Нет, мы не станем задерживаться на процедурах раскладки и тем паче на пунктике Соснина, для которого палитра была не клочком пробной бумаги или лекально вырезанной дощечкой с круглой дыркою для большого пальца, а, образно говоря, пространством замысла.
Отложим палитру.
Допустим, цвета подобраны.
Посмотрим, что получается при их совмещении.
хранившаяся про запас иллюстрация(вспоминая уроки литографии с ненавязчивыми поучениями Бочарникова)Под залившим верхнюю половину листа светло-голубым пятном, пахнущим типографской краской, появляется тёмно-синее, в бумажный просвет между голубым и тёмно-синим пятнами впечатывается неровная охристая полоска, по ней с помощью красноватых штришков разбрасываются коричневатые червячки и получаются небо, море, пляжная коса с загорелыми отпускниками, от наползания кое-где пляжа на краешек неба гребень косы зарастает травой, кустиками для переодевания, а горячее песочное прикосновение к синей прохладе там, где обычно скапливаются медузы и с шумом, гамом бултыхаются малолетки, вздувает прибойную волну бутылочного оттенка, и картинка делается близкой, понятной, и тут только мы замечаем, доводя до крайней остроты восторг доступности, что на нечто белое, вполне бесформенное и будто бы случайно оставленное не закрашенным на границе густой синевы и прозрачной голубизны, тоже был нанесён, оказывается, крохотный, размером с соринку, красный штришок, и вместе с мгновенно возникшей под ним чуть скошенной по моде трубой белая бесформенность становится безмятежным, в отличие от парусников, пароходом, турбоходом, дизельэлектроходом, ещё каким-нибудь плавучим новаторством, где труба не более, чем декоративная дань традиции. Но дело-то в конце концов не в трубе, а в том, что чудо превращения бесформенности в форму так поражает, что вместо других пробелов, по небрежности ли, неумелости вклинившихся меж синими мазками, натурально изобразившими морские, с пенными гребешками волны, уже хочешь-не-хочешь чудятся мельтешащие за кормой чайки.
от противногоОднако, положа руку на сердце, действительно ли поучителен тот давний изобразительный урок для текущих словесных опытов?
Несмотря на чудесные превращения, которые обещает крохотная штриховая деталь, несмотря на наличие залитого крымским солнцем пейзажа-мечты, рождённого от наложения на бумагу и ловкого совмещения между собой всего нескольких влажных цветовых пятен расплывчатых очертаний с просветами в виде крикливых белокрылых пернатых, эта отлично знающая свою цель, простейшая и нагляднейшая схематизация, хоть и помогая провести методическую параллель, всё же навряд ли прояснит, что, как и почему доискивался или, вернее, собирался доискиваться Соснин, а лишь докажет от противного, что искать он всё же будет что-то совсем другое, поскольку для раскраски милой, радующей глаз картинки, которой мы только что искренне полюбовались, не больно-то нужны были растревоженная совесть, самобичевание рефлексии и прочая чувствительная атрибутика высокого творчества, не посвящённого до поры до времени в свои цели, не говоря уже о том, что героя нашего, обожавшего живопись, не очень-то волновала зависимая от железного механизма с прижимным колесом, придуманная для тиражирования техника литографии, и – надеюсь, не запамятовали? – если и ждал Соснин встречи с плавучим символом немалого водоизмещения, то уж совсем другим, отнюдь не с комфортабельно-самодовольной круизной посудиной.
смотрим в кореньСложной, не наглядной схематизации вообще не бывает – всякая схематизация упрощает и уплощает, а это-то принципиально и не годилось для Соснина, он ведь был убеждён в том, что непрерывное разложение-восстановление хаотичного, с превеликим трудом упорядочиваемого текста способствует полном у его пересказу. Недаром же Соснин преуспел в смешении на своей воображаемой палитре чего угодно! И недаром хаос сравнивался им с растрёпанной обгорелой книгой, битым витражом или руиной, а палитра с беспорядочно выдавленными и размазанными красками, к слову, разве и впрямь не служила для живописца пространством замысла?
Всё – вместе. И всё – вразнобой!
