«Какая глупость! Не может быть в мире мест, где нужно платить за то, чтобы тебе спасли жизнь», – хмыкает Яся и откладывает книгу. Она приходит к выводу о том, что нельзя верить обладателям почетной грамоты «За правду и объективность в освещении XIX съезда ВКП(б) – КПСС». Так Яся впервые сталкивается с политикой.
На плановом медосмотре главврач Степан Николаевич, похожий на доктора Айболита, которого сильно обидели спасенные им звери, интересуется, как часто Яся пользуется ингалятором. Она спрашивает: «Что такое ингалятор?». Айболит начинает кричать, назначает проверку. Спирометрия не выявляет похожих на бронхиальную астму аномалий. Степан Николаевич кричит еще громче, требует немедленного перевода в обычную среднеобразовательную школу по месту жительства. Ясю вызывают к директору и вроде даже действительно готовят к выписке. А потом что-то случается, громкий Степан Николаевич притихает и начинает при виде Яси жаться к стеночке и отводить глаза. А потом он сам куда-то девается – видно, за ним все-таки приходят спасенные им звери, – и в санаторно-лесной школе появляется Лариса Евгеньевна, полноватая, добрая и полностью согласная с Ясиной астмой.
Иллюзии – плохой корм для надежды. Мечта растет обещанием перестать быть мечтой. Папа появляется у шлагбаума дважды, иначе проходная совсем перестала бы интересовать Ясю. Первый раз, на какой-то ранний день рождения, он привозит ей книжку-раскраску с китами. Раскраска довольно бесполезна, так как огромные китовьи туши приходится однообразно зарисовывать синей ручкой.
Второй раз он приезжает не один, а с фотографом и высушенной загаром до состояния мумии женщиной (не тетей Таней), которая сразу вручает Ясе черный бумажный пакет с надписью «MANGO MNG». В пакете – платье. Женщина вдевает Ясю в платье, закрепляет булавками слишком длинные гофрированные манжеты (с размером не угадали), больно расчесывает волосы, сетуя на то, что «без лака не лежат». Потом она командует «улыбаться», «изобразить астму» и «сделать кошечку». В лицо светят лампой, закрепленной на фольге, Яся узнает новое слово «диссипатор». Папа смотрит на часы, когда их не фотографируют, и не смотрит, когда фотографируют. Потом все заканчивается, женщина и папа прыгают в большую черную машину и уезжают, а фотограф долго ждет такси, ходит туда-сюда перед проходной и говорит плохие слова.
Оба раза папа не забирает ее с собой на выходные. Во второй раз оставляет платье. Через год его манжеты перестают быть слишком длинными.
Яся надевает платье каждый раз, когда выходит к «забору». Воспитательницы и учителя смотрят на нарядную девочку то ли с завистью, то ли с презрением и почему-то увязывают исполнение ее мечты с какими-то «выборами». С шести до семи – самый пик визитов. После семи забирателей меньше. В мечтах Яси папа приезжает на белых лакированных лимузинах, на черных «плимутах» и «крайслерах», катается с ней на карусели, потом обнимает ее при всех детях и говорит им: «Это – моя дочка». А потом он приглашает ее в авто и увозит из санаторно-лесной школы навсегда.
В девять шлагбаум закрепляется на стойке в положении «закрыто», а въездные ворота автоматически перекрывают проезд, и это сонное выдвижение красной металлической решетки гарантирует механическое отсутствие папы еще семь дней.
Однажды после очень ветреного дня, перевернувшего стенды наглядной агитации и разметавшего содержимое мусорных баков по территории школы, из обшитой сайдингом будки с тонированными стеклами, стоящей у шлагбаума, выходит дядя.
Дядя одет в джинсы и ковбойку, он очень взрослый, на вид ему лет двадцать, а это старше Яси на целую Ясину жизнь. Он вглядывается в девочку пристально, и Яся думает, что дядя сейчас ее будет ругать: после восьми, когда официально заканчивается «забор», ошиваться у входа запрещено. Однако дядя не ругается, он садится на корточки, заглядывает в глаза и спрашивает с редким для этого заведения участием:
– За тобой что, никто не приехал, маленькая?
Яся качает головой. У дяди серые добрые глаза, пушистые ресницы и над бровью – крохотный шрам в форме чайки. Девочка хочет показать ему птиц на своей левой руке, но стесняется.
– Когда все уехали, на карусели не покружишься. Она в землю скребет, – делится она вместо этого своей житейской мудростью.
