

Перед нами поэт практически новый, обновленный. Куда и делась озорная веселость и непробиваемая защита от сильных чувств, твердокаменная броня пристрастия к античным Каменам? Здесь – прямые высказывания, почти наивные (во всяком случае, уж точно – трогательные) для всякого, кто помнит Амелина, едва отпраздновавшего тридцатый день рождения и уже мнившего, что разменял тридцать первый десяток лет от роду.

По мрачным странствую пещерам Аквилона,чтоб остудить твое взволнованное лонои сердце отогреть,но, парой каблучков как по полу ни цокай,рабыней преданной иль госпожой жестокойты мне не будешь впредь.

Как видим, Аполлон, равно как и прочие Зефиры и Амуры, – на своих местах. Но содержание стихотворения совершенно иное – ясное, прозрачное и однозначное. В русской поэзии не во второй и не в третий раз случаются прорывы к неслыханной простоте либо к огню, мерцающему в сосуде. Амелин сохраняет преемственность со своею прежней поэтикой не только стилистическую, но и интонационную. Он и сейчас стремится свести все дело к галантному афоризму, к выводу, формуле.

«Кто любит, – говорю словами Еврипида, –тот любит навсегда».

Однако за риторическими фигурами – подлинная боль нового опыта, незащищенность и одновременно твердость, как раз и обретенная во времена испытаний – не стилевых, но жизненных, не эстетических, но отчаянных и болевых. Только что приведенная сентенция, например, венчает вот какое стихотворное рассуждение:

Метущаяся плоть и взор пугливой лани, –хоть расторопные поднять и длятся длани        упавшую свечу,всё на свои места пусть расставляет случай.Как беден мой язык, великий и могучий, –        могу, но не хочу.Встреч редких сладок век, но миг разлуки слаще, –сраженный клятвами, в серебряные чащи        без цели, без следадух уносящими, не подавая вида:«Кто любит, – говорю словами Еврипида, –        тот любит навсегда».

Вот еще один пример «новой манеры» Амелина – афоризм не просто привлекателен отстраненной отточенностью, но является результатом (и средством) преодоления самого что ни на есть непосредственного ощущения – боли:

Разбитая может ли чаша срастисьи злак всколоситься, исторгнутый с корнем? –Лишь пар устремляется струйками ввысь,от праха земного к обителям горним,отзыва взыскуя, зане не суметьни письменно выразить жалоб, ни устно, –так патина кроет небесную медь:искусство безжизненно, жизнь безыскусна.

Максим Амелин ныне находится на распутье, но и в этот нелегкий момент остается самим собою – смелым, дерзким, способным приблизиться на расстояние прямой видимости как раз к тем словам и поступкам, от которых многие годы отстранялся, прячась за изысканную архаику.

Самостояние – грозный вызовтем, кто, просчитывая успех,вместо сомнений, причуд, капризовищет – не может найти – утех.Внятен дальних и ближних, вовсю хваля и хуля,скрип и скрежет зубовный, что воздано не по чину.Незачем дожидаться, пока меня с кораблясовременности сбросят – во вспененную пучинуднесь, поглубже вздохнувши, как есть, я сам сиганудобровольно, без рук и без помощи посторонней.Выплыву – не надейтесь, пойти не пойду ко дну,плавать умея, силой владея своих ладоней,не захлебнусь, поскольку стихии мои – водаи земля, по которой Господь расселил народы.Настоящего судно! – иди себе хоть куда,я же не твердой почвы, но зыбкой ищу свободы.

И он выплывет, не захлебнется, в этом у меня нет никаких сомнений. Другое дело, что новый берег может оказаться для него вовсе непознанной землей. Тем интереснее и важнее будет дожидаться опубликования свежих подборок Максима Амелина.

Библиография

Долги земле и небу // Новый мир. 2000. № 4.

На потеху следопытам // Знамя. 2000. № 11.

Из-под пепла и брена // Новый мир. 2001. № 6.

В огонь из омута // Новый мир. 2002. № 7.

Боярышник // Знамя. 2003. № 4.

Конь Горгоны / М. А. Амелин. М.: Время, 2003. 124 c.

Девять измерений: Антология новейшей русской поэзии. М.: НЛО, 2004.

Древневосточные мотивы // Арион. 2004. № 2.

Двум // Знамя. 2005. № 9.

Загрубелый воздух // Октябрь. 2005. № 3.

Продолжение «Веселой науки», или Полное собрание всех Брюсовых изречений, пророчеств и предсказаний, на разные времена и случаи данных // Новый мир. 2005. № 1.

Дети Ра. 2006. № 5.

Единственный Одиссей // Новый мир. 2006. № 9.

Пометы на полях // Знамя. 2008. № 1.

