– Я знаю, сын; я наблюдал за тобой. Оливия, Генрих Мозес к вашим услугам, – еще раз поклонился отец.
– Оливия Бласс. Приятно познакомится, – ответила ты ему – и я заметил, что взгляд твой выдал заинтересованность в моем отце, что несказанно удивило и обрадовало меня.
Мы стояли в гостевой зале «Перрена». Где-то в углу, скрытом от моих глаз, я слышал тихо льющуюся мелодию. Я не уверен, но чьи-то пальцы, кажется, перебирали струны арфы или какого-то подобного ей инструмента, зачаровывая меня, приковывая к себе все внимание. Но не только этот звук был в моей голове – там была еще ты, конечно, не такая, как в жизни, но ты уже была там, заполняя собой все пространство нейронных связей и участков мозга, отвечающих за все возможные процессы! Но не только ты была удивлением моим – но и обстановка, ведь никогда еще прежде я не встречал той красоты, что поджидала меня в «Перрене». Въезжая, я видел это и прежде – но рядом с тобой все менялось, приобретая новые краски и оттенки, играло в новом свете и отображалось прекрасной иллюзией былого мира. Мы стояли и не мог отвести глаз я от великолепия, коего не видывал никогда прежде в своем небогатом районе Винтертура, где самым приятным для взора местом был только лишь собор Санкт-Лоренц. Да, конечно были в моем родном городе и многочисленные музеи, и железные дороги, и зелень каждую весну, но все же. Я никогда прежде не бывал среди роскоши и богатства, а здесь я просто купался в нем. И только ты была причиной тому, моя далекая…
– …Хорошо, Кристофер? – напоследок поинтересовался мой отец. Я стоял и внезапно понял, что все это время он говорил не с тобой, а мне пытался поведать что-то. Я оторвал свой взгляд от очередного красивого костюма, повернулся и начал щуриться, будто бы не желая переключаться на отца, такого знакомого и такого бедного, после всего увиденного вокруг. Ты, насколько я помню, начинаешь смеяться надо мной, но не насмешливо, не обидно – по-доброму смеешься над моей оплошностью.
–Прости, отец, я, кажется, отвлекся, – оправдывался я, потупив глаза. Отец ничего не ответил мне, а лишь вздохнув, повторяет заново.
–Я говорю, что я направляюсь на ужин с нашими новыми знакомыми. Ты желаешь пойти с нами?
Я тогда даже не знал, что и ответить. Не мог представить я тогда, что отец, управляющий цехом по переработке, обычный рабочий более высокого ранга, чем я, будет ужинать с кем-то из «богемы», обитающей там.
– …Кристофер! – Да, да, я здесь, – немного нервно ответил ему я. Пойти или же нет? Как я буду представлен в этом свете? Как сын рабочего, который сам – рабочий? Я тогда совершенно этого не знал. Хотя еще день назад я не задался бы таким вопросом. Для меня тогда не существовало никакой разницы, но позже, когда я наконец встретил тебя… Я осознал, что все будет иначе – все перестанет быть прежнем, пока существуешь ты, а глаза цвета ясного неба смотрят прямо на меня, выжидая решительных действий. – Я, наверное, останусь в своем номере. День выдался тяжелым и все такое… И я никого не хочу видеть кроме нее, отец – вот чего я тогда не сказал. Хотел, но еще не мог – и отец будто бы не понимал этого, настаивая одним только взглядом, пока я не был ошарашен еще одной приятной новостью
–Может все-таки изменишь свое решение? – Это говорил уже не мой отец. Это говорила ты, пока на губах у тебя играла полу ироничная усмешка, а глаза горели синим пламенем. – Это с моими родителями сегодня будут ужинать твои. И именно тогда произошло мое первое превращение – я изменился, потому что этого просила ты, одними только глазами, Оливия. И вот уже из сына рабочего, из стыдливого сына этого сложного мира я становлюсь уверенным в себе мужчиной. Я становлюсь бессмертным титаном, Колоссом для всего греческого населения, заключенным в облике твоей красоты! И как был рад я, как засияли глаза мои и воспела душа, только услышав эти счастливые и великие новости, Оливия! – Да, все верно. Я иду, – улыбнулся тебе я, получая ответ в такой же милой сердцу форме изгиба губ твоих
– Тогда у тебя есть полчаса на душ и достойный внешний вид, Кристофер, – снова хлопнул меня по плечу отец. – Мы будем на втором этаже, ты, я думаю, увидишь нас там. Крайний столик у окна, что открывает вид на Маттерхорн. Оливия, ты же тоже будешь там?