– Не беда, пойдем, я тебя повращаю, – усмехается дядя, берет ее за руку и ведет прочь от ворот.
Он кажется ей очень важным человеком, если может вот так спокойно покинуть свой пост в обшитом сайдингом домике у ворот, раз предлагает кататься на карусели за час до отбоя, когда уже загорелись фонари и скрежет железа может разбудить вахтера или кого-нибудь пострашней.
– А ты тут директор? – спрашивает Яся.
– С чего ты взяла, дуреха? – смеется дядя. – Я – студиозус, последний филомат среди Филаретов. Бьюсь лбом о гранитную парту истфака, но парта не отвечает взаимностью. Обещали за успехи в постижении ВКЛ к третьему курсу на бесплатное перевести, но не перевели. Приходится подрабатывать истуканом. От Минска близко, вот и езжу.
Он сажает ее на карусель, устраивается напротив, чтобы уравновесить неустойчивую платформу, и начинает раскручивать агрегат, похожий на ржавый советский волчок. Он хватается за круг, находящийся на уровне груди, и тянет его на себя, в результате чего конструкция издает скрежет поворачиваемой танковой башни. Яся помогает ему, на ладонях остается высохшая и отстающая от металла краска, так что становится даже ясно, какой это танк – тот самый миллион раз крашенный Т-34 возле Дома офицеров в Минске. Пластмассовые сиденья неудобные, карусель наверняка потеряла половину своих подшипников и движется натужно, рывками, Яся не попадает в ритм движения, и металлическое кольцо больно бьет ее по рукам. От нарастающей скорости ей становится дурно – с детьми они никогда не разгонялись так сильно, в ушах свистит ветер, а рот полон разметавшихся волос. Ее вжимает в сиденье, ее подташнивает, фонари мельтешат перед глазами, она смотрит на дядю – единственный недвижимый объект в поле зрения, – смотрит на него и думает, что ей необъяснимо хорошо, хотя должно быть неспокойно – какой-то незнакомый человек делает то, что до сих пор не сделал для нее отец. Но она видит, что дядя добрый и что он смотрит на нее так, как смотрела когда-то только мама – с теплом и заботой. И когда наконец дядя останавливает карусель, ей хочется, чтобы он предложил встретиться тут завтра снова, и чтобы они стали друзьями, и чтобы она показала ему свою коллекцию сосновых шишек и найденный редкий каштан в форме облака.
Но Студиозуз вздыхает и говорит:
– Тебе нужно в койку, а мне – обратно на пост, иначе фон Лепель премиальные зажмет и придется отказывать себе в самом ценном – в вине, без которого драматичную историю ВКЛ не постигнешь. Про таких, как фон Лепель, Томас Урбан правильно написал: жена полковника, хотя сама могла бы быть полковником.
– А кто такая фон Лепель?
– Это истинное имя директора нашего Дома отдыха, – усмехается дядя.
– А Студиозус – это твое имя?
– Нет, скорей должность.
Так Яся поняла, как нужно звать человека, отвечающего за шлагбаум: студиозус входных ворот. Про шрам над бровью она соображает сама: набил о непонятную гранитную парту истфака.
Они прогуливаются под фонарями, и деревья дышат ночной прохладой, и стрекочет цикада, и липы пахнут так, как они пахнут только в детстве, когда ночь – настоящая ночь, пристанище гномов и светлячков, которые кажутся созданиями из одной сказки. Ей кажется, что у человека, который знает выражение «драматичная история ВКЛ», можно спрашивать все, что угодно, что он вроде умного филина из мультфильма про Винни Пуха; он вроде говорящего Сфинкса, знающего все отгадки, – ему подвластно прошлое, настоящее и будущее. И Яся задает вопрос, мучивший ее давно:
– А почему маму хоронили в этом шерстяном свитере с горлом? И что значит «слабое сердце»? Разве сердце может быть «сильным»? Оно же мягкое!
Студиозус перестает идти. Потом садится рядом и снова заглядывает ей в глаза. Чайка взлетела очень высоко, вместе с бровями она оказалась на самом верху его лба. Девочка терпеливо объясняет:
– Просто мама же не любила этот свитер. Он ей кололся в горло. Там высокое горло. Почему тетя Таня и папа похоронили ее в нем? Ей же будет всегда плохо! Это специально, да?
И Студиозус вдруг обнимает ее и прижимает к себе, накрыв ладонями. Ясе почему-то хочется заплакать, хоть тетя Таня и сказала, что когда плачешь по маме, появляется астма. Губы у Студиозуса плотно сжаты, глаза блестят.
