– Анюта, что ж ты куришь-то всё? Когда уж бросишь? – спросил.
– Да я, Толик, чтобы нашей гари не чувствовать. А то как возвращаюсь из Пылинки, с непривычки сразу в нос шибает. А так, с дымом вроде и ничего…
– Да-а, сколько уж лет прошло, а земля все никак не проветрится, – поддержал Толик, – И в избе всё пахнет – не поймешь, то ли печью, то ли с улицы. А я и так привык, мне табак не нужен. Что под курткой-то?
– Щенок. Хожу, ищу, кому отдать. Хочешь – бери… Наша Найда ощенилась.
Из-под куртки высунулся черный нос и блеснули глазёнки.
– А-а, дрожишь, лопоухий чертёнок, замерз… Поглажу?
Толик протянул руку к расстёгнутой Анютиной куртке.
– Не промахнись, а то что-нибудь не то погладишь, – дразнясь, засмеялась Кадилка.
Чуть-чуть улыбнулся Толик, как мог – редко получалось у него улыбаться:
– Возьму щеночка… вместе с хозяйкой только.
Анечка посмотрела на него задумчиво, обожгла жалостью в глазах, видно было, колеблется и уже жалеет, что раздразнила.
– Бери, Толик, щенка одного…
– А ты что ж?
– Страшно у вас, Толик… – ответила и, передав собачонку, развернулась, пошла восвояси.
Парень посмотрел ей вслед, смахнул со щеки слезу и уже, не сдерживаясь, во весь рот улыбнулся маленькому мохнатому комку:
– Пойдём, будешь сначала в доме жить – пусть Лёшка с тобой возится, играет, а подрастешь немного – на цепь!
2.
Назвали братаны щенка по-простецки Дружком. Подрос немного пёс, – оказалось, с каким-то крупным породистым кобелем его Найда пригуляла, – большой вымахал, и Толик, поняв, что не прокормит животину, отпустил Дружка на вольные хлеба. Тот рыскал вечно голодный, подъедал, где найдёт, помои, на цепь его хозяин так и не посадил, и только на ночь забивалась псина спать то под койки, а то с Подгарочком в обнимку – где придётся.
То ли от постоянных горестей, то ли от редких радостей Толик начал понемногу попивать, но хватило ума остановиться, понять, что пропадёт без него Лёшка, а чтобы к выпивке перестало тянуть, решил наведаться в Сорокоумово.
В Сорокоумове Толик бывал несколько раз, сопровождая к старой знахарке Наталье пьяниц. Пошел теперь туда сам, в одиночку, да увязался за ним Лёшка, и сколько Толик ни отгонял братца, ни пугал его трудной дорогой, тот ни в какую – «Пойду с тобой!» – и всё тут. Сорокоумово было далеко – идти через лес и два ручья, и хоть сподручнее получалось в зиму на санях, но теперь было лето, и шли они долго-долго, обходили топкие ручьи с болотинами, и так намучился Толя со своей ногой и с малым брательником, что после похода лежмя лежал на печи два дня.
Прежде чем выйти к Сорокоумову полю, Толик с Лёшкой блуждали по рыжему древнему ельнику, в котором было темно, глухо и мёртво. Где-то хлестануло Толика злой веткой в глаз – насыпало древесной пыли. Веко стало как наждачное, и моргать было колко, и слеза не вымывала сор. В ельнике напугали их павшие деревья – сгнившие в труху стволы с вывороченными корневищами. Эта галерея причудливых, засохших вместе с комьями земли скульптур – словно фантастических надгробий, порождала такое чувство, что в этой части леса людям не рады. А в роще, сменившей ельник, в столбиках света, бьющего сверху, был блеск капелек росы в паучьих нитях и, в тысячи крыльев, – сверкание кружащейся мошкары. Здесь была жизнь, исчезали сразу и видения, и страхи. Весь массив леса отсюда устремлялся вверх, к сухой светлой поляне с разреженными молодыми деревьями – на таких полянах дружными ватагами сразу на пяток-десяток корзин или вёдер любят расти в августе белые грибы.
Последний ельник с сухостоем резко закончился, вытолкнул братьев из буреломной чащи – перед ними было пряное, стрекочущее, бескрайнее поле – пенилось хлопьями цветов, качалось травами, пело пичугами, пчелами жужжало, – и вдали, может, посередине, может, ближе, стоял дом, обросший одичалым садом. Один дом на всё поле, только далеко до него. Это и была деревня Сорокоумово. Люди-можжевельники стояли среди трав то тут, то там: вот вроде баба с корзиной, а вот охотник с ружьём, а рядом будто и волк – словно все к тому одинокому дому путь держали. А подойти ближе – кусты кустами. Вот так обман!