Но не по забывчивости или неуважительным для словесного искусства причинам языковой неряшливости, а потому лишь, что точное и ясное, бьющее в цель, но единственное – забавы ради целил косточками от абрикосов в стоявшую неподалёку урну – определение предмета или явления, если бы его и удалось вдруг найти и приклеить к предмету или явлению как этикетку…
Прервёмся, дабы чрезмерно не повторяться – Соснин шёл по кругу.
ноЧто же, он смертельно боялся точных определений?
Сознательно избегал их?
Или, может быть, рвался к высказыванию, сорил словами, чтобы… утаивать смысл?
ex novo, как любил говаривать,укалывая насмешливым и участливым взглядом Шанский,или, если попросту, почти резюме (и своевременное, и преждевременное)Ба, неужто наши старательные объяснения, почти что перешедшие в заклинания, потерпели-таки фиаско и не привилось, не запомнилось даже про текучесть смысла, размывающего хоть острые, хоть обтекаемые препятствия, про тайнопись поверхностей, сполна рассказывающую о глубине, про то, что и сам-то художник – не составитель энциклопедии чувств и мыслей, которую, совмещая полезное с приятным, можно было бы держать под рукой для справок, а живой тайник, которому суждено спрятанное в нём донести, но не рассекретить?
Ох-хо-хо… от души жаль.
Хотя загадки творческой лаборатории – лакомый кусок сочинительства, этот кусок даже у въедливого Соснина, как мы видели, нет-нет, да и застревал в горле. Если же с не раскусываемым сюжетом всё равно не расстаться, если приспичило, пусть и расшибаясь в лепёшку, но кратко, даже элементарно, не заботясь тут же сводить концы с концами, высказать суть художественного поиска, который всегда и повсюду отталкивается от реального или вымышленного факта и фактами того или иного происхождения питается на всём своём похожем на лабиринт пути, то и вам придётся напрячься и, расставшись с эстетической наивностью, понять, что Соснину не важны были факты сами по себе, что он не шёл у них на поводу и потому не спешил назвать, пригвоздить – он сливал их в таинственную целостность, отличающую рождённое от придуманного.
Так сливаются в ребёнке черты мужчины и женщины.
Но проступают-то эти черты, в которых живут черты многих-многих, как давно умерших, так и ещё не посетивших сей мир людей, не сразу; сперва ребёнок может походить на мать или отца, вызывая умильные всплески родственных рук – просто копия! – а попозже, подрастая, меняясь, раскрывать в себе всё больше разных, смутно заявленных сызмальства, но постепенно и неумолимо проявляемых год за годом начал. И только, может быть, в зрелые годы или же на пороге старости прорежется вдруг ни с того ни с сего его сходство с давно умершим и забытым дядей.
И если всякий художественный текст – роман главным образом – развёртывается подобно всему живому, то, сколько бы не забегать вперёд, сколько бы стилю не искать, не объяснять себя в мутациях опережающего контекста, проявится текст многообразно, во всей своей полноте, лишь реально достигнув последней точки. А пока не достиг, в той желанной точке до поры до времени остаётся балансировать мысленно и ничего неслыханного, невиданного нет, да и не может быть в том, что, разглядывая завязь, загадывая плод, приходится пережёвывать романный жмых.
И если уж так приспичило нам с вами, не откладывая открытие в долгий ящик, ухватить главное в художественном поиске, одержимом магической техникой слияния чужеродных фактов, то не стало бы грубой ошибкой утвердиться в не раз уже обронённом вскользь, да так и не уточнённом до сих пор замечании: движение мыслей, чувств Соснина назад, вспять непостижимым образом сплавлялось в этом поиске с продвижением вперёд. А так как он никогда не был рабом хронологии, так как мысли его, хоть и оставаясь заложницами слов, могли свободно, в разных направлениях, путешествовать по сознанию, романный текст, пока он его разгадывал и пытался пересказать, развёртывался в прошлом, настоящем и будущем одновременно – всем ведь известно, что только искусство научилось обживать эти взаимно перетекающие, но и разграниченные чем-то временные пространства.
не чересчур ли категорично?Только искусство… всем известно…
Постойте, постойте, а как же не знающая преград наука?