– Всем нам не хватает одного. Всем живущим здесь, – говорит он с запалом. – Тебе, мне, любому! У нас как-то глобально не получилось с радостью. Горя полно, равнодушия, зависти, всякой мелкой черной дряни – хоть отбавляй. Причем – что сейчас, что после Кревской унии… А вот радости – чистой радости, такой, какой должна быть в детстве, – тут нет даже у детей! Посмотри на их лица! Я расскажу тебе историю, маленькая, – доверительно сообщает Студиозус. – Когда тебе будет снова думаться о маме, ты вспоминай эту историю, ладно? Так вот. Посмотри туда! – он показывает в небо, где, очевидно более яркий, чем фонари, висит желтый диск. – Видишь справа на Луне пятнышко, похожее на выщерблинку? Его легко заметить, оно темней всех остальных. Это – Море Ясности. На его нижнем берегу, выше и левее Моря Спокойствия, находится Озеро Радости, или Lacus Gaudii. Добраться до него очень просто – нужно сесть в лодку и плыть от Озера Сновидений по диагонали, но главное не спешить и не сбиться с дороги, ведь так ты попадешь в Lacus Doloris – Озеро Печали, откуда очень сложно выплыть, так как в печали вязнут весла, и тебе постоянно хочется спать и опускаются руки. Запомнила?
Девочка кивает: по диагонали от Озера Сновидений.
– А где я достану лодку на Луне? – морщит лоб она.
– На Луне все передвигаются только на лодках, ведь ее поверхность – сплошь моря, заливы и озера. Видишь вон там темный мысок? Это – Залив Любви в Море Спокойствия. А с краешка, на востоке, крохотная точечка – Озеро Лета. Вот тут – Озеро Нежности, а на темной стороне – Озеро Одиночества – туда, на темную сторону, отправляются те, кто больше не хочет никого видеть.
– А что там делать, в Озере Радости?
– В нем можно купаться, в Радость можно нырять с головой с лодки, а еще можно расставить палатку, зажечь костер, устроиться в гамаке и слушать, как Радость плещется о берега.
– А много там Радости?
– Ее хватит на всех. На всех нас! Озеро – сто километров в длину!
– Это как Минское море?
– Больше. Намного больше!
Яся мечтательно молчит.
– А какая она, Радость, в этом Озере? – спрашивает она наконец.
Студиозус думает, трет себе шрам над бровью.
– Она – как кисель. Синий сладкий кисель. Ты заходишь в нее с берега, и она принимает тебя на свои ладони. Ты ложишься на спину, а над тобой – космос.
Девочка пытается представить себе, как это – скользить на спине по кисельным волнам Радости и глядеть на созвездия. Вокруг – тишина и мерцание Млечного Пути.
– Это – рай? – спрашивает она.
– Нет, – он качает головой. – Рая больше нет, в него верят лишь ортодоксы. Рай – это Бог и ангелы. Тут же – Радость. Ни боли, ни тревоги, ни страха. Радость и счастье, другой берег Печали. Я не хочу в рай. Я хочу качаться на волнах Радости и смотреть на звезды.
На прощание он говорит ей «до завтра», но, конечно, она не решается прийти к шлагбауму и попросить сводить ее на карусель. Всю неделю он снится ей в виде большого мохнатого пса, который был ее первой и самой любимой игрушкой (игрушка куда-то подевалась после маминых похорон). Пес разговаривает с ней его голосом, обнимает ее и рассказывает про рай и озера – на Луне, на Сатурне и даже на Солнце. Ровный и немного ироничный голос сообщает ее снам покой и выдавливает из них черную пустоту, к которой она за свою жизнь в санаторно-лесной успела вполне привыкнуть.
Когда через неделю, в пятницу, в двадцать один, после окончания «забора» (папа снова не приехал) Яся стучится в сторожку, вместо студиозуса оттуда выходит одетый в синюю униформу с надписью «Охрана» мужик с прокуренными усами и в очках с оловянной оправой. Он говорит, что «этат малады» уехал, а почему уехал, не знает, скорей всего – «намалацил дзенег на учобу», а может его уволила директор, и что он никому тут все равно не нравился за острый язык и «зловредный склад ума», и что он, мужик с прокуренными усами, на «вумника» в обиде за то, что тот назвал его «истуканом».
