Евгений Петропавловский
Пушкин с юга на север
«Пушкин не был создан ни для света, ни для общественных обязанностей, ни даже, думаю, для высшей любви или истинной дружбы. У него господствовали только две стихии: удовлетворение чувственным страстям и поэзия; и в обеих он ушёл далеко».
Из воспоминаний барона М. А. Корфа, лицейского товарища Пушкина
«Пушкин, ты приобрёл уже в России пальму первенства: один Державин только ещё борется с тобою, но ещё два, много три года усилий, и ты опередишь его: тебя ждёт завидное поприще: ты можешь быть нашим Байроном, но ради Бога, ради Христа, ради твоего любезного Магомета не подражай ему. Твоё огромное дарование, твоя пылкая душа могут вознести тебя до Байрона, оставив Пушкиным. Если б ты знал, как я люблю, как я ценю твоё дарование. Прощай, чудотворец».
Из письма К. Ф. Рылеева от 12 мая 1825 г.
Вступление
В прошлой своей книге – спустя два века после путешествия Пушкина по югу России – я проехался вслед за ним, попытался взглянуть на мир глазами ссыльного поэта, поймать отголоски пушкинской лиры в обновлённом хронотопе.
Далее, к новым местам ссылки, в Кишинёв, Одессу и Михайловское, а оттуда – на вольные хлеба, в Москву и Санкт-Петербург «солнцу русской поэзии» предстоит отправиться одному, ибо не в каждом из упомянутых мест мне довелось побывать.
Поскольку о Пушкине написано уже немало, я не стану здесь последовательно и скрупулёзно выводить все сколько-нибудь значимые эпизоды биографии Александра Сергеевича, а уделю внимание преимущественно чувственной стороне его жизни – то есть тому плодородному гумусу, из коего, собственно, и рождается поэзия. Всё в соответствии с его заветом, оставленным на полях рукописи первого пушкинского сборника стихотворений – так называемой тетради Всеволожского:
От многоречия отрёкшись добровольно,
В собранье полном слов не вижу пользы я;
Для счастия души, поверьте мне, друзья,
Иль слишком мало всех, иль одного довольно.
Глава первая. Кишинёв
Отправленный в ссылку за крамольные эпиграммы, молодой Пушкин вместе с семейством генерала Раевского совершил вояж по Кавказу и Крыму – и 21 сентября 1820 года наконец добрался до Кишинёва.
Там он остановился в заезжем доме Ивана Николаевича Наумова, состоявшего при квартирной комиссии. Но в скором времени наместник Бессарабской области генерал Инзов предоставил поэту квартиру в одном с собою двухэтажном доме: сам генерал жил на втором этаже, а Пушкину были отведены две небольшие комнаты внизу, с тремя окнами, выходившими в сад.
«В этом доме Пушкин прожил почти всё время, – писал литературовед Пётр Бартенев, – он оставался там и после землетрясения 1821 г., от которого треснул верхний этаж, что заставило Инзова на время переместиться в другую квартиру… Большую часть дня Пушкин проводил где-нибудь в обществе, возвращаясь к себе ночевать, и то не всегда, и проводя дома только утреннее время за книгами и письмом. Стола, разумеется, он не держал, а обедал у Инзова, у Орлова, у гостеприимных кишинёвских знакомых своих и в трактирах. Так, в первое время он нередко заходил в так наз. Зелёный трактир в верхнем городе».
Иван Никитич Инзов, под начало которого прибыл ссыльный Пушкин, отнёсся к молодому поэту весьма благосклонно и спускал тому все «проказы»; разве только иногда сажал «под арест» – то есть запирал для острастки в его собственной комнате. Пушкин всю жизнь вспоминал об Инзове с почтением и благодарностью. «Генерал Инзов добрый и почтенный старик, он русский в душе, – писал Александр Сергеевич. – Он доверяет благородству чувств потому, что сам имеет чувства благородные». А ещё генерал состоял в кишинёвской масонской ложе «Овидий», и по его рекомендации 4 мая 1821 года Пушкина приняли в общество «вольных каменщиков».
