Екатерина крепко сжала в руках державу и скипетр:
– Россия есть страна великая, единая и неделимая! Россия – держава суть европейская, а граждане российские суть европейцы. Все существенное в народе нашем всегда было европейским, а все азиатское, и для нас чуждое, было временным явлением и случайным. Однако пределы империи Российской объяли пространства восточные столь обширно, что ныне и в Азии нет державы более могущественной, нежели опять-таки наша Россия…
Она заметила шушуканье средь послов иноземных. Пусть слушают! Сейчас в Грановитой палате Кремля Московского собралась вся Россия – Московская, Киевская, Петербургская, Новгородская, Казанская, Астраханская, Сибирская, Иркутская, Смоленская, Эстландская, Лифляндская, Выборгская, Нижегородская, Малороссийская, Украинская, Воронежская, Белгородская, Архангельская, Оренбургская, Ново-Сербская, – и каждая из этих частей империи могла бы составить немалое и могучее государство Европы… Резким жестом Екатерина выбросила скипетр вперед.
– Не желаю я дожить, – звонко выкрикнула она, – до такого дурного несчастия, когда бы намерение законов наших исполняемо не было! Боже всех нас сохрани, чтобы после окончания работ над законами оказалось бы, что где-то в мире еще существует народ, который счастливее народа нашего – великого народа русского!..
Заиграли на хорах трубы, стали избирать маршала. Больше всех голосов получили братья Орловы, а менее всех князь Михайла Щербатов, депутат ярославский, и, человек тщеславия непомерного, он уже разъярился, ходил меж рядов депутатских и порыкивал:
– Нонеча, скажу я вам, породу древнюю не почитают. Всякие пьяные бурлаки вперед прут, а нас, бедных бояр, затискали.
– Эвон мужики-хлеборобы сидят, – указал ему Гришка Орлов, – у них порода твоей, князь, древнее. Так почитай их!
– Как тебе не стыдно, граф, меня с ними равнять?
Между спорщиками круто вломился одноглазый Потемкин:
– Тиха, тиха… Ведь еще прения-то не начинались!
Орловы добровольно уступили жезл маршала комиссии генералу Александру Ильичу Бибикову. Отмолившись, четыре дня подряд вслух зачитывали «Наказ» императрицы, а в пятом заседании, уже соловея, стали проявлять ретивое нетерпение:
– Чем возблагодарим матушку за мудрость ея?
– Арку триумфальную воздвигать надо!
– Чего там арку? Статуй отольем из чистого золота…
От арки и золотой статуи Екатерина отказалась:
– Нельзя ставить памятники при жизни человека. Пусть он помрет сначала, никак не менее тридцати лет должно миновать, чтобы страсти поутихли, чтобы свидетели дел повымерли, – лишь тогда истина обнаружится и поймут люди, достойна ли я места в истории государственной… Тогда уж и ставьте, черт с вами!
А князь Щербатов все ходил да порыкивал:
– Такового повреждения нравов на Руси, каковое с очами плачущими наблюдаем в сие царствование, еще не бывало, и предки наши благородные в гробах стонут от временщиков и куртизанов происхождения подлого. Деды наши по Европам не шастали, виноградов разных не пробовали, оттого и жили по сто лет без болезней да в сытости доброй…
Бибиков предложил Екатерине титуловаться «Премудрой и великой матерью Отечества», но опять не угодил.
– Побрякушками не украшаюсь! – отвечала она. – Уж не такая я, Александр Ильич, премудрая, как тебе кажусь, а мать отечества лишь по долгу своему… Величие человека чаще всего есть не его собственное, а лишь тех великих людей и событий, которыми он удосужился окружить себя… Вот ежели удастся мне такого сочетания достичь, тогда – да, не спорю, стану и я великой!
Она вышла на балкон дворца, под нею хороводил и галдел народ московский, и князь Вяземский не удержался от лести;
– Ах, матушка наша! Гляди сама, сколько много расплескалось на этих стогнах радости и любви к тебе, великая осударыня.
Екатерина хорошо знала цену любой лести:
– Если бы сейчас не я на балкон вышла, а ученый медведь стал бы «барыню» отплясывать, поверь, собралась бы толпа еще больше.
Братьям Паниным она присвоила титул графский.
– Пять лет прошло – когда же война, Никита Иваныч?
– Сейчас и начнется, – ответил ей «визирь».
…Было очень жаркое лето 1767 года.