Душный коридор журфака БГУ. Портреты знаменитых выпускников на стенах. Все они – не журналисты, а писатели, поэты и члены Верховного совета. У стенда «Абитуриенту на заметку» толпа. Атмосфера, как на переполненной платформе подземки, где все ждут поезда, который никогда не приедет. Или приедет, но увидят его не все. Возможно, он уже приехал и забрал лучших с собой в интимную темноту тоннеля.
Девушки модельной внешности с укладками «как на свадьбу» и купленными в райпо вечерними платьями некрасиво размазывают по щекам слезы. Юноши косят под Игги Попа, Ника Кейва и академика Вернадского. И первые, и вторые, и третьи меняются в лице при грозовых отзвуках, доносящихся отовсюду: «осенний призыв», «военкомат», «медкомиссия».
Ясина фамилия – первая в списке поступивших, хотя она провалила собеседование по профпредмету, суть вопросов которого не поняла. Рядом с ее строчкой – приписка от руки, шариковой ручкой – «выделить комн. в студ. общежитии по ул. Первомайск. – протокол засед. профкома № 20133», хотя она не просила комнату в общежитии и собирается жить дома: от Тарасова до центра Минска – двадцать минут на маршрутке.
Внезапно откуда-то из глубин коридора доносится крик: женский голос выкрикивает ее фамилию так, будто от этого зависит жизнь кричащей. Многие абитуриенты оглядываются на этот крик – фамилия сделалась в городе слишком известной.
Она проталкивается по «перрону» и подходит к звавшей – это несчастного вида методистка факультета. Она бормочет: «Ну слава богу, нашлась! Вас к телефону требуют, это срочно! Срочно!» Яся ныряет в каморку методистки, отмечает несчастный электрический чайник, запыленный фикус, желтенькие обои, жакетик, от которого пахнет восьмидесятыми и старой девой, принимает трубку из ее рук и вслушивается в тишину на том конце провода.
– Здравствуйте. С вами сейчас будет говорить Сергей Юрьевич, – торжественно объявляет трубка голосом, в котором больше металла, чем женственности.
Сразу вслед за этим – голос отца:
– Ну привет… – Звучит так, будто он начал говорить и отвлекся на что-то, он так часто делает, общаясь с людьми.
– Привет, – пожимает она плечами.
– Мне тут… э… позвонил ректор ваш и сказал, что ты оказала ему честь, решив поступить в БГУ. – Пауза. Видно, Яся должна здесь начать что-то говорить, но она не знает, что. И ей не хочется. – Это правда? – спрашивает папа.
– Да. Правда, – снова пожимает плечами Яся.
– Ну, я рад, что ты поступила. – Последнее звучит как шутка. И он действительно смеется, добавив: – На бесплатное! С именной стипендией, как мне обещали!
Яся молчит. Она не знает, что говорить.
– Одного я как-то не понял, доча. – Слово «доча» звучит очень инородно. – Выбор факультета. Ты что, правда решила поступать на этот… На журфак?
– Ну да, – аккуратно отвечает Яся. – А что?
– А что ж со мной не посоветовалась?
«Потому что я не видела тебя два месяца, дорогой мой. А когда скреблась – даже не стучалась – скреблась, чтобы не слишком потревожить тебя и твою прекрасную белую дверь в мае, чтобы поговорить о будущем, ты, не открывая мне, крикнул: “Занят!” Крикнул как служанке, как кошке, так что же ты теперь хочешь?» – вот так нужно было ответить. Но так отвечать ему она разучилась. Да что там – никогда не умела она так отвечать своему отцу. Кажется, всего несколько человек во всей стране могли с ним так поговорить.
И она начинает униженно мямлить, отмечая, как ползет в сторону ее дикция, как сплющивается она под его властными, вескими репликами, как теряет остроту и резкость:
– Ну не знаю, пап. Это… Не получилось у меня как-то.
– Что же, давай мы тебя перекинем задником на какой-нибудь приличный факультет. Международные отношения подойдут? Будешь у нас дипломатом!
«Ага, дипломатом! И уеду далеко-далеко, на Огненную Землю, на мыс Горн, чтобы не напоминать тебе ни о себе, ни о маме, ни о флигеле, ни о той игрушке, большом мохнатом псе, которого ты мне подарил, а потом выкинул на помойку, вместе со мной», – продолжает она грубить папе, не раскрывая рта. Потом делает глубокий вдох и униженно выводит:
– Папочка, я все же осталась бы на журфаке, ладно?