Впрочем, масонство для поэта было лишь вольнодумной забавой, одним из многих приключений, коих требовала душа. Да, одним из многих, поскольку в Кишинёве Пушкин, что называется, окунулся в бездну страстей: балы и маскарады, короткие, ни к чему не обязывающие адюльтеры с замужними дамами и «вавилонские ночи» с девицами лёгкого поведения… «С каждого вечера Пушкин собирал новые восторги, – писал его товарищ по лицею, будущий российский канцлер В. П. Горчаков, – и делался новым поклонником новых, хотя и мнимых – богинь своего сердца».
Молодой поэт, в самом деле, пользовался необычайной популярностью у кишинёвских дам. Об этом свидетельствуют все, знавшие его в ту пору. Особенно скандальную известность получил роман Пушкина с цыганкой Людмилой Шикорой, женой местного помещика Инглези. Приятель поэта, некто Градов, вспоминал один примечательный случай, касающийся развязки этого романа:
«Я лёг после обеда заснуть, вдруг раздался сильный стук. Я отворил дверь. Передо мной стоял Пушкин. «Голубчик мой, – бросился он ко мне, – уступи для меня свою квартиру до вечера. Не расспрашивай ничего, расскажу после, а теперь некогда, здесь ждёт одна дама, да вот я введу её сейчас сюда». Он отворил дверь, и в комнату вошла стройная женщина, густо окутанная чёрной вуалью, в которой, однако, я с первого взгляда узнал Людмилу. Положение моё было более, нежели щекотливое: я был в домашнем дезабилье. Схватив сапоги и лежавшее на стуле верхнее платье, я стремглав бросился из комнаты, оставив их вдвоём. Впоследствии всё объяснилось.
Пушкин и Людмила гуляли вдвоём в одном из расположенных в окрестностях Кишинёва садов. В это время мальчик, бывший постоянно при этих tete-a-tete настороже, дал им знать, что идёт Инглези, который уже давно подозревал связь Людмилы с Пушкиным и старался поймать их вместе. Пушкин ускакал с ней с другой стороны и, чтоб запутать преследователей, привёз её ко мне. Однако это не помогло. На другой день Инглези запер Людмилу на замок и вызвал Пушкина на дуэль, которую Пушкин принял… Дуэль назначена была на следующий день утром, но о ней кто-то донёс генералу Инзову. Пушкина Инзов арестовал на десять дней на гауптвахте, а Инглези вручил билет, в котором значилось, что ему разрешается выезд за границу вместе с женою на один год. Инглези понял намёк и на другой день выехал с Людмилою из Кишинёва. Таким образом дуэль не состоялась. Пушкин долго тосковал по Людмиле».
А дуэлей у молодого поэта в ту пору случалось немало – то из-за женщин, а то из-за каких-нибудь пустячных ссор с офицерами и местной знатью. А. И. Тургенев в письме сообщал П. А. Вяземскому: «Кишинёвский Пушкин ударил в рожу одного боярина и дрался на пистолетах с одним полковником, но без кровопролития. В последнем случае вёл он себя, сказывают, хорошо…». П. И. Долгоруков записал в дневнике: «Пушкину объявлен домовой арест за то, что прибил одного знатного молдавана, не хотевшего с ним выйти на поединок. Сцена, как сказывают, происходила в доме вице-губернатора, который вместе с бригадным командиром Пущиным приглашены были к наместнику для объяснения по сему предмету…».
Поэт словно испытывал судьбу на прочность, выказывая полное презрение к смерти, и вскоре снискал славу отъявленного дуэлянта. П. В. Анненков писал:
«Дуэли его в Кишинёве приобрели всеобщую известность и удостоились чести быть перечисленными в нашей печати, но сколько ещё ссор, грубых расправ, рискованных предприятий, оставшихся без последствий и не сохранённых воспоминаниями современников. Пушкин в это время беспрестанно ставил на карту не только жизнь, но и гражданское своё положение: по счастию, карты – до поры, до времени – падали на его сторону, но всегда ли будут они так удачно падать для него, составляло ещё вопрос. Сам Пушкин дивился подчас этому упорному благорасположению судьбы и давал зарок друзьям обходиться с нею осторожнее и не посылать ей беспрестанные вызовы, но это уже было вне его власти. Ко всем другим побуждениям нарушать обет присоединилась у него ещё одна нравственная особенность. Он не мог удержаться от соблазна идти навстречу опасности… Ему нужно было дать исход природной удали и отваге. Он даже не мог слушать рассказа о каком-либо подвиге мужества без того, чтобы не разгорелись его глаза, и не выступила краска на лице, а перед всяким делом, где нужен был риск, он становился тотчас же спокоен, весел, прост».
