Та было послушалась; одну остановку мы промчались вихрем. Но на второй (это было как раз у Ситного рынка) снаряд упал так близко, что вожатая бросила управление. Вагон стал.
Уж не помню, как мы выскочили из него, перебежали улицу и влетели в булочную на углу. И в то мгновенье, когда мы переступали порог, снаряд попал в наш трамвай.
Мы просидели в убежище булочной, вероятно, с час, я не помню. Как это часто бывает со мной в минуты опасности или после нее, мне страшно хотелось спать.
Укрытие было сырое, сверху капала вода. Люди все время перемещались, ища местечка посуше. Плакал ребенок. Меня тяжело клонило ко сну: год жизни отдала бы за подушку.
Когда все стихло, мы вышли. Наш трамвай стоял страшный, разбитый. Какой-то человек, махнув в его сторону рукой, сказал:
– Там полно трупов.
Значит, были убиты все, кто не вышел.
Вернувшись домой, узнали, что обстрел был прицельный по Ситному рынку, в гущу рыночной толпы. День был воскресный. К нам в больницу привезли 72 раненых.
22 декабря 1941 года
К сегодняшнему утру из вчерашних раненых умерло десять.
25 декабря 1941 года
Сегодня утром, когда Евфросинья Ивановна внесла дрова, я по ее лицу сразу поняла, что случилось нечто необычайное. Она рассказала мне, что, пойдя еще затемно, на «ранней зорьке», в булочную, встретила на площади Льва Толстого неизвестного человека, который шел, плакал, смеялся, хватался за голову.
– Постоит-постоит и дальше бредет, сам не в себе.
Я подумала: либо выпивши (и где только раздобыл?), либо повредился в уме.
И только придя в булочную, Евфросинья Ивановна поняла, в чем дело: прибавили хлеба. И этот человек один из первых узнал о прибавке. Радио не работает из-за отсутствия тока, газета появляется на стенах домов только на второй, а то и на третий день. Поэтому о прибавке хлеба люди узнавали прямо у прилавка. Так было с неизвестным человеком. Так было и с Евфросиньей Ивановной.
Все сияют. Отовсюду доносится одно только слово:
– Прибавили!
Рабочие получают теперь 250–300 граммов. Служащие – 250. Мы с И. Д. будем иметь на двоих 600 граммов в день.
26 декабря 1941 года
Страшно, выйдя утром из наших задних ворот, очутиться у стены прозекторской, на берегу Карповки. Это – мертвецкая под открытым небом.
Ежедневно туда привозят на салазках восемь-десять трупов. Там они и лежат на снегу. Гробов становится все меньше: не из чего их делать.
Мертвецы – в простынях, скатертях, лоскутных или байковых одеялах, иногда в портьерах. Однажды я видела небольшой, видимо очень легкий, трупик ребенка в оберточной бумаге, перевязанный бечевкой.
Все это зловеще пестреет на снегу. Порой из-под него торчит рука или нога. В этих цветных тряпках таится еще какое-то подобие жизни, но и неподвижность смерти. Все это напоминает одновременно и побоище и ночлежку.
Сама прозекторская полна. Не хватает грузовиков для кладбищ – и не столько даже грузовиков, сколько бензина. И главное – так мало сил у живых, чтобы хоронить мертвых.
Возник вопрос о том, чтобы не регистрировать в загсе каждого умершего отдельно, как раньше. И вообще – упростить формальности. Представитель загса будет находиться тут же, в прозекторской, чтобы вести хотя бы просто количественный учет. Ведь много трупов безыменных.
30 декабря 1941 года
Недавно в одном месте меняли 27 порошков аскорбиновой кислоты (витамин «Це») на живую собаку для еды. Мариэтта сказала рассудительно:
– Что ж, если собака крупная – это выгодно.
1942 год
1 января 1942 года
Новый год встречали вчера дважды. Первый раз – в пять часов вечера, в Союзе писателей, где был сначала «устный альманах», а потом ужин за счет талонов, вырезанных из наших продовольственных карточек.
Мы пошли в Союз по ледяным пустынным улицам, мимо трамвайного парка, откуда не выходит ни один трамвай, мимо хлебозавода, который дает нам так мало хлеба, мимо пробитого осколками и засугробленного автобуса. По набережной, где стоят два недостроенных корабля, трагических, безмолвных. Перед ними ледяная громада города и за ними покрытая льдом Нева.