– Но почему? Объясни! Зачем ты себе выбрала эту профессию? – наседает он.
Она вздыхает и формулирует, медленно и вдумчиво:
– Я хочу, наверное, жалеть тех, кого больше некому жалеть. И… защищать их.
– Тогда иди в солдаты. Или в Робин Гуды, – пытается он пошутить.
Яся протягивает трубку методистке, и та кладет ее на старенький аппарат – советская пластмасса цвета слоновой кости, трогательный диск с циферками. Яся находит чудовищное несоответствие в том, что голоса таких важных и влиятельных людей, как Сергей Юрьевич, могут передаваться всяким дребезжащим низкобюджетным электромеханическим хламом. С другой стороны, если бы ее каналом связи с отцом всегда был этот пахнущий проводами и изолентой телефон, а не вечнозакрытая белоснежная дверь, она разучилась бы говорить с ним не раскрывая рта гораздо раньше.
– Объективность журналиста состоит во всестороннести… Всесторонности… Всосторонности… Как это сказать? Когда и к тем, и к другим… Значит… Раньше, еще совсем недавно, дорогие мои студенты, была партия, хотя вы этого можете и не помнить. Как она говорила, так и было объективно. Когда я работал на XIX съезде КПСС… Ну, это… А теперь у нас демократия и свобода слова… И объективность должна быть всесторонной. Всесторонней…
Большинство лекторов на факультете похожи на постаревшего Дмитрия Пригова, который перестал писать стихи, купил себе галстук и научил жену его завязывать. От них пахнет столовой, на переменах они шуршат пакетиками в портфелях и извлекают беляши, которые стыдливо поедают, словно бурундучки.
Яся уже поняла все про «всосторонность», она тайком пишет коротенькие эссе – про человека, который приручил чайку и научил ее говорить, про чудака, который ночует на раскаленных за день жестяных крышах, про тайны троллейбусных депо, про крохотных человечков, живущих в саксофоне у уличного музыканта – все это слишком трогательно, чтобы такое публиковать, да и как она сунется в журналы, с ее фамилией? Кроме того, ее писанина совершенно не всесторонна и даже не всестороння.
Однажды она идет с факультета и замечает: улицы города вымерли. Она сворачивает в один переулок, не встречает там никакого движения – нет ни людей, ни машин; сворачивает в другой, оказывается на Маркса, выбирается по ней в мощенный рукав, вьющийся по дворам в сторону проспекта, протискивается мимо открытых гаражей с брошенными полуразобранными «Жигулями» и «Волгами», мимо веранд кафе с остывающими чашками нетронутого кофе, и оказывается на шестиполосной проезжей части, на поблескивающем солнцем асфальте, среди исправно работающих светофоров, которым некого останавливать, ибо нет ни пешеходов, ни даже велосипедистов.
Она беспечно бредет в сторону вокзала по разделительной полосе, воображая, что на город упала нейтронная бомба, и внезапно обнаруживает перед собой три ряда ОМОНа в черных шлемах с жестяными щитами, с дубинками наизготовку. Бойцы молчат и не шевелятся, как почетный караул. И лишь рации, включенные на полную мощность, оглашают окрестности каркающими командами, из которых следует, что сейчас то ли ОМОН пойдет в атаку, то ли, напротив, атака пойдет на ОМОН.
И тогда Яся разворачивается и изо всех сил бежит обратно к той арочке, через которую протиснулась на проспект, и видит, что тут, у арочки, двойное оцепление из людей в кожаных куртках с озабоченными лицами – настолько озабоченными, что к ним страшно даже близко подходить, и улица напротив перекрыта грузовиком, по сторонам от которого выстроился спецназ в черной униформе. И дальше она слышит рев, идущий снизу, от земли, от начавшего вдруг дрожать асфальта, и видит, что с другой стороны приближается людское море, толпа, в которой каждый явно кричит свое, издали производит гул, который сливается в одно сплошное «аааа!», и это «ааа!» становится громче и страшней при виде рядов ОМОНа. И когда она явственно понимает, что ей совершенно некуда бежать, что она надежно зажата и законопачена между двумя ненавидящими друг друга силами, ОМОН получает команду наступать.