Однажды на почве карточной игры его вызвал к барьеру офицер генштаба Зубов. Стрелялись в винограднике за городом. Пушкин с равнодушным видом ел черешни, пока противник целился в него, и даже бровью не повёл во время выстрела. Затем спросил промахнувшегося офицера:
– Вы удовлетворены?
Ответного выстрела Зубов требовать не стал – и, восхищённый отвагой соперника, бросился к нему, дабы заключить в объятия.
– Это лишнее, – холодно отстранился Пушкин. И покинул место дуэли.
Девять лет спустя он описал этот поединок в повести «Выстрел».
***
Об амурных похождениях Александра Сергеевича в Кишинёве слагали легенды. Впрочем, иначе и быть не могло, поскольку он создавал тому благоприятную почву. Тогдашний приятель Пушкина Николай Алексеев уступил ему на время свою любовницу Марию Эйхфельт. Один за другим промелькнули стремительные романы поэта с подполковничьей женой Викторией Вакар, с жёнами молдавских бояр Аникой Сандулаки, Мариолой Ралли, Марией Балш… Последнюю Пушкин бросил ради адюльтера с генеральской женой Екатериной Альбрехт. Молодая генеральша без ума влюбилась в поэта и стала изводить его своей ревностью ко всем окружающим женщинам – так, что Пушкин не знал уже, как от неё избавиться. Но и покинутая Мария Балш не успокоилась. Решив отомстить бывшему любовнику, она спровоцировала его ссору со своим мужем Тодораки Балшем. Перепалка вышла столь бурная, что чуть было не переросла в мордобитие: поэт уже занёс над головой Тодораки увесистый медный подсвечник – но, по счастью, его руку успел перехватить Николай Алексеев. Дело кончилось вызовом на дуэль… Однако в Кишинёве фортуна берегла поэта: о намечавшемся поединке прознал генерал Инзов – он привычным образом отправил Александра Сергеевича поостыть на гауптвахту, а затем и вовсе заставил соперников примириться. Пушкин успокоился тем, что написал чрезвычайно ругательную эпиграмму в адрес Марии Балш и её мужа – «Тодорашки»…
Многие современники вспоминали забавный эпизод: когда у Пушкина в загородном саду состоялось тайное свидание с одной знатной дамой, из кустов вдруг выскочила молодая цыганка и с яростными криками вцепилась в предмет нежной страсти поэта. Пушкин пытался оттащить ревнивицу от своей пассии, но тщетно. Тогда он схватил валявшуюся поблизости жердь и принялся охаживать ею цыганку. Та оставила в покое растрёпанную спутницу поэта с явным намерением вцепиться в него самого, но, постояв несколько секунд на месте, одумалась и удалилась горделивой походкой. На шум драки успели сбежаться зеваки, отчего это происшествие получило широкую огласку… А у избитой ни за что ни про что дамы на почве пережитого случилась нервная болезнь, и она уехала на лечение за границу.
К слову, Пушкин и сам был изрядным ревнивцем. Иной раз он мстил неверным возлюбленным довольно злыми стихами. Так, в период своей молдавской ссылки он несколько раз ездил погостить в село Каменку Чигиринского уезда Киевской губернии, где располагалось имение Давыдовых, сводных братьев генерала Раевского. У одного из братьев, отставного генерала Александра Львовича Давыдова, добродушного толстяка и обжоры, была жена-француженка – Аглая, дочь герцога де Граммона, беглого французского роялиста. Аглая имела столь же красивую внешность, сколь и беспутный нрав. Между ней и поэтом пробежала искра страсти, но хватило её ровно на три недели альковных утех; затем ветреная Аглая, по всей видимости, переметнулась на иной объект, поскольку Пушкин разразился в адрес любовницы следующими язвительными строками:
Иной имел мою Аглаю
За свой мундир и чёрный ус,
Другой за деньги – понимаю,
Другой за то, что был француз.
Клеон – умом её стращая,
Дамис – за то, что нежно пел.
Скажи теперь, мой друг Аглая,
За что твой муж тебя имел?