В Союзе писателей «устный альманах» происходил в красной гостиной. В камине горели полешки, на столе – свеча, было очень холодно.
Дошла до меня очередь. Я села поближе к свече и стала по рукописи читать первую главу поэмы (название у меня точно еще не решено). Я читала ее на людях впервые. В том месте, где я проклинаю гитлеровскую Германию, у меня перехватило дыхание. Трижды я останавливалась и начинала снова.
После «ужина» пошли домой, снова тем же путем. Было почти совсем темно.
Вечером И. Д. отправился в булочную. Тревога застигла его на обратном пути. Бомбы падали снова возле площади. И. Д. укрылся с хлебом в чужой подворотне. А я дома очень боялась за него.
К двенадцати часам сошли вниз, в кабинет главврача, с последней нашей бутылкой прокисшего рислинга. Розлили по бокалам и выпили молча. Хотели было еще посидеть, но позвонили по внутреннему телефону. Дежурный врач приемного покоя сообщал, что у него сорок покойников лежат в коридорах и в ванной. Не знает, что дальше делать. Главврач ушел туда. Мы поднялись к себе и легли.
2 января 1942 года
Умирают в больнице, главным образом в приемном покое. На кладбищах вырыты длинные траншеи, куда складывают покойников. Отдельные могилы кладбищенские сторожа роют только за хлеб.
Гробов на улицах все больше. Их везут на салазках.
Если гроб пуст, он легко раскатывается из стороны в сторону: его заносит. Однажды один такой задел меня по ногам. Гроб с покойником везут обычно две женщины. Веревки глубоко врезаются им в плечи, но не потому, что покойник тяжел, а потому, что женщины слабы.
Недавно видела труп без гроба, у которого на груди под свивальными пеленами были подложены стружки, видимо для благообразия. Во всем этом чувствовалась опытная, не дилетантская рука. Страшнее всего была именно эта техническая оснащенность. Очень может быть, что за все это пришлось расплатиться хлебом.
В другой раз две пары салазок сцепились полозьями. На одних к крышке гроба были аккуратно привязаны лопата и лом. На других – лежали дрова. Это встретились Смерть и Жизнь.
Часто на салазках везут и живых. У Аничкова моста (откуда, спасая от снарядов и бомб, давно уже вывезли бронзовых коней Клодта) две женщины с трудом влекли салазки, на которых сидела третья с мертвым ребенком в одеяльце.
Видела я также, как истощенная женщина, молодая, с напряжением управлялась с салазками, на которых лежал большой платяной шкаф стиля «модерн» из комиссионного магазина: для гроба.
В одно из воскресений мы шли от наших ворот к площади Льва Толстого. И на этом небольшом пространстве встретили восемь больших и малых гробов и несколько трупов в одеялах. И тут же две женщины вели третью к нам в больницу рожать. Она шла, выпятив живот, желтая, с цынготными кровавыми мешками под глазами, худая, как скелет, еле передвигая ноги.
В другой раз две женщины, по виду учительницы, библиотекарши или что-нибудь в этом роде, везли на салазках пожилого человека в пальто, в меховой шапке и в очках. Он неудобно лежал на боку на коротких салазках, опираясь на локоть. Ноги волочились по земле. На каждой выбоине человек стонал:
– Осторожнее! Осторожнее же!
А те две были в поту, несмотря на сорокаградусный мороз.
Две женщины (снова женщины) ведут под руки дистрофика (мы только здесь узнали это слово). Он переставляет ноги в валенках, как протезы. Глаза устремлены вперед, точно у одержимого. Кожа лица туго натянута. Губы полуоткрыты, и видны зубы, ставшие как бы длиннее от голода. Нос заострился, точно истаял, весь в язвочках, кончик несколько загнут набок. Теперь я знаю, что значит «обглодан голодом».
Лица на улицах или неестественно обтянуты и глянцевиты (это отеки), или зеленоваты и бугристы. Под кожей ни капли жира. И мороз гложет эти сухие остовы. (Я пишу это и слышу, как у моих ног, в корзине для бумаги, куда мы раньше сбрасывали хлебные крошки, роется обезумевшая от голода мышь, – мы зовем ее «княжна Мышкина». Она даже не в силах радоваться тому, что съедены все кошки…)
Не могу выносить на улицах резкой струи соснового экстракта. Это значит – или провезли на грузовике трупы, залитые этой жидкостью, или прошел пустой грузовик (чаще всего газогенератор), недавно перевозивший трупы. Так и стоит в морозном воздухе этот убийственный запах.