Разве, воспроизводя по звуку, точнее – по оглушительному рёву, картину обрушения, учёные, тратившие по заказу следствия машинное время, не проделывали методически ту же работу, что и Соснин, который, конечно, не имел доступа в закрытые, по последнему слову техники оснащённые лаборатории, располагал свою творческую лабораторию, где придётся, пусть и в дурдоме, на садовой скамейке, экспериментировал мысленно и не по социальному, партийному или ещё какому-нибудь заказу, а на свой страх и риск, хотя с не меньшим – не исключено, что с большим – рвением и упорством, чем высокооплачиваемые, взявшие повышенные предъюбилейные обязательства научные коллективы?
нашлись отличияОказывается, нет.
Комиссия, прокуратура ввязались в сложные и дорогостоящие эксперименты, чтобы строго и точно, не отвлекаясь на постороннее, смоделировать вполне реальное – хотя и невероятное! – привязанное к месту и времени обрушение.
Прикладная наука ведь и не была бы наукой, если бы не ставила вопросы и не искала ответы на них строго логически, не жертвовала полнотой ради точности и не спрямляла в угоду заказной истине пути познания.
Удивительно ли, что заботы науки имели мало общего с не лишёнными приятности творческими муками Соснина и напоминали ему изнурительно-однообразные тренировки спринтера, тогда как сам он, чертовски выносливый, скоростью и быстротой реакций не мог бы похвастать.
ухватимся за аналогиюОттолкнувшись от колодок, спринтер пулей прошивает стометровку, потом, выслушивая упрёки тренера, расслабив мускулы, понуро возвращается на стартовую позицию. И так до тех пор, пока не добьётся – чаще не добивается – рекордного или хотя бы близкого к рекордному результата.
Так и тут: моделирование, успешно осуществляемое под эгидой следствия, многократно стартуя, неслось к ясной и бесспорной, как директива, цели – едва ли не сотни раз имитировали с электронно-вычислительной помощью обрушение одного и того же здания, пока не сделали вид, помозговав над графиками и цифрами, что если ещё и не успели открыть объективный закон падения, то хотя бы разглядели и вывели на чистую воду его пособников.
порассуждаем о противоположных направлениях моделирующего поиска и прикоснёмся к интриге сборкиВот ведь что любопытно: никто из тех, кто с пытливостью маньяков раз за разом разваливал многоэтажную башню и воспроизводил звуковые картины падений, сравнивая шумовые показатели в децибелах со свидетельствами запуганного шофера-очевидца, ни разу не порывался приступить к её сборке… хотя бы экспериментальной…
Напротив, в научной среде вполне естественным считалось – если бы железобетонные улики не исчезли в ночь катастрофы, так бы и было! – раскалывать обломки на мелкие куски, чтобы исследовать изъяны этих измельчённых частиц, исследовать во всеоружии новейших аналитических методов, технических средств. Конечно, научный ажиотаж вокруг обломков, затмивших целое, служил бы, если бы обломки не исчезали, не коллективному заблуждению, а всего лишь одной из необходимых в аналитической работе форм абстрагирования. Но почему никогда не закрадывалось в умные головы сомнение в её, аналитической работы, достаточности? И почему возвращение к началу каждого последующего эксперимента сводилось чаще всего к расслабленности, досаде на задержку, тоскливому перебору погрешностей, оставленных предыдущим экспериментом, хотя именно на возвратах, как полагал Соснин, а не в безоглядных рывках вперёд, и делаются подлинные открытия.