Занавес
Панин был прав: борьба возникла, едва депутаты перешли к обсуждению своих наказов. Екатерина укрылась в древнем тайнике Грановитой палаты, иногда на цыпочках проходила за ширмами, поставленными за спиной Бибикова, откуда и слушала, что говорят. Ей давно казалось, что русская жизнь уже вполне изучена ею, – и вдруг, в этой яростной брани сословий, она ощутила свое полное неведение страны, а это был болезненный удар по ее самодержавному самолюбию… Потемкину она честно призналась:
– Сама улей отворила, и потому некого винить, что пчелы жалят. Спасибо камчадалам да самоединам, которые, в Блэкстоне и Монтескье не разобравшись, рады, что в тепло попали, и об одном молят, чтобы не обижали их зыряне. Нет у меня гнева и на мужиков, которых ярославский депутат князь Щербатов публично «скотами ленивыми» обзывает… Об одном прошу: будьте бдительны!
Потемкин старательно вникал в разноголосицу прений, чтобы соколом ринуться на звучание любой оплеушины, следил, чтобы гражданская борьба не обернулась мордобоем кабацким. Бибиков дерзновенных штрафовал – в пользу сироток и подкидышей. А права сословий перемешались в спорах озлобленных. Дворяне требовали для себя владения фабриками, желая иметь доходы купеческие; заводчики, подобно дворянам, хотели крепостными владеть, как ими дворяне владеют, – Грановитая палата еще никогда за всю историю не слышала таких истошных воплей: рабов, рабов, рабов нам!
Но раздавались и здравые голоса: нельзя же у крестьян брать, ничего взамен не давая, и таким доброжелателям учинял отпор князь Михайла Щербатов, надменный трубадур чваннобоярской аристократии, столбовой глашатай ее древлеисторических прав:
– О свободе рабов наших и толковать-то мне совестно, ибо всякий ведает, что держать подлых на цепях надобно, яко псов смердящих, ослабь же цепь – изгрызет он тебя!
Щербатов доказывал: управляя рабами, дворянин учится управлять государством, а поместье его – это лишь образчик империи. Князя поддерживал верейский депутат – Ипполит Степанов:
– Давно примечено, что помещики в ласковости живут с рабами, балуя их всячески, как родители детишек своих.
– И детишки балованны режут по ночам родителей своих, а жилища их поджигают в ласковости! – не выдержал Григорий Орлов, для которого не прошли даром ни общение с великим Ломоносовым, ни гатчинские опыты с крестьянами…
Потемкин вздрогнул от ругани Степанова:
– Гораций писал о себе, что столь беден был – всего трое рабов ему за столом услужали… А сколько у тебя, граф, лакеев?
Глаза фаворита даже побелели от бешенства.
– А зачем тебе знать? Говори что хочешь, но Горация-то к чему приплел? Лучше еще разочек «Наказ» матушки прочитай.
– Уже слыхал… дурь ее! – И верейский депутат под ноги себе «Наказ» бросил, начал топтать его…
Екатерина указала Потемкину из-за ширмы:
– Взять его – в безумии он.
Потемкин с рейтарами повлек Степанова на двор. Депутата (неприкосновенного!) запихнули в кибитку, обшитую кожей, и отвезли не домой в Верею, как наивно полагал он, а чуть подальше – прямо на Камчатку. Но уже раздались дерзкие голоса, чтобы впредь императрица самовольно указов не предписывала, а прежде спрашивала одобрения депутатов комиссии, с чем маршал Бибиков весьма неосмотрительно и согласился.
– Вестимо, – сказал он, важничая, – что, наших умных речей послушав, государыня и сама не захочет дела без нас решать…
Александр Ильич и сам испугался своим резонам. За ширмою вдруг громыхнуло упавшее кресло, послышался хруст платья удаляющейся императрицы. Наконец, в дебатах «порода» схлестнулась с «чином»: старый, наболевший вопрос! Щербатов и его присные стали призывать к уничтожению петровской «Табели о рангах», чтобы дворянство было лишь обретенное от предков:
– А подлому люду гербов и карет не заводить!