Вечер
Заведующая кафедрой иностранных языков в Мединституте И. совершенно одна на свете.
У нашей И. единственное близкое существо – собака, эрдель-терьер, по имени Карма. Я всегда их видела вместе: они не расставались.
Во время одного из налетов бомба попала в квартиру И. на улице Маяковского. Все лицо И. было засыпано осколками. Карма где-то пряталась несколько часов, потом явилась.
До 1 декабря всем служебным собакам выдавали паек. После 1-го паек прекратился, и начали есть самих собак.
Не так давно в ледяном коридоре, внизу, я встретила И. с Кармой. И. говорит мне: «Вот. Иду на кафедру токсикологии, где собаку усыпят. Я буду при этом, дам ей вкусно поесть в последний раз, у меня еще есть для нее сырные корки. А что будет с ней потом, я не хочу знать, хотя знаю наверно: ее съедят. Ее давно уже ждут сотрудники». И она ушла с собакой на кафедру токсикологии.
Сегодня снова видела И. на лестнице, без собаки. Она мне рассказала, что укол Карме был сделан неудачно. Ослабевший токсиколог не мог попасть сразу в сердце. И собака кричала перед смертью, как человек.
Сегодня же утром, когда мы шли завтракать вниз в нашу обледенелую столовую, навстречу нам несли человека. Это был знакомый Бориса Яковлевича, – чуть ли не врач caм. Он пришел просить, чтобы его голодавшую жену положили в больницу. И, прося за нее, потерял сознание от голода. Его-то и пронесли мимо нас в приемный покой.
А вчера вечером в углу за дверью, под шкафчиком с ключами, на стуле, где сидит дежурная, мы увидели незнакомого человека. Он сидел, свесив голову, опустив безжизненные руки. Все мышцы ослабели. Одна калоша валялась вблизи стула.
Б. Я. тронул его за висок, там, где бьется жилка, и сказал: «Слабые признаки жизни еще есть». После многочисленных звонков пришли изнемогающие санитары и унесли человека в приемный покой. Жив ли, никто не знает.
Это был рабочий ближней фабрики. Ему был дан бюллетень, он шел в больницу. Вошел в главное здание через парадную дверь, которая теперь так слабо охраняется, добрался до этого стула и стал тихо умирать, как умирают сейчас тысячи дистрофиков. Погрузился в ледяную бездну.
3 января 1942 года.
Вечер
Человек, виденный нами вчера в коридоре на носилках, не врач, а физик. Он умер в приемном покое через полчаса. Человек, сидевший в углу под ключами, тоже умер.
Под Москвой наши дела на фронте превосходны. Ленинград живет последними остатками сил. Это предельное напряжение сил чувствуется во всем: трамваев нет, истощенные люди делают в день по многу километров, иногда больше десяти. Они тратят на это последние калории.
В очень многих районах (в нашем тоже) совсем нет радио: экономят энергию. Вода только в нижних этажах, а то и вовсе нет. Что это будет весной, когда стает снег?
Сегодня в город должны были привезти цистерны с бензином, но не привезли. Не было угля для паровоза. Говорят (и это правда), что повсюду – в Тихвине, в Волхове, в Мурманске, особенно в Мурманске, – стоят эшелоны с продуктами. Ящики стоят там с надписью: «Только для Ленинграда!» Об этом говорят с восторгом, с жадностью, с нежностью. Иные не говорят – у них нет сил.
Передают, что там есть все, вплоть до бананов. О бананах я впервые услышала в нашей столовой, где стены стали совершенно мохнатыми от инея и где температура много ниже нуля. Бананы?!
Милиционеров приносят в приемный покой прямо с поста. Они умирают, не успев даже согреться. Однажды связистка-студентка подняла на улице милиционера, упавшего от голода. Кроме того, у него были украдены хлебные карточки. Эта девочка, волоча милиционера на себе, втащила его в булочную и купила ему хлеба по завтрашнему талону своей карточки. А сама она как завтра?
Светомаскировка стала небрежной. То ли потому, что давно не было налетов, то ли сил нет. Шторы опущены кое-как. Да и то сказать – ведь почти нигде нет электричества. Мороз покрывает окна ледяными щитами. Да луна, исступленно-зеленая, свирепая, своим светом затмевает наши земные коптилки.