Храм с аркадой // Знамя. 2008. № 6.

Гнутая речь / М. А. Амелин. М.: Б.С.Г.-Пресс, 2011. 464 с.

Юрий Арабов

или

«Так почему ты бредишь, что жизнь сиюминутна?..»

О чем стихи Юрия Арабова? О том, что недоговорено в его прозе – романной и сценарной. С позднесоветских времен бури и натиска, когда Арабов был среди вдохновителей вольного и полуподпольного клуба «Поэзия», изменилось многое. Арабов приобрел заслуженную репутацию киносценариста-классика, стихи же пишутся вроде бы только ради автокомментария к «главным» текстам, от случая к случаю… Впрочем, есть во всем этом свое лукавство, какая-то закономерная «ирония судьбы». Известно ведь, что только время расставляет акценты: в конце концов и певец Лауры воспринимал свои любовные сонеты как нечто частное и незначительное по сравнению, например, с трактатом «О презрении к миру»…

У Арабова есть своя тема, своя нота, безошибочно узнаваемая в его стихах на протяжении многих лет. Жизнь в ожидании вечно свершаемого таинства и чуда, которое присутствует в мире и сейчас, но забыто, погружено в сумятицу навязанных идеалов и принудительных легких удовольствий, заслонено всеобщей уверенностью в преобладании посюсторонних истин: конкурса Евровидения – над Пьером Булезом, телерепортажей об избрании нового понтифика – над обетами искупления и покаяния. Арабов словно бы самого себя убеждает: нет, все не так, спокойствие, только спокойствие! Ничто не забыто, не кануло, пусть даже и не всем это очевидно, – ничто под луною не меняется! Имеющий уши и глаза расслышит, различит музыку сфер сквозь заезженные фонограммы, у него – слышащего и видящего – свои цели:

Выдерни из себя это,Выкраси и выброси,То, что ночами шептал при светеИ днем мусолил в кромешной сырости.Выдерни, выкраси, растопчи,Запрячь в стреху или под колесаТрактора, что всегда «ап-чхи»Говорит со времен еще Наркомпроса.Будь хотя бы блондином на фоне снега,Будь хотя бы брюнетом на фоне ночиИ, как ангел, здесь не оставив следа,Уйди на небо из многоточий.

Искаженная чередою железных веков мелодия, по глубокому убеждению героя стихотворений Арабова, продолжала звучать всегда, в том числе, конечно, и в благословенные времена так называемого застоя, когда для каждого был открыт путь внутреннего сопротивления и автономного движения к подлинной жизни вопреки жизни ложной и навязанной извне. Так думает герой Арабова. А вот Евгений Бунимович, соратник Арабова по клубу «Поэзия», в хрестоматийных строках описывает тогдашние времена и нравы совершенно иначе:

В пятидесятых –рождены,в шестидесятых –влюблены,в семидесятых –болтуны,в восьмидесятых –не нужны…

Арабов пишет о том же, о тех же, но – прислушаемся – дьявольская разница! С одной стороны, конечно,

Это было время, когда стреляли в других,Ну а ты – только сигарету.Это было время, когда давали под дыхИ собак запечатывали в ракету.

Однако приглядимся: жизненная траектория родившихся в семидесятые имеет у Арабова совершенно иной вид. Да, влюблены были в шестидесятых (и в шестидесятые), но болтунами не были никогда, предпочитали молчание, а потому не испытали ни перестроечных иллюзий, ни постсоветских разочарований.

Кто кидал коктейль Молотова на врага,Тот счастливее тех, кто его распил.Я хлебал коктейль Молотова в года,Когда каждый носил в глубине распил.…………………………………Наши следы в кабаках везде,А вот Христос не оставил следов,Потому что ходил по воде.Из закусок были орех расколотый,Двое шпрот, обветренных, как наждак.И нам подавали коктейль из Молотова,Чтобы мы заливали внутри рейхстаг.

Главные события всегда происходят «внутри» сознания, а значит – мало зависят от того, какое тысячелетье на дворе. Самое главное – что с чем сравнивать! В перспективе большого времени культуры подробности приобретений и утрат перестроечных иллюзий выглядят неразличимо мелко и бледно. Необходимо сопоставлять не тучные годы со скудными, но видеть родство любых сегодняшних дней с временами, когда вершились главные, доселе не канувшие в небытие смыслы:

Еще не дождь, но пока не снег,И гарь на ангелах городских.Светофор говорит пешеходам: «Нет».И дальше не видно следов никаких.И дальше не видно обычных людейС халвой, подарками для родных.Лишь тьма и поступь слышна зверей…