***
В середине 1821 года Пушкин познакомился с гречанкой Калипсо Полихрони. И принял её, как эстафетную палочку, от другого своего великого современника: Калипсо рассказывала, что в Константинополе она водила знакомство с Байроном и именно с ним впервые познала плотскую любовь. Это необычайно возбудило фантазию Александра Сергеевича. Между ним и гречанкой завязался роман. Мать Калипсо слыла известной колдуньей; она зарабатывала на жизнь тем, что занималась приворотом для состоятельных клиентов. Однажды Пушкин, смеясь, сказал:
– Она и меня приворожила!
Но червь ревности точил сердце поэта. Тень Байрона в его воображении всегда сопутствовала Калипсо. Об этом можно судить и по строкам посвящённого ей стихотворения «Гречанке»:
Ты рождена воспламенять
Воображение поэтов,
Его тревожить и пленять
Любезной живостью приветов,
Восточной странностью речей,
Блистаньем зеркальных очей
И этой ножкою нескромной;
Ты рождена для неги томной,
Для упоения страстей.
Скажи: когда певец Леилы
В мечтах небесных рисовал
Свой неизменный идеал,
Уж не тебя ль изображал
Поэт мучительный и милый?
Быть может, в дальней стороне,
Под небом Греции священной,
Тебя страдалец вдохновенный
Узнал иль видел, как во сне,
И скрылся образ незабвенный
В его сердечной глубине.
Быть может, лирою счастливой
Тебя волшебник искушал;
Невольный трепет возникал
В твоей груди самолюбивой,
И ты, склонясь к его плечу…
Нет, нет, мой друг, мечты ревнивой
Питать я пламя не хочу;
Мне долго счастье чуждо было.
Мне ново наслаждаться им,
И, тайной грустию томим,
Боюсь: неверно всё, что мило.
Однако помимо воли поэта «пламя мечты ревнивой» всё-таки разгоралось; и за несколько месяцев оно обратило в пепел его страсть к Калипсо.
***
Что бы там ни рассказывали досужие мемуаристы, а ссылка есть ссылка, и жизнь Пушкина отнюдь не была столь беззаботной, какой могла показаться со стороны. Во-первых, он постоянно страдал от безденежья и был вынужден брать в долг – то у друзей, а то и у самого генерала Инзова. Оттого в его письмах к брату нередки отчаянные призывы в таком духе: «Изъясни отцу моему, что я без его денег жить не могу. Жить пером мне невозможно при нынешней цензуре; ремеслу же столярному я не обучался; в учителя не могу идти; хоть я знаю закон божий и 4 первые правила – но служу и не по своей воле – и в отставку идти невозможно. – Всё и все меня обманывают – на кого же, кажется, надеяться, если не на ближних и родных…». Во-вторых, ощущение несвободы со временем всё чаще ввергало поэта в уныние. По счастью, мрачное настроение тоже порой способствует полёту муз, и в подобные минуты – сидя под арестом за очередную свою «проказу» – Пушкин в одно дыхание написал:
Сижу за решёткой в темнице сырой.
Вскормлённый в неволе орёл молодой,
Мой грустный товарищ, махая крылом,
Кровавую пищу клюёт под окном,
Клюёт, и бросает, и смотрит в окно,
Как будто со мною задумал одно;
Зовёт меня взглядом и криком своим
И вымолвить хочет: «Давай улетим!
Мы вольные птицы; пора, брат, пора!
Туда, где за тучей белеет гора,
Туда, где синеют морские края,
Туда, где гуляем лишь ветер… да я!..»
И всё же существование Пушкина могло быть куда хуже, если бы добрейший генерал Инзов не прикрывал его от вышестоящего начальства. Так после очередного доноса начальник Главного императорского штаба князь П. М. Волконский писал генералу:
«До сведения Его Императорского Величества дошло, что в Бессарабии уже открыты или учреждаются масонские ложи под управлением в Измаиле генерал-майора Тучкова, а в Кишинёве некоего князя Суццо, из Молдавии прибывшего: при первом должен находиться также иностранец Элиа де Фра, а при втором – Пушкин, состоящий при Вашем превосходительстве и за поведением коего поручено было вам иметь строжайшее наблюдение…
Касательно г-на Пушкина также донести Его Императорскому Величеству, в чём состоят и состояли его занятия со времени определения его к вам, как он вёл себя, и почему не обратили Вы внимания на занятия его по масонским ложам? Повторяем вновь Вашему превосходительству иметь за поведением и деяниями его самый ближайший и строгий надзор…
В заключение прошу Ваше превосходительство подробно о сём донести секретно и с подписью собственной руки для доклада Его Императорскому Величеству…»
По прочтении письма Иван Никитич Инзов без промедления составил ответное послание князю Волконскому:
«…г. Пушкин, состоящий при мне, ведёт себя изрядно. Я занимаю его письменной корреспонденцией на французском языке и переводами с русского на французский, ибо по малой его опытности в делах не могу доверять ему иных бумаг; относительно же занятия его в масонской ложе, то по неоткрытию таковой, не может быть оным, хотя бы и желание его к тому было. Впрочем, обращение с людьми иных свойств, мыслей и правил, чем те, коими молодость руководствуется, нередко производит ту счастливую перемену, что наконец почувствует необходимость себя переиначить. Когда бы благодатное ещё чувствование возбуждалось и в г. Пушкине, то послужило бы ему в истинную пользу».