– Конечно, господин Мозес, – улыбнулась ты, после чего поворнувшись ко мне и произнеся просто, – Увидимся, Кристофер.
– Подожди-ка, Оливия, – спохватился отец, подзывая какого-то молодого человека. – Фото на память?
И вот мы, стоящие рядом – ослеплены вместе вспышкой новомодного фотоаппарата, за которым стоял улыбчивый молодой человек из персонала «Перрена».
А потом ты упорхнула. Обернулась и унеслась в сторону своего номера, легко и изящно, несмотря на долгий путь к отелю и усталость, пронесенную нами через весь этот день. Твоя улыбка оставляет след – и если бы не срочность и спешка, с которой мне стоило готовиться к ужину – я прошел бы по нему, настигая тебя, даже закрыв глаза – такое ты производила тогда впечатление! И я захлебнулся в глазах твоих, задохнулся запахом, потеряв счет времени – даже не обращал внимания на взгляды людей, проходивших мимо. Потому как, опомнившись, я удивился, обнаружив в руках лыжи, так и не отданные в бюро. И как только я заметил это, отец бросил вслед мне фразу, одну из тех, что запоминается на всю жизнь, что навещает тебя во снах и становится ответом на самые сложные вопросы:
– Эта девочка – лучшее, что с тобой могло бы случиться здесь, сынок.
И, прежде, чем отправится наверх, прежде чем подготовиться к одному из самых памятных вечеров в моей жизни, я отвечаю ему, улыбаясь:
– Я знаю, отец, – и улыбка в очередной раз осветила его немолодое лицо. – Я знаю.
4. Я и семья Бласс
Маттерхорн был освещен прожекторами; я сидел и смотрел на него, неохотно отрываясь от своего айнтопфа. Я не мог есть без присутствия твоего, потому как мне казалось, что нарушаю я данное тебе обещание – обещание, которого никогда не было. Наши родители обменивались любезными фразами, так, что истерлась всякая грань между простым управляющим цеха и совладельцем «Зельгера», Иохимом Блассом, отцом твоим, дорогая моя. Я присоединился к ним как можно скорее, пулей промчавшись сквозь удивленные ряды постояльцев «Перрена», но, как оказалось, зря. Ведь не пришла ты к назначенному времени, а мне пришлось дожидаться тебя именно там, вдыхая вкусный запах горячей еды. И шукрут, остывающий на моей тарелке, уже не так меня к себе располагает, пока горечь от потери твоей так горька, а все кругом – так отвратительно серо. От отчаяния я не мог никак слышать голоса наших родителей, ведущих милую светскую беседу – только окно с видом на Маттерхорн привлекало мое внимание. Отец, кажется, меня вовсе не замечал, хотя речь, кажется шла именно обо мне. Стол и сидящие за ним люди абсолютно меня интересовали, но там, вдали… Вечер за окном сгущался и заволакивал собой все пространство, бывшее раньше светом, а я, такой взъерошенный и одинокий упрямо ковырял вилкой раскрасневшееся от пара мясо, думая не о том, о чем в такие моменты принято думать. Мимо нашего стола