Упоминание о халве прозрачно отсылает к Бродскому (точнее говоря, к его известнейшему «рождественскому» стихотворению), и эта отсылка для Арабова фундаментально важна. Только сопрягая времена и смыслы, можно избежать насильственной деформации сознания, которая происходит тем более целенаправленно, чем более свободными, «демократичными» кажутся правила повседневной игры в жизнь:

Несколько политологовРаздели меня донага.Несколько политологовВыудили из подкорки врага.Несколько политологовИ несколько эндокринологовНе оставили мне ни фига.Я с утра был то Лазарем, то Христом,Сам себя оживив и поставив стоймя.Я с утра говорил с говорящим кустом, –Человека гораздо труднее понять…Но в этом кусте скрывался не Иегова,И куст горел по всем каналам «на пять»…

Голос Юрия Арабова слышен не всем, он (по Баратынскому) «негромок» в отличие от многих меньше проживших на свете стихотворцев, культивирующих колоритное устное фестивальное чтение, «незаурядную» лексику и вообще «социальную» поэзию. Но «всякому городу нрав и права», как говаривал Григорий Сковорода. Для того чтобы прибор (ну хоть тот же телевизор, к примеру) продолжал работать, вовсе не нужно, чтобы все телезрители были телемеханиками. Арабов вполне ясно осознает свои задачи, честные и частные, но от этого не менее, а наоборот – более значительные:

…Я пишу эти строки в зоне рискованного земледелия,начиная кружить над опытом, словно бабочка над растением.Раньше я строил город, но теперь я построю хлев,где из деликатесов только вода и хлеб.

В только что изложенные соображения необходимо внести одну весьма существенную поправку. Никому не должно казаться, что в стихах Арабова описаны легкие прогулки по садам вечных смыслов, проступающих сквозь современную нежить. Арабов предлагает читателю историю сомнений и утрат человека, почти целиком погруженного в эту самую нежить, почти навсегда утратившего связь с предвечным чудом. Гармония растворена в повседневных тягостных диссонансах. Гармония и есть диссонанс – лучше всего, как мне кажется, это выражено в замечательном стихотворении, в котором «сложная» музыка нынешнего и прошлого столетий описана как лучшая метафора очистительных событий, отсылающих к евангельским временам.

Штокгаузен не умер. Он просто бредит в трубах,Из кранов выползает холодная змея,Быт крепок, словно улей, он закален на трупах,И на зубах крошится чуть ржавая земля.Ведь наша жизнь сложилась. Как водка настоялась,Но Бог ее не любит, наверное, он прав,И в дебрях сухожилий есть мертвая усталость,Как в августе бывает на перекрестке трав.Ты вылил свою воду, как Иоанн Креститель,Ты видел его руку, которая мертва.Ты горную породу долбил, как небожитель,Чтоб камень возродился из своего нутра.Так почему ты бредишь, что жизнь сиюминутна,Застегиваешь криво дешевое пальто,И умираешь ночью, и просыпаешь утро,И шепчешь, просыпаясь: «Не то, не то, не то…»?

Смыслы современной поэзии можно было бы представить в виде круговой диаграммы. В ней у каждого значительного поэта был бы свой сегмент, более либо менее объемный в зависимости от масштаба автора. Для Юрия Арабова в нашей диаграмме смыслов, конечно, нужно зарезервировать особый контур. Может быть, не особенно бросающийся в глаза с первого взгляда, но, по моему убеждению, довольно сильно влияющий на соседние смысловые сегменты. Посреди споров очередных архаистов и новаторов, в перекрестье битв сторонников и противников рифмы, классических метров и верлибров позиция Арабова отличается какой-то особенной отстраненностью. Вы говорите, что все традиционные атрибуты силлаботоники исчерпаны? Почитайте Арабова, он доказывает обратное, причем не декларативно, не в форме пафосных афоризмов – он просто пишет стихи.

Библиография

Сумма теологии // Знамя. 2001. № 5.

Апокриф // Арион. 2002. № 1.

Воздух: Стихи и поэмы / Ю. Н. Арабов. М.: Футурум БМ, 2003. 192 с.

Стихотворения // Арион. 2004. № 3.

Попытка плача // Знамя. 2005. № 6.

У трех вокзалов, в рапиде… // Знамя. 2007. № 3.

Стихотворения // Арион. 2008. № 3.

Нефть-строительница… // Знамя. 2008. № 11.

Земля / Ю. Н. Арабов. М.: Арсис-Дизайн, 2012. 208 с.