Радость была в тот день, когда прибавили по 75 граммов хлеба, но это было давно. Теперь об этом забыли. Тот человек, который на улице плакал и смеялся от счастья, идя навстречу нашей Евфросинье Ивановне, вероятно, давно уже умер. Сама Евфросинья едва жива. Муж у нее умирает. Он бывший повар. В полузабытьи его преследуют виденья некогда изготовленных им блюд: пом-суфле, беф-строганов, соусы. Их аромат, вид, шипенье масла на сковородке. Он говорит об этом вслух, терзая себя и окружающих. Евфросинья плачет, говорит:
– Замучил.
Что будет, если в самом скором времени не подвезут продовольствия? А зима еще долгая. Страшная.
Наши теперешние ночи неописуемо тихи. Ни гудка, ни шума трамваев, ни лая собак, ни мяуканья кошек. Нет радио. В темных ледяных квартирах город засыпает. Многие навеки.
Очень давно не имела писем от наших из Чистополя.
Да и как пробьются сюда эти письма?
4 января 1942 года
Вчера ночью вспыхнул пожар в студенческом общежитии: злополучное место, куда уже дважды попали бомбы.
Сначала предполагали, что пожар возник от неправильно поставленной времянки. Но потом выяснилось, что от спички, брошенной в угол, в кучу мусора. Нечаянно или умышленно… кто знает? Может быть, и второе, так как в суматохе пожара начали пропадать вещи.
Один из пожарных работал особенно хорошо, в дыму, без маски: не было кислорода. Решили премировать его. А он, узнав, что гасил здание, имеющее отношение к медицине, сказал:
– Не надо мне другой премии, как только хотя бы сто граммов рыбьего жира для моей жены.
И он получил этот драгоценный жир, лучший из витаминов.
Наша мышь («княжна Мышкина») затихла, видимо навсегда. Жаль. Хоть какое-то движение было, шевелился этот комочек жизни. Теперь и его нет.
Мне кажется, что, если в течение десяти дней не будет прорвана блокада, город не выдержит. Ленинград получил от войны все сполна. Надо, чтобы и немцы на Ленинградском фронте получили той же мерой.
СССР называют спасителем человечества: это так и есть.
Я горда тем, что у меня «советская паспортина». Теперь она оливковая, скромная. Но все равно она излучает сияние.
Если бы кто-нибудь знал, как страдает Ленинград.
А зима еще долгая. Морозы лютые. Сегодня теплее, но зато сильно метет. За городом, наверное, пурга. И нельзя слушать без волнения, как этот голодный, темный, замерзающий город радуется морозам, от которых гибнут гитлеровцы на нашем фронте.
– Так им и надо! – повторяют люди посиневшими губами, стоя в подворотне во время обстрелов.
Блокаду Ленинграда обычно именуют «огненным кольцом». Нет, скорее это кольцо ледяное.
Начала вторую главу поэмы. Попытаюсь описать в ней одну ленинградскую ночь.
5 января 1942 года
Артобстрел нашего района и даже нашей территории. Снаряды рвались так близко, что было предложено всем нам выйти из фасадных комнат главного здания.
На днях мне снился сон, будто я и еще люди, невидимые в темноте, стоим в подворотне, пережидая обстрел. Проносятся полые светящиеся шары. «Остерегайтесь брызг. Это ипритные волчки!» – кричит кто-то. Я проснулась со стеснением в сердце.
Говорят, будто мы взяли Мгу. Но кто это слышал? Ведь радио почти ни у кого не работает.
6 января 1942 года
Сегодня впервые была в приемном покое.
Я прошла две ванные комнаты, где стоят ванны с чистой водой. Но там никто не купался.
В первой комнате, на полу, на больничных носилках, лежал совершенно обнаженный мужской труп. Скелет и тот полнее. Здесь лежало нечто такое, что как бы никогда и не было телом с кровью и мышцами. В глубокой сухой впадине под ложечкой, как в чашке, лежала записка: имя и фамилия умершего. Я не прочла ее.
Глаза покойника были открыты, лицо покрыто той особой «трупной» бородкой, которую не берет никакая бритва. Жутко торчал нос.
В следующей комнате стояло в ряд несколько носилок: это были трупы, мужские и женские. Совершенно одинаковая нечеловеческая худоба лишила их возраста и даже пола.