Да, для него, что-то меланхолично чертившего прутиком на дорожке, было удивительно, что многократно и сугубо экспериментально воспроизводя скандальное обрушение, – в реальности многократные обрушения стали бы сущим кошмаром для власть имущих – никто из видных учёных – председатель комиссии, между прочим, по совокупности трудов даже баллотировался в академики – не представлял себе и одноразового, исключительно опытно-экспериментально-лабораторного – и столь желанного для возвращения к положительному плановому балансу – восстановления обрушенной башни. И хотя не просто, но желательно было бы замазать дырку в плане, зияющую на горе руководителям, если бы учёным предложили изменить привычное направление их экспериментов, если бы их с вежливой твёрдостью попросили не раскалывать и дальше на куски, а собирать уже расколотое, они, не сговариваясь, дружно и возмущённо пошли бы багровыми пятнами и замахали руками, доказывая антинаучность сборки её практической бесполезностью – из трухи удобный, прочный и красивый дом не построить. Но даже если бы докторов наук во главе с будущим академиком и заставили, к примеру, пригрозив отнять партбилеты, поверить в оплачивающую такую нелепицу пользу – пусть не материальную, пусть морально-этическую или всего-то-навсего эстетическую, способную вылиться лишь в краткое зрелище, забавный аттракцион, то и тут испуганные по понятным причинам, но вполне славные, вполне высоколобые люди продолжали бы отмахиваться, волынить – авось без них обойдутся – а те, кто поинтеллигентнее, руками бы развели, беспомощно улыбнулись или пожали плечами, однако не посмели бы нарушить табу: какая-такая обратимость обломков в целёхонькие панели, какой ещё цирковой аттракцион, когда все учёные мужи, как один, свято верили в необратимость времени.
сборочный аттракцион для отвода глазСоснина заинтриговал обратный и противный здравому смыслу процесс, если хотите, не процесс даже, сомнительный безрассудный трюк: не связанное обетом научной строгости воображение зачем-то снова и снова запускало вспять киноленту шумной катастрофы… учёных, присягнувших анализу, ничуть не пугали разрушительные потенции их точных наук, тогда как Соснин брал сторону синтеза, брал сторону цельности, и мы двинемся вслед за ним не потому, что надумали выгораживать обвинённого в преступной халатности, но потому, что – кто поспорит? – картина мира нашего дробится и распадается, а никто в ус не дует.
Неправильная пирамида обломков вздыхала, вздыбливалась, оживали разбросанные вокруг искорёженные куски железобетона. Цементная пыль, инертные песок и гравий, усталые торчки арматуры, взметнувшись, схватывались в твердеющие на лету плоскости, которые сталкивались в сырой темени, тёрлись одна о другую, но не коробились, не ломались, а, деловито примериваясь, занимали свои, предопределённые проектом места: медлительные застревали на нижних этажах, те, что порасторопнее, устремлялись выше и выше, самые заносчивые уже добрались до верху и, празднуя финал сборки, над поставленным на попа кое-где остеклённым бруском догорал фейерверк электросварки, а внизу быстро-быстро наметался театрально-чистый снежный покров, пронзённый раскачивающимися на ветру былинками, сам собой, с мультипликационным оптимизмом вырастал из россыпи щепок и гнутых гвоздей забор, вот и свет зажигается в случайном окне, жёлтое пятно падает в ближайший сугроб.
эврика!(Соснин у порога деконструкции)Ну и что?
Был брусок, поставленный на попа, возродился такой же брусок… ничего будто не происходило, ничто не разваливалось, не падало.
Следы заметены и можно, стало быть, жить по-старому?
И, выходит, эта торопливая ночная сборка была творчески бесполезной, не сумев даже потешить воображение?
Дудки! Ещё и панели не взметнулись к чёрному небу, как Соснина осенило, что собирать из обломков рухнувшего прошлого стоит вовсе не то, что было до обрушения, дудки, от реставрации разит трупом, компоновать надо наново и что-то совсем другое, тоскующее об утраченном тепле, но обжигающее ледяными неожиданностями грядущего.
Он, довольный собой и своим интуитивным открытием, – по правде сказать, оно застигло его врасплох! – задержал от счастья дыхание и – сник. Что за открытие? Детским лепетом откликнулся на чужие и не прояснённые до конца теории. Унял нетерпение, мысленно сослался на какого-то умника-француза, которого в своей телевизионной феерии, по-свойски поругивая, представлял Шанский, но заправил всё-таки в шариковую авторучку новый стержень, чтобы многообещающую идею оригинальной сборки опробовать и приложить к делу, своему делу; сперва, правда, достал из кулька абрикос; припекало; баюкали шорохи, шелест листвы.