Против него стенкою встали офицеры и чиновники, заслугами украшенные, но предков славных – увы! – не имевшие:
– Что значит порода? Ведь если твоих предков копнуть глубже, так наверняка был кто-то первый из Щербатовых, который до княжения своего землю пахал, как и наши родители ее пахали…
Екатерина, послушав эту брань, сказала Вяземскому:
– Они правы! Если отнять у людей надежду на возвышение, то руки у всех на Руси отсохнут и никто ничего делать не станет. А держава одной аристократией сильна не будет…
В спорах быстро миновало лето, потекли дожди, похолодало. Неожиданно в комиссии раздался голос Григория Коробьина, депутата козловского, который осудил жестокий произвол крепостников, призывая ограничить власть дворянскую над душами порабощенными. А когда сличили козловский наказ с его словами, то выяснилось, что, посылая Коробьина в комиссию, дворяне просили его совсем о другом – об усилении власти дворян над крепостными! Началась драка. Потемкин подоспел, когда несчастного депутата крепостники уже топтали ногами… Рейтары вырвали избитого из кромешной свалки, Потемкин оттащил его на двор, присыпанный первым снегом.
– Умойтесь, сударь, – сказал он ему.
Коробьин снегом вытер лицо от крови:
– Меня вот не слушают, а я ведь прав: придет время, не за горами оно, когда поднимется Русь мужичья, и как я сейчас плачу, так будут рыдать те, кто меня не слушает. Но мои-то слезы еще натуральные, а вот ихние будут кровавыми…
Екатерина после этого решила покончить с комиссией, но прежде созвала сенаторов, вытряхнув на стол перед ними целый ворох челобитных, что были поданы на ее имя.
– Шестьсот слезниц! – сказала она. – И все от крестьян, удрученных поборами, зверствами дворянскими.
Граф Петр Иванович Панин решил отвечать за всех.
– Надобно рабам нашим, – заявил генералище, – крепко и наижесточайше, под страхом истязания мучительного, запретить на своих господ жалиться, тогда и челобитных пустых не станет.
Екатерина подписала указ – со слов панинских. Генерал-прокурор князь Вяземский справедливо (!) заметил, что она поступает крайне нелогично.
– В таком случае, – сказал князь – нет смысла осуждать и зверства Салтычихины, ибо судебный процесс над нею не с бухты-барахты, а именно с жалобы крестьян начался…
– За логикой, – раздраженно ответила Екатерина, – вы в Ферней поезжайте, а сидя на бочке с порохом, о логике не думают! Как бы поскорее с бочки-то спрыгнуть да убежать подалее…
Она спешно укатила в Петербург, чтобы бежать от собственных фантазий, чтобы не запятнать себя кровью Салтычихи!
…
«Милостливый осударь мой, донесу только вам, что у нас в прошедшую субботу соделалось. Воздвижен был на Красной площади ашефот, возвышенный многими ступенями, посреди коего поставлен был столб, а в столб вбиты три цепи; и кого дня сделана публикация, а по знатным домам повестка, что будет представлено позорище… везена была на роспусках Дарья Николаевна вдова Салтыкова… по сторонам которой сидели со шпагами гренадеры. И как привезена к ашефоту, то, сняв с роспусков, привязали (ее) цепьми к столбу, где стояла она около часу. Потом, посадя паки на роспуски, отвезли в Ивановский девичий монастырь в сделанную для ней… покаянную (камеру), коя вся в земле аршина в три (глубиной), и ни откуда света ей нет. Когда есть должно будет, и то при свече, и как отъест, огонь велено гасить, и во тьме ее оставить. И быть ей так до самой смерти…[5] Что ж принадлежит до народу, то не можно поверить, сколь было при казни онаго: на всех лавочках, даже на крышах домовых – несказанное множество, так что многих передавили, а крест переломали довольнотаки… Еще донесу: у нас уже зима, на саночках ездить стали».
Действие шестое. Напряжение
Необходимая судьбаВо всех народах положила,Дабы военная трубаУнылых к бодрости будила.Михайло Ломоносов1. Завязка войны
Сначала были: Бар – Умань – Балта.
Но завязка всему находилась в Варшаве…
…
Король Станислав Август Понятовский проснулся, на его груди покоилась голова прекрасной княгини Изабеллы Чарторыжской, женщина открыла ослепительные глаза:
– Думай о Польше, круль, спаси ее.
– О, как бы я хотел этого, сладчайшая из женщин…
Въезд panie Kochanku Радзивилла в Вильно свершился при набате колоколов, за каретой катились пушки, шагали солдаты, а полковник Василий Кар не давал воеводе напиться до потери сознания. В разгар прений Варшавского сейма появился князь Репнин:
– Перестаньте шуметь, панове, иначе я тоже подниму шум, но мой шум будет сильнее вашего.
Понятовский пытался вызвать сочувствие посла:
– Скажите, как мне властвовать в таких условиях?..