Разумеется, сам будучи масоном, Иван Никитич не собирался информировать начальство о наличии в Бессарабии общества «вольных каменщиков». Относительно же опального Пушкина генерал регулярно посылал наверх весьма благоприятные отзывы.
Правда, один раз поэт всерьёз вознамерился вырваться из-под попечения Инзова. Случилось это, когда в Греции вспыхнуло восстание, а генерал Александр Ипсиланти, оставивший самовольно службу, прибыл в Бессарабию – и, собрав отряд в шесть тысяч инсургентов, вторгся в Валахию, где немедленно развернулись сражения против османского владычества. Пушкин, как и многие в обществе, ждал, что Россия со дня на день вступится за балканских христиан – и твёрдо решил идти добровольцем на войну с Турцией. Пребывая в воинственном возбуждении, однажды он сел к столу и принялся торопливо записывать патетические строки:
Война! Подъяты наконец,
Шумят знамёна бранной чести!
Увижу кровь, увижу праздник мести;
Засвищет вкруг меня губительный свинец.
И сколько сильных впечатлений
Для жаждущей души моей:
Стремленье бурных ополчений,
Тревоги стана, звук мечей,
И в роковом огне сражений
Паденье ратных и вождей!
Предметы гордых песнопений
Разбудят мой уснувший гений.
Всё ново будет мне: простая сень шатра,
Огни врагов, их чуждое взыванье,
Вечерний барабан, гром пушки, визг ядра
И смерти грозной ожиданье.
Родишься ль ты во мне, слепая славы страсть,
Ты, жажда гибели, свирепый жар героев?
Венок ли мне двойной достанется на часть,
Кончину ль тёмную судил мне жребий боев,
И всё умрёт со мной: надежды юных дней,
Священный сердца жар, к высокому стремленье,
Воспоминание и брата и друзей,
И мыслей творческих напрасное волненье,
И ты, и ты, любовь?.. Ужель ни бранный шум,
Ни ратные труды, ни ропот гордой славы,
Ничто не заглушит моих привычных дум?
Я таю, жертва злой отравы:
Покой бежит меня; нет власти над собой,
И тягостная лень душою овладела…
Что ж медлит ужас боевой?
Что ж битва первая ещё не закипела?..
Однако надежды Пушкина не оправдались, и война не была объявлена. Друживший с поэтом подполковник И. П. Липранди вспоминал:
«Александр Сергеевич всегда восхищался подвигом, в котором жизнь ставилась, как он выражался, на карту. Он с особенным вниманием слушал рассказы о военных эпизодах; лицо его краснело и изображало радость узнать какой-либо особенный случай самоотвержения; глаза его блистали, и вдруг часто он задумывался. Могу утвердительно сказать, что он создан был для поприща военного, и на нём, конечно, он был бы лицом замечательным; но, с другой стороны, едва ли к нему не подходят слова императрицы Екатерины II, что она «в самом младшем чине пала бы в первом же сражении на поле славы…».
Что ж, русская поэзия, несомненно, выиграла от того, что Пушкину не удалось в молодые годы попасть на войну, а то мало ли как могло дело обернуться.