пока идея-открытие Соснина,который вдруг изобрёл философски-методологический велосипед,отлёживается-отстаивается, а то и переваривается в сознании,порассуждаем ещё чуть-чуть об особенностях почерка Соснина,возможно уже вязнущих на зубах, но подводящих к новому открытию,на сей раз касательно его главного творческого пристрастияДа-да, не удивляйтесь!
Что-то по-своему моделируя, что-то для себя открывая, Соснин не только не испытывал пока тяги к осмысленной компоновке, к строгой организации текучего текста, но и интуитивно опасался композиционного ножа, будто тот был занесён не над тусклыми строчками и абзацами, а над его головой.
Да, Соснин использовал любую уловку, чтобы писать не по правилам, наоборот – что и говорить, в странные формы трансформировался с годами детский негативизм. Страницу за страницей он охотно тратил на мыльные пузыри, на скучные до одурения пассажи Остапа Степановича, хотя знал, что в хорошей прозе такое передаётся сжато, с помощью одной-двух ярких деталей.
Однако ничего не вычёркивал, словно ему нашёптывал осведомлённый в высших целях внутренний голос: оставь, пригодится.
И разве он был так уж не прав, прислушиваясь?
Не ломиться же в открытую дверь, доказывая, что искусство, доверяясь смутным ориентирам, сплошь и рядом ищет окольные пути к неясным целям – страшась наспех высосанной из пальца определённости, охотно идёт в обход, а не известно куда зовущий поиск не известно чего, постепенно накапливая взрывной динамизм стиля в тормозящих длиннотах и отступлениях, может и сам по себе притязать при этом на что-то важное, что-то важное знаменовать, наделяя слово, аккорд, мазок, как давно или недавно прижившимися значениями, так и значениями, ведомыми одному будущему. И напоминание этого, которое было бы нетрудно развить, дополнить, грозило бы расползтись общим местом удручающе большой площади, если решительно не отрезать, что напоминается-то всё это не для того, чтобы печатно опорочить или всего-то противопоставить дискретное, научно обоснованное и рекомендованное в целях прогресса движение только вперёд милым сердцу и уму Соснина кругам, на коих непрерывные движения вперёд и назад таинственно совмещались, а напоминается с одним-единственным, зато уж острым желанием подчеркнуть пожирнее, что Соснин искал и прояснял связи между свалившимися на него разнородными фактами и событиями, что неспешный поиск его устремлялся к неизвестному, по крайней мере – смутно угадываемому и, мягко говоря, смешно, если не набраться прямоты и не сказать – глупо, было б и на миг допустить, будто он, кругом виноватый, испытав замешанный на муках совести, благородстве и жертвенности гражданский порыв, взялся собирать из безнадёжных обломков не только давным-давно им придуманный, но и давным-давно успевший намозолить ему глаза своей сомнительной геометрической лапидарностью панельный брусок.
Стало быть, отыскивая связи, распутывая их хитросплетения, Соснин, благо отключил логику, не строил холодные умышленные каркасы, не спорил о дефинициях, не документировал на научный лад истины, а ловил образы, там и сям неожиданно всплывающие на поверхность сознания, но тут же, едва попробуешь за них ухватиться, камнем уходящие обратно в тёмную глубину. Вот волнение Соснина, мечтавшего их выловить, приручить, и бежало кругами по зеркалистой глади смыслов во все стороны сразу из-за чего, наверное, могло показаться кое-кому из скорых на выводы, если не на расправу, что он разбрасывается, что, посмеиваясь над громогласно раздутым и потихоньку подминающим художественное мышление авторитетом науки и её вездесущих методов, он и сам делается чересчур уж теоретичен, а его отвлечённые умствования, заразившись болезнью века, осушают чувства, чтобы упиваться абстракциями, – он и абстрактные картины писал, был грех, и свидетельства о предосудительном его увлечении, до сих пор хранятся, где следует – прогоняют эксперимент за экспериментом не ради пусть мелкотравчатой, но похвальной результативности, способной хоть чуть-чуть разбавить горечь материальной утраты, наглядно опровергнуть слухи и пригасить нездоровое возбуждение масс, а ради