Новая – коронная! – конфедерация заседала в Радоме близ Варшавы, и Радзивилл начал нескончаемое застолье. Кару он доказывал:
– Трезвый я не умнее пьяного, это уж так! Дай мне напиться, и ты увидишь, какой я верный союзник Екатерины…
С трудом он выклянчил у Кара один куфель:
– Бывали у меня и лучшие времена. Вот, помню, в литовской пуще повстречал я медведя… ростом он был со слона! Ружья при мне не было, но разве я растеряюсь? Я открыл табакерку с албанской махоркой. Дал понюхать. Медведь чихнул раз, чихнул два и не мог остановиться. На чихающего я накинул петлю и…
Замолчал. Кар спросил: что было дальше?
– Налей мне еще куфель, тогда узнаешь.
Выпив, он вытер длинные усы.
– После этого я привел медведя в Варшаву, и там наш «теленок» Стась научил его танцевать мазурку с пани Грабовской.
Два куфеля – мало. Радзивилл начал новый рассказ:
– А то вот еще случай. Однажды в лесу я напоил шампанским громадное стадо диких свиней. А в соседней деревне был такой голод, что холопы уже бросали жребий, кого из вдовушек съесть первой. Они натерли хрену покрепче, уже вода кипела в котле, самая красивая вдова в деревне начала раздеваться, чтобы нырнуть в кипяток, но тут…
Он замолчал. Кар спросил: что дальше было?
– Ничего не было! Дай мне напиться, чтобы не до конца погибла моя совесть, – отвечал panie Kochanku и вдруг заплакал…
Репнин арестовал епископа Солтыка, выслал его за Вислу, и после этого православные получили одинаковые права с католиками. Радзивилл завершил сейм маскарадом, но танцевать, конечно, не стал, сказав Репнину:
– Я счастлив, что снова могу пить сколько влезет. Но знай, посол: сейчас в наши дела вмешается Версаль, герцог Шуазель обязательно толкнет султана, алчная Вена давно сторожит вас.
– Французами здесь и не пахнет, – засмеялся князь…
Но Изабелла Чарторыжская уже проснулась в объятиях французского герцога де Лозена; она проявила бурную страсть:
– Не спи, негодяй! Хоть ты спаси Польшу…
Лозен был тайным агентом Шуазеля. Екатерина (как и Репнин) еще не понимала, что все свершаемое сейчас в Варшаве вызовет войну с Турцией. Но это очень хорошо понял литовский «барон Мюнхгаузен», пьяница и враль Радзивилл, который после сейма снова удалился в эмиграцию.
…
Глухов просыпался, дымки печей сладко запахли на окраинах малороссийской столицы. По снегу скрипели санные обозы – чумаки ехали в Крым за солью. Петр Александрович Румянцев подтянул пудовые ботфорты, прицепил шпагу.
– Поехали за орехами, – сказал он секретарям…
Украина была еще в границах неоформленных. Малая Россия чаще звалась Гетманщиной, она тянулась по левобережью Днепра, в Глухове располагалась Коллегия, а южнее, в зыбком мареве степных раздолий, терялись неясные рубежи Запорожья, смыкавшиеся с владениями крымских ханов, – это была уже Сечь, извечно жившая наготове к бою. А восточнее кипела богатая, звонкая и певучая жизнь сельских слобожан, отчего весь край (со столицей в Харькове) назывался Слобожанщиной, и тут речь украинская чаще всего роднилась с русскою. За правым же берегом Днепра тянулись земли Речи Посполитой, владения панов польских, державших в нетерпимой кабале народ нам родственный, народ украинский…
Бурая лошаденка влекла саночки с Румянцевым, на запятках стояли два секретаря – Петя Завадовский да Санька Безбородко, о которых генерал-губернатор отзывался так: «Один прямо Адонис, но с придурью, а второй умен, но любая жаба его краше…» Румянцев был крут. И когда в заседании коллегии Малороссийской по одной стороне стола сели русские, по другой – украинцы, он гаркнул:
– Опять! Опять по разным шесткам расселись?
Генеральный есаул Иван Скоропадский сказал:
– Тако уж испокон веку завелось, чтобы мы, шляхетство украинское, сидели розно от чинов москальских.