пронеслись двое счастливых детей, громко кричащих на бегу, рассказывающих всем постояльцам отеля о впечатлениях этого вопиющего апреля, не уступающего в этот раз зиме с ее холодными прикосновениями и теплыми вещами на молодых пока еще телах. Следом за ними прошла пожилая пара, словно бы давая понять, как скоротечна эта жизнь, но и как она порой бывает счастлива – это было видно в этих нежных взглядах двух людей спустя годы и расстояния, взлеты и падения, перемирия и войны, разгорающиеся каждый раз с новой, яростной силой. А я смотрел на них и слушал завывания ветра, вместо того, чтобы ловить каждое слово сидящих подле меня взрослых людей. Я был слишком задумчив, и даже немного несчастен. Отец, видимо, заранее подготовил мне выходную одежду, которую мне предстояло надеть на тот вечер – и вот я снова вижу в отблесках своей памяти, как сижу в своих прямых брюках бежевого цвета и стараюсь выглядеть как можно логичнее среди взрослых, разгуливающих по залу в черно-белых фраках. Моя рубашка была аккуратно выглажена, запонки стягивают рукава, а мой самый первый галстук был неумело обвязан вокруг шеи, давая всем понять, как часто выхожу я «в свет». А меж тем отец мой слушал выпад блистательного и неотразимого Иохима Бласса, тот, ради которого я в очередной раз оторвался от окна, не сумев опять сдержать свое неуемное любопытство:
– …Но подождите, Генри! Разве запрет на вооружение какой-либо страны – это необходимые меры, по-вашему? Отец, мой бедный отец. Он сидел рядом с с этим колоссом, неподвижным на своем месте и пытался говорить о тех вещах, что не могут поддаться пониманию простого управляющего цеха. Он пытался парировать выпад:
– Америка, на мой взгляд, уже который год ведет себя неоднозначно, – так начал он. Лицо его было немного пунцовым от вина, но он продолжает, не смотря ни на какие помехи. – Началом, безусловно, была мировая война. Ее политика невмешательства говорит о том, что по большому счету ей наплевать на все то, что происходит в Европе, пока ее деньгам ничего не угрожает. Но их кризис начала тридцатых ясно показал, что они боятся. Боятся больше, чем… -Генри, подождите, я перебью вас, – отвечал ему твой отец. – Потери Америки, может быть, были не такими масштабными, но ее позиция позволяет ясно понять, как сильно ей выгодно сотрудничество на международной арене. -Пауза. – Тем более сейчас, когда наши соседи так явно стремятся развязать новую.
– То есть вы утверждаете, что запрет на вооружение Испании нужен лишь во благо, да? – повысил тогда голос мой отец, впервые за тот удивительный вечер. И, не дождавшись ответа, он продолжил, – Но не забывайте, Иохим, что Испания – европейская держава, и кто знает, кому в следующий раз они захотят что-либо запрещать – Англии, Франции, или, может быть, и в Швейцарию со своими советам придут?!