интеллектуального удовлетворения смаковать, разыгрывая до полного исчерпания, варианты единичного и – прямо скажем – архиприскорбного, если не сказать, понизив голос, безобразного случая. Время от времени ему и самому-то это казалось, так как мнительностью его природа не обделила, и он, чтобы не разбрасываться, чтобы порядка ради наметить цель и двинуться, нет-нет да чертил прутиком по жёлтой, в пушинках и пятнистых лиловых тенях дорожке какие-то линейные схемы, вот-вот готовые подбить хотя бы предварительные итоги поиска, однако догадывался, да и надеялся вскоре убедиться в том на собственном, пусть небогатом пока сочинительском опыте, что отягощённые метафизикой образы – на другие ни за что бы не согласился – всплывут-таки из разбуженного случаем подсознания, всплывут сквозь вязкое крошево событий, чувств, настроений, которые то и дело отцеживались, чтобы их опять перемешивать, ну а сборка дома из трухи наперекор научным рекомендациям, подстрекалась исключительно творческой наглостью, а вовсе не негодной попыткой выслужиться в неурочный час в глазах ошарашенного начальства, усердием не по чину, или, попросту говоря, необъяснимым для человека без связей могуществом, но была всего лишь симптомом внутреннего раскрепощения, обещанием вырасти и утвердиться в своих глазах, прозрев не ждущую поощрений в административном приказе художественную целостность…
И если верно, что, общаясь между собой, творя что-либо сиюминутное, подобное тополиным пушинкам, скользящим по дорожке от дуновений, или вечное, как дворцовый или словесный шедевр, все мы без исключения мыслим жанрами, если верно, что кто-то по внутреннему устройству-назначению своему в бытовом ли поведении, в высоких проявлениях разума, покоряющих вершины духа, всё равно остаётся сатириком-фельетонистом, кто-то скучным или весёлым рассказчиком, а кто-то, к примеру, прирождённым сказочником с лукавой искрой в уголке невозмутимого глаза, то не так уж сложно, наверное, было б сообразить, что мышление Соснина, который тщился столько разных жанровых и поджанровых разностей синтезировать в своём тексте, при всех его изъянах оставалось полижанровым, романным мышлением, чем, собственно, и объяснялись многие его пристрастия, в первую очередь, страсть путешествовать по времени.
в двух словах о его отношениях с временем (метания между полюсами)Он, конечно, тянулся к прошлому.
И не потому только тянулся, что подпал под эмоциональную тиранию памяти, а потому ещё, что в нём, атеисте, жила по сути религиозная вера в истину, тлеющую далеко позади, в неумолимо отступающей темнеющей вечности, и инстинктивный страх потерять за спиной тускнеющий отсвет заставлял замедлять шаги, оглядываться – лишал покоя.
Но Соснина-то сформировало новое время, он не мог откреститься от вколоченной всем нам в головы надежды на то, что истина – откровение, высший смысл и пр. – в каком-то виде таится в будущем, заманивает, торопит, и мы с каждым познавательным шагом к нему, вымечтанному будущему, как солидно заверял Филозов, асимптотически приближаемся – вот оно, светлое, рукой подать.
Казалось бы, этот мировоззренческий тянитолкай – Соснина-ребёнка заворожило двуглавое копытное существо из яркой книжки – мог лишь монументом неподвижности стоять на месте – какие там путешествия по времени! Однако позывы прошлого и будущего имели переменную силу и продолжительность, полюса тяготения непрестанно смещались – один приближался и усиливался, другой удалялся, ослаблялся… а мысли неслись по нескольким направлениям сразу, спешили, откликались на новые впечатления, толкавшие то сзади, то спереди; прошлое и будущее – вечные катализаторы настоящего – заряжали символикой сиюминутные цели. Не мудрено, образы прошлого и будущего толпились в сознании, с волшебной неуловимостью друг в друга перетекали – что, опять лента мёбиуса? – а взаимные превращения конкретных до зримой осязаемости образов-невидимок поощряли к путешествиям по беспокойной стихии, ускользающие суть и назначение которой Соснин, начитавшийся умных трактовок всевластной абстракции, и сам, по-своему, пытался представить в формах, пригодных для описания.