Анна Аркатова

или

«О светотени думаешь одной…»

В наши дни временная дистанция между скрытым от посторонних глаз событием создания стихотворения и его обнародованием предельно сокращена, иногда она сводится к нескольким ударам по клавишам, необходимым для размещения только что написанного текста в микроблоге. Тем ценнее, что в пространстве поэзии продолжают существовать авторы, словно бы задержавшие дыхание, экономящие свои и читательские силы, пишущие редко, а чаще красноречиво молчащие. Это такие разные поэты, как, скажем, Д. Тонконогов, М. Гронас, Г. Дашевский, отчасти С. Гандлевский. «Блажен, кто молча был поэт» – эта строгая пушкинская формула к сегодняшнему стихотворчеству не очень-то применима. В эпоху твиттера все побуждает к незамедлительному выговариванию пришедшего на ум и на сердце. Речь идет даже не о многописании, но именно о сокращении расстояния между написанием и преданием гласности любых строк, в том числе и тех, что по-прежнему, несмотря на все сны о конце искусства, называются стихами. Нет труднопреодолимой (и часто необходимой!) преграды между эмоцией и «лирической возможностью» (Набоков), между замыслом и словом, между черновиком и публикацией.

Стихи Анны Аркатовой в большинстве своем отмечены подобной печатью непосредственности – иногда подкупающе откровенной, иногда наивной, а порою оборачивающейся необязательностью. Стихотворение целиком располагается в монологичном пространстве рассуждения о себе изнутри и снаружи, попытки судить о происходящем в мире помимо авторского сознания практически отсутствуют либо даны иронически:

История, повремени!Запомни, как в этом форсажеИ мы были птицам сродни.А может, и ангелам даже.

История может быть только личной, накрепко связанной с конкретными событиями, случившимися в чьей-то отдельно взятой жизни. Если взыскательно вынести за скобки все стихи, в которых дело сводится к коллизии ты-да-я-да-мы-с-тобой, – останется ли еще что-нибудь? К счастью – останется: например, стихотворения, в которых связка личного и исторического не выглядит столь предсказуемой, подлежащей простому пересказу. Есть у Аркатовой вещи, в которых появляется недосказанность, неопределенность, широта – в общем, все то, что отличает поэзию от мастеровитых иллюстраций конкретных чувств и событий.

Четырнадцатое июляДень взятия БастилииБабушка с тетей заснулиА меня отпустилиУ тебя мол такие нагрузкиИди погуляй у подъездаА то дед как начнет по-французскиОрать эту как ее марсельезуНе приведи господи…

Поводом для воспоминаний о событиях далекого детства здесь становится Национальный праздник Французской республики (стихотворение «День взятия Бастилии»). Причем отличия от предыдущего процитированного стихотворения разительны. Там – достаточно стандартная констатация: «со мною (с нами) происходит нечто настолько значительное, что для нас происходящее эквивалентно событиям исторического масштаба». Здесь – все выглядит совершенно иначе, День взятия Бастилии и бесконечно далек от мелких семейных событий, и вместе с тем тесно с ними связан, в конечном счете – стал причиной неловкой попытки бабушки и тетки отправить юное создание на принудительную прогулку.

Это стихотворение – сравнительно нечастый для Аркатовой случай выхода за границу узкой арены событий, в которых обязательно участвует не только «я», но и «ты». Об этих извечных персонажах, всем известных до тривиальности, связанных отношениями любви-разлуки и т. д. и т. п., нынче писать очень трудно, нужен какой-то особенный поворот темы, иначе все выглядит слишком уж ясно и предсказуемо. «Храни меня в сухом прохладном месте, / Бери меня четыре раза в день…» или «Скребущая во сне изнанку живота – / любовь, я не люблю уже твоей запруды» – вроде бы ведь и выстрел точный, да только слишком уж на виду все стадии и атрибуты: оружие, пули и мишень, вернее говоря, лук-стрела-сердце. И даже сверхточные выстрелы уже не так неодолимо бьют в цель, как это было лет сто назад, в пору рассуждений о надетых не на ту руку перчатках:

Дергаешь плечики – что же надеть?Вечная паника у гардероба.Брось – начинается третья треть,Где-то кроится последняя роба.Что тебе брошки, платки, кружева?Думай о главном – ведь ты же большая!Думаю: главное, юбка жива,Что надевала, тебя провожая.

Впрочем, как только Анна Аркатова перестает следить за полетом Эротовых стрел, возникает совсем иная геометрия стиха, лишенная заранее промеренной узкой камерности. Взамен появляется выверенная точность пропорций, очерчивающих разомкнутый горизонт смыслов. «Пространственные» метафоры здесь упомянуты не случайно – по всей видимости, живопись, графика во всех технических деталях известны Аркатовой не понаслышке. Классические живописные изображения аукаются друг с другом, вдруг возникают как навечно застывшие прообразы ситуаций современной жизни, превращаются в живые картины, многое подсвечивающие и объясняющие.