Иохим Бласс внимательно выслушал моего отца, склонив голову слегка набок, после чего сказал мягко, но уверенно, ставя точку в затянувшемся, по-видимому, споре:
– Вы забываете, Генри, что и Германия – европейская держава. Чуть больше двадцати лет назад она уже несла ощутимую угрозу и была в состоянии расколоть мир пополам. Сейчас она – еще страшнее с ее национал-социалистическими догматами, о которых вы, верно слышали. Вы воевали в мировой войне? Скажите, Генри, воевали? – Вопрос повис в заряженном спором воздухе, не вызывая никакого отклика со стороны отца. – Мне не довелось тогда воевать. Как вы знаете, мы, швейцарцы, войны не любим. Но мой отец был мобилизован прямо на границу, недалеко от Италии. В нескольких сотнях километров отсюда, на перевале Пассо Стельвио он и многие его приятели ощутили на себе всю тяжесть войны. О, конечно это была не война, так, маленькие стычки, не более. Но он видел смерть своих друзей. Слышал взрывы, переходящие от одной страны к другой, катящиеся по линии границы, словно снежный ком, который вы можете заметить, если слишком пристально засмотритесь на Маттерхорн. И, что самое ужасное, – Иохим понизил голос так, что мне пришлось податься вперед, чтобы не пропустить ни единого слова. – Что самое ужасное, что уехал он моим отцом. А через три месяца вернулся для меня уже совсем чужим человеком. Он был сломлен, разбит, уничтожен – называйте, как будет угодно. Только это не был мой отец. Вот что делает война с людьми, Генри. А вы утверждаете, что Америка – просто зазнавшаяся верхушка трусов и глупцов, потому что они не отправляли людей на смерть и безумие. Тишина воцарилась за нашим столом. Я, еще несколько минут назад бывший в состоянии задумчивости и одиночества, вырываюсь из него. Я слушал твоего отца, и мне стало страшно – потому что я представил все это, примерив на себя. Отец мой, бывший уверенным во всем на свете, за минуту узнал, что есть на свете то, чего он не мог еще знать, чего не мог он прочитать в газете или услышать от коллег и подчиненных. И, не желая продолжать спор, Иохим Бласс сказал последнюю серьезную фразу за тот вечер, Оливия:
– Если бы наше правительство сделало так, как Америка, – тихо произнес тогда он. – Быть может, мой отец до сих пор был бы жив, а не потерян навсегда на перевале Пассо Стельвио. – С этими словами он поднялся, отряхивая свой пиджак, и сказал, обращаясь ко всем. – Прошу меня извинить. Я скоро опять к вам присоединюсь. Он повернулся к нам спиной, и неторопливо отправился к концу зала. Его удаляющаяся фигура стала знаковой, тем, что вспоминаешь даже через десятки лет, когда рассказываешь кому-либо о непоколебимой силе характера. И пусть больше я никогда его не видел, пусть знакомство наше продлилось всего один вечер – я благодарен ему за то, что показал он мне, какого это – быть взрослым человеком.
Он практически прошел до конца зала, когда какая-то роскошная девушка окликнула его. Он стоял и разговаривал с ней, просто так, внезапно рассмеялся и указал пальцем на наш столик. Твоя мать, хрупкая тридцатипятилетняя женщина, встала с места, поправила прическу, и, обернувшись к нам, объявила:
– Генри, Маргарет, Кристофер – это моя Оливия. У меня перехватило дыхание – в первый, но далеко не единственный раз за тот удивительный вечер. Я пропал в синеве твоих красивых глаз, погиб на месте от красоты твоей, заставившей мужские сердца всего зала биться с разной частотой – быстрее или медленнее, а у некоторых, быть может, и остановившихся вовсе. Ты шла в своем алом платье, сверкая ярче блика солнца, что пробивается через сквозные тучи; ты ослепляла и делала с нашими взглядами то, чего не позволил себе бы даже самый сильный магнит в набитой железом комнате. Я потерял ощущение реальности, пока ты, моя прекрасная, делала шаг за шагом по направлению к нам, когда губы твои изогнулись в улыбке, и явление твое стало означать стократно больше для меня, чем явление самого первого Бога для сомневающихся в нем грешников. Ты села на свое место и с удивлением посмотрела на мое лицо, словно бы видя меня впервые. На губах твоих была легкая усмешка, удивительное сочетание нежности и радости, удивления и иронии, светского такта и природного обаяния. Твои глубокие и синие глаза призывали меня бросится к ногам твоим, поднимать тебя на руки и качать, осыпая руки твои поцелуями и крича, как сильно мне все это по душе. И глаза просили меня еще об одном. Утонуть в них, остаться навсегда, не делая робких попыток выбраться из-под власти чар, что ты выбрала себе в спутницы жизни. И я не мог ослушаться, понимаешь?