Румянцев кулаком по столу – тресь, велел батально:
– А ну! Пересесть вперемешку. Желаю хохлов видеть с москалями за столом дружественным, да глядеть всем поласковей…
Он управлял из Глухова указно – без апелляций:
– Живете в мазанках, а лес на винокурение изводите. После вас, сволочей, Украина степью голой останется. Указываю: винокурением кто занят, пущай лес сажает. Без этого вина пить не дам! Заборов высоких не городить – плетнями обойдетесь: это тоже для сбережения леса. А бунчуковых, писарей генеральных, обозных не будет на Украине – всех в ранги переведу, как и в России заведено…
Канцелярию он обставил 148 фолиантами по тысяче страниц в каждом – это была первая Украинская Энциклопедия, им созданная. В ней содержалась подробная опись городов и ярмарок, сел и местечек, доходов и податей, ремесел и здравия жителей, перечень скотины и растений, дубрав и сенокосов, шинков и винокурен, рыбных ловлей и рудней железных. Он завлекал старшину в полки, но старшина упрямилась, присылая справки от лекарей – мол, недужат. Румянцев бушевал:
– Сало жрать да горилку хлестать – здоровы, а служить – больны?
Неисправимых сажал в лютый мороз верхом на бронзовые пушки, как на лошадей, и в окна коллегии поглядывал: как сидят? не окочурились ли? Екатерина прислала ему письмо, с прискорбием сообщая, что отошел в лучший мир фельдмаршал Миних. Звякая шпорами, Румянцев ходил по комнатам, диктуя секретарям:
– От Миниха покойного осталась в степях кордонная защита противу татар… Таковая система, хотя и в Европах одобрена, нам в обузу. Дозволь высказаться…
Румянцев ей писал (уже в какой раз!), что кордоны, бесполезные в степях, татары обойдут стороною, благо дорог там нету и гуляй где хочешь. А вместо кордонов предлагал создать подвижные отряды – корволанты; от оборонительной тактики он советовал переходить к активной – заведомо наступательной…
Взяв конвой и походную канцелярию, Румянцев совершил инспекционную поездку по Украине; ночь застала генерал-губернатора на степном хуторе, ночлеговал в мазанке. Старый дед в белых портах, уже слепой, сказывал ему так, словно любимую песню пел:
– У Сечи гарно живется! Прийде було до их чоловик голый та босый, а воны ёво уберут, як пана, бо у запорожцев сукон тих, бархатов, грошей – так скиль завгодно. Воны и детей по базарам хапают: примане гостинчиком – та й ухопе до Сечи…
Сечь, как и гайдамаки, Румянцева заботила; утром он выехал к Днепру, на правом берегу догорало зарево – это опять подпалили усадьбу панскую. В жестокости непримиримой уже разгоралось пламя народной войны – колиивщины (от слова «колiй» – повстанец).
Интуицией солдата Румянцев ощущал близость битвы.
…
– Кажется, – сказал король Репнину, – вы хотите, чтобы я жил с пожарною трубою в руках, заливая возникающие пожары. Вот вам расплата за вашу дерзость: в могилевском Баре возникла новая конфедерация, и в ней – Мариан Потоцкий, Иосиф Пулавский с сыновьями, Алоизий Пац и еще тысячи других крикунов. Лучшие красавицы страны снимают со своих шеек ожерелья, вынимают из ушей бриллиантовые серьги и все складывают на алтарь восстания. – Будь проклят тот день, когда я стал королем…
Растерянность посла не укрылась от взора Якова Булгакова, который и подсказал ему – не мешкать:
– Прежде всего, князь, надобно срочно известить Обрескова о затеях барских конфедератов.
– Садись и пиши – Обрескову, затем Панину… А вечером будет ужин, надо пригласить коронного маршала Браницкого.
Франциск Ксаверий Браницкий усердно поддерживал тесный союз Варшавы с Петербургом. Маршал подбривал лоб и затылок, не изменял и костюму польскому.
– Посол, – сказал он Репнину, – безумцы в Баре все драгоценности, что собраны с красавиц наших, уже послали в дар султану турецкому, жаждая призвать на Подолию крымских татар. В ослеплении своем не видят из Бара, что землю нашу в какой уж раз вытопчет конница Гиреев крымских, а жен и дочерей Подолии татары на базарах Кафы, как цыплят, расторгуют…
Стол русского посла сверкал от изобилия хрусталя и золота, вино и яства были отличными. Репнин заговорил: трудно жить в стране, где Бахус и Венера суть главные советники в политике, а чувство здравого патриотизма заменяет католический фанатизм. При этом он добавил, что султан Мустафа III достаточно благоразумен:
– И повода к войне у Турции ведь нету!
Эту тираду посла тут же оспорил легационс-секретарь Булгаков:
– Повод к войне, князь, может возникнуть нечаянно.