Меня поразило, что у первого трупа на ноге, ниже колена, была кровь, немного крови. Упал, очевидно. Или его ушибли. Я подумала:
«Как? Значит, в этом теле все же была кровь? Была жизнь?»
Во всех остальных комнатах и коридорах, на скамьях, носилках, а то и просто на полу сидят и лежат по существу такие же трупы, только они одеты. На лицах живут только глаза. И так сидят они по многу часов. Среди них ходят две женщины-врача, сами похожие на мертвецов.
Здесь никого не лечат, только кормят. Болезнь у всех одна – голод. На одной из скамеек лежит рабочий. Живой. Он еле шевелит языком и повторяет одну фразу:
– Семнадцать лет… семнадцать лет на производстве…
На другой скамье – старуха. А может быть, и не старуха – полутруп. Живы одни глаза. Губы лиловые. Лежит на боку. Рядом не то костыль, не то палка. И пустая кошелка: вероятно, прямо из очереди.
И среди этого ужаса попадаются и притворщики, симулянты, тоже голодающие, но не смертельно. Эти из-за тарелки супа приходят сюда через весь город. И оспаривают кусок или глоток пищи у тех… в ванной комнате.
Хватит ли сил дождаться снятия блокады? И сколько останется в живых, чтобы радоваться тому, что они живы?
7 января 1942 года
Вчера перестали работать городские телефоны во всем нашем корпусе, – не знаю, как в других зданиях. Очевидно, всюду. Сначала были квартиры, а теперь очередь дошла до учреждений. Но город держится: надо держаться.
Слушала лекцию профессора Тушинского о «голодной болезни» – таково ее действительное название.
Тело состоит из жира и мышц. Жир, жировая подкладка – это наша шуба. Мышцы – фабрика тепла. Когда исчезла «шуба» и не работает «фабрика», наступает смерть. Тогда мы съедаем собственные мышцы, наш «аварийный запас». Падение веса идет толчками. Температура равномерно понижена в течение целого дня.
Печень – это продуктовый склад. Нормальная печень весит 1 500 граммов. У голодающего – 700.
Внешне голодная болезнь выражается то отеками, то высыханием. У отечных происходит разжижение крови. Отекает сама кровь.
Кожа сухая, лишенная пота и сальной смазки. Апатия. Специфическое выражение лица.
Чудодейственно восстанавливает силы глюкоза, введенная в вену или просто проглоченная. Недаром актеры балета после большого сольного номера съедают 50 граммов глюкозы.
У голодающих наблюдается острая потребность в углеводах, то есть в хлебе. Ведь сказал же академик Павлов: «Наш организм очень умен. Он хочет то, что ему полезно».
Среди прочих интересующих меня вещей узнала и о том, почему у нас нет эпидемии сыпняка. Оказывается… из-за блокады. К нам не попадает новый вирус, а у нас он уже «дохлый», ослабевший. Таким образом, та же блокада, которая убивает город, спасает его от инфекции.
И все же говорят, что части генерала Мерецкова 10 января будут в Ленинграде. Ну, пусть не 10-го, а 15-го, 20-го, в конце января, но только пусть будут. Ничего более потрясающего, чем эта встреча города и армии, вероятно, не было и не будет в истории.
И главное – ни радио, ни газет. А теперь и ни телефона. Никто ничего не знает. И от наших ни звука, ни слова. Очевидно, опять разбомбили телеграфную про водку. Живы ли? Здоровы ли? Получили ли от меня деньги?
27 января Мишеньке год. Пусть к этому дню (а может, раньше?!) будет снята блокада.
Без четверти семь. Вечер
Обстрел. Сначала мне показалось, что дрова падают. И часто-часто, полено за поленом. А потом я подумала: «Откуда же столько дров?» И сразу стало ясно – обстрел.
5 января 1942 года.
Около 11 часов утра
Вчера трудный день. В первой половине дня погас свет. Тока не было до сегодняшнего утра. Поели только утром (суррогат кофе и суррогат молока, но как вкусно!). Каши съела немного пшенной, зато… (Снаряд где-то близко.) И… иду вниз. Обстрел сильный.
Половина двенадцатого. Вернулась. Обстрел кончился. Он был недолгий, но шквальный, как тогда, в трамвае, у Ситного рынка.
Мой очерк ушел в Куйбышев, в Совинформбюро, оттуда в Америку. Сегодня истекал последний срок аванса, который прислал мне Афиногенов. Теперь, если получу подтверждение, что очерк дошел и подходит, буду писать регулярно три раза в месяц.