Ты отпила немного из фужера, что принес тебе официант. Я перевел на него тогда взгляд, и невольно напрягся – потому как он видел абсолютно то же, что и я. Душа моя в тот миг готова была рычать и плеваться желчью, но ты сказала ему несколько слов, и он поспешно удалился.
А следом ты сказала мне, заглядывая в душу:
– Привет еще раз, Кристофер.
А я, смутившись, ответил тебе, глядя прямо в глаза (на что, кстати, ушла вся моя непоколебимая воля):
– Привет еще раз, Оливия.
– Мама, мамочка, успела ли ты увидеть, какой великолепный спуск я провела? – спросила ты у своей матери, Кристины Бласс. Глаза твои горели синим пламенем, а на лице была улыбка, вмещавшая в себя фантастическую смесь радости, восторга и счастья. – Если честно, вначале я безумно боялась, но увидев, как какой-то парень, мой ровесник, прыгнул вниз, мои сомнения ушли, понимаешь? Кстати, это и был Кристофер, мама, – говорила ей ты, деликатно указывая на меня рукой и слегка подмигивая.
– Конечно, я все видела, – благосклонно отвечала твоя мать, с гордостью посмотрев на нас, хоть и недолго. Правда, тогда я заметил кое-что еще. Всего тень, малую тень неодобрения, промелькнувшую за мгновение. Но я быстро отогнал от себя это видение, когда она продолжила. – Послушай, Оливия, как ты видишь, мы разговариваем с родителями твоего нового друга, и, я уверена, что тебе будет в разы интереснее общаться сейчас с кем-то своего возраста, – многозначительно заключила она, делая легкий кивок в мою сторону. Мое сердце, казалось, хотело выпрыгнуть наружу, и остаться в поле зрения глаз твоих, трепыхаясь и обливаясь кровью, но я твердо решил не портить вечер подобным образом. Ты сидела вполоборота ко мне, держа в руке бокал с хорошим итальянским шампанским, спрашивая меня, как проходил вечер в компании наших родителей. На это я отшучивался, говоря, что сроду не бывал в таких местах и все здесь так отдалено от маленьких кафе Винтертура, где обычно я проводил свое время раньше, гораздо раньше, словно тысячу лет назад. Ты сидела вполоборота и, казалось, наслаждалась каждым мгновением – и я готов и сейчас поклясться, что тогда тебе было по-настоящему хорошо рядом… рядом со мной. В этот момент неожиданно возвратился Иохим Бласс, надев привычную маску для подобных в его кругах мероприятий. Лицо его было уже не тем, что прежде, и глаза горели каким-то новым блеском, говоря нам о том, что тема войны оставлена где-то на задворках его сознания и о том, что больше жарких споров этим вечером не предвидиться. Но первым делом он обратился к нам:
– Кристофер, Оливия, наконец-то вы нашли себе компанию по душе! Настоятельно рекомендую не слушать, а тем более не вступать в наши словесные перепалки! – Он улыбнулся, подмигнув тебе. – И еще, дорогая моя – аккуратнее с этим парнем! Он, как я слышал, не сегодня – завтра одолеет самого старика Маттерхорна, который высится над нашими головами! И столик взорвался тогда одобрительным смехом. Я, кажется, даже улыбался, даже, наверное, слишком сдержанно для той радушной атмосферы внезапного праздника. Твой отец сел за столик и обратился к жене и моим родителям, радостно жестикулируя, повысив голос:
– Итак, предлагаю тост! За Кристофера, покорителя гор, и за Оливию, покорительницу покорителей!
Опять смех. В этот раз шутка прозвучала в разы лучше и вот уже я присоединяюсь стуком своего фужера о фужеры семей наших, ловля на себе доброжелательные и немного хмельные взгляды, не выражающие ничего, кроме любви и ободрения, радости и веселья. Отбрасывая сомнения, я осушил свой бокал тогда до дна, когда ты повернулась ко мне, наклонившись так близко, что все другое перестает иметь значение, прошептав мне жарким дыханием своим в самое ухо:
– Давай сбежим куда-нибудь?!