Зато его кумир Джордж Байрон, купив на собственные средства бриг и наняв команду в пятьсот человек, принял участие в греческом восстании. Там и нашёл свою смерть – пусть не погиб в бою, а скончался от лихорадки, но какая разница. Злая ирония судьбы…
***
Прослыв большим оригиналом, Пушкин всячески старался поддерживать такое мнение о себе. Он отпустил предлинные ногти, производившие на окружающих довольно комическое впечатление. Иногда поэт надевал турецкие туфли, просторные шаровары, напяливал на голову красную феску с кистью наверху – и в таком виде, попыхивая трубкой, отправлялся к кому-нибудь в гости. Порой видели его вырядившимся греком, евреем или цыганом…
Всё вокруг было интересно поэту, в том числе и показавшаяся поначалу весьма романтической жизнь местных острожников. Впрочем, в этой области Пушкина очень скоро постигло жестокое разочарование, о чём можно судить по рассказу драматурга Николая Ивановича Куликова:
«Я не могу не засвидетельствовать нижеследующий рассказ об его жизни в Кишинёве. Он там квартировал против тюрьмы или острога, куда, с позволения начальства, часто ходил разговаривать с арестантами, расспрашивать об их удальстве. Все они охотно друг перед другом старались занимать его своими похождениями, особенно главный, первостатейный каторжник, всеми уважаемый, до того полюбил сочинителя, что однажды вечером сказал ему:
«Ну, Пушкин, прощай… уж завтра не найдёшь меня здесь».
«На Владимирку?»
«На все четыре!»
«Как так?»
«А так: клетка надломлена, настанет ночь, а мы – ночные птицы и вольные! Прощай, брат, сочинитель».
«При такой дружеской откровенности, – продолжал Пушкин, – я ни на минуту не допустил мысли о доносе, пошёл домой, поработал и лёг спать. Ночью барабан бьёт тревогу. Я, надев архалук, сбежал с горы в крепость, из ворот команда бежит во все стороны с криком: «Лови, лови!» Я вбегаю в ворота… Какая картина поражает меня: барабанщик, мальчик 16 или 17 лет, бьёт азартно тревогу, а у него по лицу струится кровь и глаз, вырванный из своей орбиты, висит на щеке! Этот молодец ночью зачем-то вышел на воздух и, увидя, что какие-то тени мелькают по стене, схватил барабан и забил тревогу… В эту-то минуту один из беглецов, пробегая мимо, ударил его ножом в глаз! Многих переловили, а мой друг убежал. Но этого героя-барабанщика я не могу забыть!».
Случилось поэту отведать и настоящей цыганской жизни. Произошло это следующим образом. Однажды, возвращаясь из поместья Долну, где он гостил у своего приятеля Константина Захаровича Ралли, Пушкин увидел цыганский табор и, решив полюбопытствовать, подъехал к нему. Там, в шатре у були-баши*, поэт заметил его юную дочь Земфиру – и был настолько поражён красотой девушки, что не мог уже никуда от неё уехать. Заплатив цыганам, он остался жить с ними.
Две недели продолжалось это необычайное приключение. Черноокая Земфира ни слова не понимала по-русски, поэтому они молча бродили по степи, взявшись за руки, или уединялись в лесу, чтобы предаться плотской страсти… По вечерам цыгане пели Пушкину под гитару, плясали, выводили дрессированного медведя, показывавшего разные забавные трюки.
Поэт иногда наведывался в поместье Константина Ралли – помыться, сменить одежду и поесть чего-нибудь более привычного, нежели грубая цыганская пища. Вернувшись в табор после одной из таких отлучек, он обнаружил, что его Земфира исчезла. Пушкину рассказали, что девушка сбежала с каким-то молодым цыганом. Взбешённый поэт пытался преследовать беглецов, но тех и след простыл… В расстроенных чувствах воротился он в Кишинёв.
Однако время, проведённое с юной Земфирой в таборе, не прошло для Пушкина бесследно. Скоро он сел писать поэму «Цыганы», в которой живо отразились впечатления, оставшиеся у него от кочевой жизни:
Цыганы шумною толпой
По Бессарабии кочуют.
Они сегодня над рекой
В шатрах изодранных ночуют.
Как вольность, весел их ночлег
И мирный сон под небесами.
Между колёсами телег,
Полузавешанных коврами,
Горит огонь; семья кругом
Готовит ужин; в чистом поле
Пасутся кони; за шатром
Ручной медведь лежит на воле.
Всё живо посреди степей:
Заботы мирные семей,
Готовых с утром в путь недальний,
И песни жён, и крик детей,
И звон походной наковальни.
Но вот на табор кочевой
Нисходит сонное молчанье,
И слышно в тишине степной
Лишь лай собак да коней ржанье…