К отправке очерка начала готовиться за несколько дней. Прежде всего переписала его так, как это нужно для телеграфа: «Посылаю первый очерк под названием кавычки так мы живем кавычки точка абзац существуют два ленинградских фронта двоеточие боевой и бытовой точка первый тире на подступах к городу запятая где сражается наша Красная Армия точка второй тире сам город точка». И так далее.
Вчера снова заштопала И. Д. шерстяные носки и рукавицы. Выстирала кашне, чтобы оно, распушившись, стало теплее: морозы лютые. Оставила вчера хлеб И. Д. на дорогу: ведь ему предстояло идти пешком через весь город на главный почтамт, где только и берут телеграфные корреспонденции – и то, когда горит электричество. На всякий случай дала свечу для телеграфистки.
И. Д. встал с рассветом и пошел, и вот только сейчас вернулся. Самое горькое то, что нет тока и по вечерам нельзя работать. А вечер сейчас – это начало пятого, да и днем темновато, хотя дни, как правило, морозные и ясные. Вот и сейчас тоже.
Вчера вечером, в предвидении сегодняшнего «телеграфного похода», при свете «летучей мыши» (последний керосин) мы, по моей инициативе, устроили роскошный ужин: половина маленькой сырой луковицы (вторая половина будет съедена сегодня), мелко нарезанная, густо посоленная и политая подсолнечным маслом. Все это с хлебом: каждый получил по три тартинки. Крошки мы высыпали в тарелку. Они пропитались остатками масла, и мы поделили их поровну. Кроме того, мы выпили остатки вина: портвейн «Арарат», высший сорт. После этого мы легли спать необыкновенно счастливые. В темноте тотчас же явилась наша «княжна Мышкина» (оказывается, она еще жива), сновала по столу, клевала крошки, как птица. Потом с писком провалилась в пустой (конечно, пустой) молочник. Мы зажгли спичку. И «княжна», сделав последнее усилие, выкарабкалась из молочника (чего ей это стоило!) и скрылась.
Света у нас не будет. Будут давать ток на три-четыре часа в сутки, но в самое неопределенное время: быть может, ночью.
9 января 1942 года.
Около 2 часов дня
Сильный артобстрел. И. Д. рядом, за стеной, принимает зачеты у студентов, и я спокойна…
Жанна, девочка моя. Стараюсь не думать о ней, но не могу. Ее письма для меня страшнее самого страшного обстрела. Как она мечется, бедная! Отдала ребенка в ясли, думала, будет лучше. Теперь хочет взять его оттуда, так как он схватил там ветрянку. Правда, легкую, по ее словам. Но много ли такому крошке нужно?
Жанна пишет: «У него личико очень хорошенькое: видно, что он уже большой, что ему скоро год, а тельце худенькое и ротик беззубый – просто сердце разрывается. Ему годятся все его новорожденные кофточки и распашонки. Они стали только очень короткие, а в ширину как раз…»
А я читаю и думаю: «Как он лежал в картузике… Зачем я позволила увезти его? Но что я могла сделать?»
И. Д. утешает меня. И мне самой кажется, что вот только пройдет зима, а там легче будет.
Все замечают, что И. Д. очень похудел. Я стараюсь отдавать ему свою долю, – мне ведь меньше нужно. Но, конечно, этого ему недостаточно.
Появилась нота Молотова к нашим союзникам о фашистских зверствах в оккупированных районах. Я не читала еще, радио тоже молчит. Сейчас оно издало какой-то звук. Оказалось – это проба местного радиоузла. Обстрел прекратился.
13 января 1942 года
Темнеет. У меня нет света. Но я должна немедленно записать то, что слышала собственными ушами: паровозный гудок. Слабый, но ясный и отчетливый. Первый гудок за все время блокады.
Мы все выбежали во двор проверить, правда ли? Тишина. Мороз. Снег лежит. Мы стоим и слушаем. Рядом со мной доктор Пежарская. Она мне напоминает мою покойную мать – и даже не чертами лица, а всем обликом. Мы слушали с ней, потом взглянули друг на друга. Да, дорожные гудки.
Значит, правда, что начала работать ледовая дорога через Ладогу, о которой нам говорили. А потом поезда повезут продукты от Ладоги до города. Это жизнь наша.