Я растерялся, представив на секунду отцовский взор, запрещающий мне подобное, и потому я только и могу ответить:
– Н-но… Как же ужин и наши родители… -А, ерунда, – уже громче произнесла ты, поворачиваясь к своему отцу, отвлекая его, и прося о самом для меня сокровенном. – Папа, папочка, ты же не против, если мы с Кристофером не будем вам мешать и немного пройдемся? Иохим Бласс на секунду нахмурился, но потом лицо его разгладилось, и он благосклонно говорит не только нашему столику, но, казалось, и всему залу сразу:
– Отчего же нет, Оливия? Я думаю, что общество трезвого молодого человека повлияет на тебя лучше, чем наше. Я перевел свой взгляд на отца. Он кивнул мне и на секунду я заметил в его глазах что-то такое, чего не видел раньше. Гордость? Удовольствие? Любовь? Я не знаю. Но я видел, как судьба давала мне не просто шанс, она бросала меня прямо навстречу тому, что так сильно поменяет жизнь мою, Оливия. Она наталкивала мой парусник в океане жизни на тебя, мой сокровенный коралловый риф, о который мне придется разбиться, чтобы стать сильнее. Чтобы стать сильнее или сдаться, утонув вовек. Мы сбежали от них тотчас же – убегали к заветной цели нашего маленького путешествия – к балкону, выходящему на северную сторону «Перрена», открывающего вид на самое красивое (после тебя, конечно), что я видел до этой своей новой жизни – Маттерхорн. Балкон этот представлял собой длинную площадку под навесом и со стеклами, так что внезапное апрельское похолодание не было для нас помехой. Мы не были одни – ты же помнишь, что там были и другие, сбежавшие от родителей, жен и мужей, обретшие свое счастье в приятной полутьме, так, как обретали его в тот миг и мы – такие молодые и такие счастливые… Мы подошли к стеклу и засмотрелись на далекое сияние луны, сияющее словно огромноый прожектор, освещающее всю красоту природы, окружающую наш отель. Там были верхушки елок, покрытых бледным инеем, а внизу была деревня, от которой, как я знаю, и по сей день отходит поезд до Бирга, потом – до Цюриха, а уже потом – и до города, из которого я родом – до Винтертура
Вечер шел своим чередом, шампанское приятно шумело в голове, а ты была рядом, настоящая и теплая, и выпрямленные для ужина волосы твои так красиво лежали на плечах твоих, говоря мне о том, о чем не скажет ни один философ, и указывая на то, что богини – не вымысел, а правда. До этого момента мы болтали о всякой ерунде, но пришло время для… не знаю точно как сильно, но то, что ты тогда сказала, повлияло на все остальное, помнишь? Иногда, по ночам я слышу эти три слова, словно магическое заклинание, словно молитву на устах у Папы, обращающегося к толпе для обращения к вере или укрепления в ней. Я никогда не забуду эти слова, Оливия. Ты сказала тогда так робко и в то же время уверенно, так красиво и так банально, так сладко и так омерзительно сразу:
– Давай уедем, Кристофер.