По жестяным щитам грохочут резиновые дубинки, и эта канонада заглушает рев приближающихся людей: с каждым ударом ОМОН делает шаг вперед, и ясно, что эту поступь ничто не остановит – ни хемингуэевский «мотылек и танк», ни Яся. И вот, уже чисто инстинктивно, она вжимается в углубление между двумя пилястрами в сталинском доме, и твердыни сшибаются прямо перед ней с влажным хрустом. Она видит, как прямой удар срывает очки с мужчины, который держит плакат, где написана фамилия ее отца, ее фамилия; там написано что-то злое, очень злое, но плакат уже растирают по асфальту тяжелые берцы, вместе с его беспомощной злостью. Видит, как кому-то выбивают зубы. Видит, как эффективны усиленные металлическими пластинами перчатки, как легко отбивают человеческую плоть металлические дырчатые щиты. Потом подъезжают автобусы с черной клеенкой на окнах и всех оставшихся лежать или сидеть или просто – оставшихся, не побежавших, принимаются паковать, деловито, как при уборке картошки, с такими же сугубо сельскохозяйственными звуками.
И удивительно, как эта суетливая зачистка совершенно минует Ясю – ни те ни другие не воспринимают ее как участника побоища, неподвижность выводит ее из видимого дерущимся мира.
Вечером она хочет рассказать об увиденном отцу, но он очень занят.
Любовь встречает ее на выходе из метро «Октябрьская» и на первый взгляд совершенно не похожа на любовь. Длинноволосый юноша стоит со стаканчиком взятого в «Центральном» кофе, курит и читает книжку в мягкой обложке. Проходя мимо, она замечает название – «Степной волк» Германа Гессе, и внезапно чувствует какое-то родство не столько с этим юношей, сколько с этой книжкой. «Я хотела спросить у вас, по поводу Гермины», – обращается она к парню, но тот прохладно замечает: «Я пока не дочитал до конца и говорить ничего не могу». Ей внезапно нравится этот отстраненный ответ. В конце концов, любовь ведь, наверное, бывает и не с первого взгляда, говорит она себе – и предлагает зайти в «Центральный», где они едят бутерброды, состоящие из сухой питы, корейской морковки, докторской колбасы и кетчупа, и Костик – а его зовут Костик (представляется Кастусём, хотя говорит по-русски) – продолжает вести себя замкнуто и заносчиво: как раз так, как нужно для того, чтобы в тебя влюбилась третьекурсница – ну или решила, что влюбилась. Он отвечает лаконично, сообщает, что он юрист, готовится быть адвокатом и пишет стихи. На просьбу почитать стихи сразу же отказывается, и это снова нравится Ясе.
«Журфак – это не образование», – кривится он, услышав про ее альма-матер. «Зачем юристы в стране, где нет закона?» – отвечает она ему, по привычке не раскрывая рта.
Костик пухловат, у него усы цвета рожи, то есть, конечно, ржи, ржи цвета у него усы, но и рожа у него цвета ржи – серовато-бледная, с неожиданным багровым цветом губ, глаза чуть навыкате, как у потомственного австро-венгерского аристократа, успевшего слегка подмутировать от внутрифамильных браков, и он уже что-то задвигает про собственный аристократизм, про папу, который служит замминистра, про квартиру на Победы, про дачу в Крыжовке – и все это без спешки, с касанием габсбургской величественности, и каждое слово низводит Ясю до статуса замарашки, тряпочки без роду-племени, – а ведь она такая в чем-то и есть.
У него толстая шея, но ее барочные складки драпируются длинными соломенными волосами, у него прыщ на верхней губе, но он практически не виден за усами, в целом Костик скорей похож на степного теленка, чем на степного волка, но Яся рада, что он с ней говорит, пусть даже и равнодушно, слишком равнодушно. Вечером они идут в кино, и он – нет, не обнимает ее, но задумчиво гладит по ноге, хозяйственно так, как крепостную девку. Яся ожидает обещанного книгами возбуждения или хотя бы стука крови в ушах, но ничего этого не случается. Он приглашает ее домой, в свою квартиру под голубками на Захарова, «на послезавтра». «Предки будут на даче», – сообщает Костик и заглядывает ей в глаза. Яся делает вывод, что взгляд значит, что ей, похоже, нужно купить презервативы.
Она покупает презервативы – почти не краснея, затем, почему-то краснея гораздо больше, покупает новые трусики, красного цвета, с кружевами, потому что из старых торчат нитки и их будет неудобно не снимать; на лифчик денег не хватает, и она надевает блузку без него. Она приходит к Костику в номенклатурную квартиру, сбивчиво объясняется с консьержем, который строг, как охранник на входе в публичный дом, она сбрызгивает себя духами перед тем, как позвонить – потому что блузка мокрая подмышками.