– Пожалуй, – согласился с ним Браницкий…
Его родная сестра, княгиня Элиза Сапега, была любовницей Понятовского. Николай Васильевич это учитывал: притушив свечи, он сказал в полумраке, что Элизу Сапегу отблагодарит:
– Если ваша ясновельможная сестра внушит его королевскому величеству, что спасение страны – в помощи русской армии.
– Я надеюсь, – отвечал ему Браницкий, – что Стась не будет возражать, если я возьму под свои хоругви компутовое (регулярное) войско. Я разобью конфедерацию Бара! – поклялся коронный маршал. – Но за это вы, русские, дадите мне право наказать разбойников-гайдамаков, тревожащих пределы Речи Посполитой.
Договорились. Репнин велел генерал-майору Кречетникову примкнуть к Браницкому. Русско-польские отряды двинулись в Брацлавское воеводство – на Бар! Страшные картины встречались им в пути: горели храмы православные, лежали мертвые младенцы и матери, на придорожных деревьях висели казненные в таком порядке: гайдамак, крестьянин, собака. Над ними конфедераты писали: два лайдака и собака – вера однака. Проскакивая на арабском скакуне, Браницкий своим высоким султаном не раз уже задевал пятки висельников:
– Трупы, трупы, трупы… Кто же пахать будет?
– Об этом в Баре не думают, – отвечал Кречетников…
Браницкий с компутовым войском примчался под стены Бара, и началась безумная сеча – ляха с ляхом. Бар был взят. Пулавский с остатками конфедератов бежал в Молдавию, где отдался под власть султана турецкого. А князь Мариан Потоцкий сумел прошмыгнуть в пределы Австрии, где Мария-Терезия, плача навзрыд, расцеловала вешателя гайдамаков, украинских крестьян и дворовых собак.
– Ваше величество, спасите вольности шляхетские!
– Это мой христианский долг, – уверила его императрица.
Коронованная хапуга, она потихоньку уже вводила свои войска в Ципское графство, принадлежавшее Польше. В сумятице событий этой подлой агрессии никто в Европе даже не заметил. Но первый шаг к разделу Польши был уже сделан – не нами, не русскими!
2. Оспа – бич божий
Канун войны совпал со зловещим шествием оспы по Европе, и эта зараза не щадила ни хижин, ни дворцов королей. Совсем недавно умерла от оспы невестка Марии-Терезии, а сейчас «маменька» спешно устраивала счастье своих дочерей… Руки старшей дочери Иоганны просил Фердинанд IV, король Сицилии и Неаполя, но перед свадьбой мать заставила Иоганну молиться над прахом усопших предков. Надышавшись миазмами мертвечины, невеста скончалась от оспы, а Мария-Терезия, горестно рыдая, утешила жениха:
– Такова воля божия! Но уже подросла Юзефа… Однако ты не думай, – сказала она Юзефе, – что покинешь Вену ради Неаполя, прежде не покаявшись на гробах достославных предков.
Бедная девушка упала в ноги матери:
– Пощадите меня, я не в силах исполнить ваших желаний! Там лежат эти страшные мерзкие трупы… избавьте, умоляю вас!
– Нет, до свадьбы ты должна покаяться.
– Безгрешна я, в чем же каяться?
– Тащите ее, – распорядилась императрица.
Невесту силой завлекли в подземелье церкви Святых капуцинов, где мать заставила ее лобызать оскаленные черепа пращуров; тут же лежала и недавно умершая от оспы невеста, которую болезнь изуродовала до такой степени, что ее тело не поддалось даже самому интенсивному бальзамированию. Едва выбравшись из склепа, Юзефа вскоре ощутила боль в крестце, врачи определили – оспа! Вместо беззаботной жизни под солнцем Неаполя девушка погрузилась в мерзкую усыпальницу своих достославных предков…
Бравый король Сицилии выразил недовольство:
– Видит бог, как я терпелив, но снова объявлен траур в славном доме Габсбургов. Вы звали меня в Вену ради веселья, а я уже второй раз тащусь за погребальными колесницами.
– Потерпи, король. У меня есть еще Каролина…
Дни траура, чтобы не скучать, Фердинанд IV скрасил шутовским представлением похорон Юзефы; своего пажа нарядил покойницей, положил в гроб, а лицо его обкапал горячим бразильским шоколадом, имитируя оспенные язвы. «Не хватает лишь гноя и зловония!» – веселился король. В церемонии похорон шутовские соболезнования принимал высокообразованный английский посол сэр Уильям Гамильтон…