«Давай уедем». Словно не было ничего в нашей жизни более важного и ценного, как наши жизни, сплетенные судьбой и удачей в тот счастливый день шестого апреля! Словно бы действие, предложенное тобой, было само собой разумеющимся, понятным и очевидным уже в первый день нашего знакомства. Ты стояла предо мной, заглядывая прямо мне в душу, своими глазами уговаривая на то, чего так хотел я, о чем мечтал я, не желая признаться себе в тот удивительно длинный вечер! Но осознание пришло позже – а тогда я ничего из этого не понял, и попросил тебя повторить, ты помнишь? А после ты посмотрела на меня своими синими, глубокими глазами и сказала то, чего больше мне не говорила ни одна женщина в целом мире:
– Давай – Тише. – уедем. Навсегда. Т-только ты и я, понимаешь? – в глазах твоих тогда заблестели слезы, которые ты смахнула быстрым движением руки. – Я..я не могу так больше. Отец, он… он занятой человек, с которым я не могу видеться так часто, как хотела бы и… Ты понимаешь, о чем я? Я молча качал головой вверх-вниз. Я не верил своим ушам – и совершенно ничего не понимал. Ты предлагала мне убежать. Куда, зачем и для чего? Мне хотелось перебить тебя, растормошить, взять за руки, накричав или успокоив, -тогда я и сам не понимал, чего же мне хотелось больше. Ты была моим идеалом, моей любовью, всей сущностью моего бытия в – но даже в таком слепом поклонении я смутно понимал, что с такими, как я, обычно не сбегают. По крайней мере в день знакомства.
– …Моя мать, она… ей все р-равно на меня, Кристофер. Мне так тяжело приходилось в последнее время, что я просто… я просто… -Послушай, Оливия, что ты такое говоришь? Мы едва знакомы, и я – не из тех людей, которые бросают… -Нет, нет, нет! – повысила голос ты, так что остальные две парочки удивленно посмотрели на нас. – Я не прошу бросать… ну, то есть прошу, но… Понимаешь, Кристофер, я одинока. Очень одинока. Я приезжаю сюда, на Церматт, с такими мыслями в голове, и тут внезапно врезаюсь в парня. Он… он хороший, добрый и вежливый, и я… я не знаю. Я в отчаянии, правда. Мои мысли очень сильно досаждают мне, и я готова хоть сейчас что-то с этим сделать, понимаешь? – с жаром прокричала ты мне это в лицо, надеясь услышать долгожданный ответ. Но мой ответ скорее разозлил тебя, чем утешил.
– Да, я понимаю. Но, Оливия… У тебя чудесная семья, вы, наверное, роскошно живете, хорошо питаетесь, и тебе нет смысла убегать из дома. Пожалуйста, не стоит говорить такое.
– Да как же ты не понимаешь? Сегодня, шестого апреля – редкий день, когда отец рядом с нами, и я могу побыть рядом с ним! Там, в Берне, он постоянно занят и мне приходится проводить свое время с этой ужасной женщиной, которая постоянно меня донимает! Я..н-не могу так больше, правда… – Тут ты сделала небольшую паузу, после которой понизила голос и продолжила. – Ты хороший парень, Кристофер. Я никогда еще не любила, но в такого, как ты – вполне смогла бы влюбиться навсегда. Не сейчас, но… со временем. Скажи мне еще раз, ты уедешь со мной или нет?
В моей голове творилось что-то невообразимое. Сначала я встретил девушку, в которую влюбился по уши, а потом… Потом она предложила мне то, чего не было даже в самых моих мечтах, она предложила уехать с ней куда-нибудь, бросив все только ради нее! Лишь я и она. Половина души моей, отвечающая за чувства, ответила бы да не раздумывая, после чего жизнь моя, возможно, навсегда изменилась бы, но рациональная половина, противница ее, взывала к здравому смыслу. И дело было вот в чем, Оливия: мне было семнадцать, тебе было не больше, у нас не было образования, денег, не было ничего, что могло бы спасти нас от голодной смерти. Даже если бы я сказал тебе «да», то все вокруг, лишь узнав об этом постыдном бегстве, отвернулись бы от нас в считанные мгновения. У нас могло быть только лишь одно – моя любовь и только (ведь твою пока я не брал в расчет). Но этим, как известно, нельзя быть сытым, или же обутым. Конечно, у меня имелась тогда рабочая специальность, но у нас не было жилья. Слишком многое было поставлено против нас, и столько же, если не больше, было поставлено на карту наших жизней. В моих мечтах перед нами лежал целый мир – и именно поэтому в тот вечер я ответил тебе отказом.