Трудно было добираться до Натальиного дома – ног путники уже не чувствовали, Толик цеплялся за кочки, кусты, падал, Лёшка, хоть и маленький, а старшего брата, сколько было силенок, поднимал, за руку тянул, – шли дальше, пока, наконец, к покосившемуся крыльцу не подошли вплотную.
В этом доме посреди поля и жила бабушка Наташа. Худая была, костлявая, сгорбленная. Шептала она наедине, выгнав сначала всех провожатых в поле – подальше от избы. Так и с Толиком – Лёшку за порог, а самого попросила до колодца дойти, воды достать. А сама, хоть и жара, лето, – натопила печь.
– Попей, – сказала Толе, – пока водички. Она целебная – Петрушина водичка, святая.
– Почему Петрушина? – спросил Толик.
– Да… – старуха усмехнулась, – птенчик один раненый в колодец угодил. Петрушей назвала, выходила, выпустила. Прилетает иногда, в окошко стучит.
Поставила Толику стопку, плеснула туда самогона и разбавила водой:
– Пей, пей, – повторила.
Толик такому лечению обрадовался, заулыбался. «Ещё, – говорит, – можно?». «Э-э, нет, – отвечает, – отраву нельзя, а воды попей». Потом отправила клиента на печь, а сама шептать начала:
– Ты лежи, лежи, а я тебе расскажу про Петрушину водичку…
А перед тем, как зашёптывать, дурь несла всякую несусветную. Немецкий офицер в войну у нее в доме стоял, – сказывала. «Пан, – говорю, – дай хлеба! А он и хлеба даст и шоколада еще отломит, и солдатам велел меня, молодуху с дитёнками, не трогать, не обижать. А разведчики наши, под утро на выпасе подкараулят, куда я корову водила, и: „Ложись, баба!“ – шепчут, рот ладонью зажмут и лезут под подол и коленки лапами холодными в стороны расталкивают. А куда денешься, на помощь не позовёшь, а то разведка своя родненькая и прирежет, как фашистскую подстилку, а детки дома ждут».
– Не могли наши так, баба Наташа, – возмутился Толик, – может, это не разведчики, а штрафбат какой был?
А старуха уже и не слушала, и не ведала она всей исторической науки про штрафбаты да плен, да власовцев, которую теперь вся молодёжь по фильмам да передачам знала, все едино бабке было по возрасту, с козой беседовала – коза у неё в избе ходила, рогами трясла, на койку всё лезла, котяхи свои по полу разбрасывала.
И не узнал Толик никогда, что у бабкиной истории и продолжение имелось.
…Отдала тогда Наталья корову. Не сама отдала – забрали воины наши голодные всё на том же выпасе, когда из окружения группками выйти пытались. Настоящие воины были – не предатели, не сдались они в плен вместе с генералом Власовым. Просто война им все мозги повыворачивала.
«Где корова?» – фрицы наутро спрашивали, а она им: «Волки загрызли».
Тогда Натальиного старшенького сына пан офицер этот добрый берёт за руку, выводит в поле, отпускает и Наталье говорит: «Смотри, – так волки корову грызли?»
И собак чёрных и круглых, как бочонки, бесхвостых, на её Петрушу спускает. Затравил, демон, мальчонку собаками, в колодец истерзанное тельце изуверы сбросили. Она перетерпела, пережила, дочь же ещё есть – жить надо, сильная баба была Наталья, солдатка – первой у них в округе мужнину похоронку получила.
Уходя, немцы всю деревню пожгли, сорок домов сгорело в пожарище. Натальин дом только один почему-то оставили и, странно, пламя на него не перекинулось – как заговоренный стоял. Больше ничего на месте пепелища не строили, и дерева ни одного путного на этом поле не выросло, – одна трава да можжевельники…
Правда то было, что про военное время рассказывала Наталья, или нет, Толик не знал, но то, что все, кто к бабке зашёптываться ходил, и пить, и курить переставали и становились людьми, – с этим было не поспорить.
После шептания бабка Наташа сказала:
– Веткой в лесу в глаз тебе хлестнуло. Промой, Толик, его водичкой Петрушиной, очистится от пыли, может, по-новому видеть начнёт. И коленку себе сбрызни, тряпочку приложи. Где там братец твой? Эй, Лёшка! – гаркнула.
Не ожидал Толик от старухи такой силы голоса. И Подгарочек услыхал, вошёл.
– Оставь мальца у меня на недельку, – просит бабка. – Личико ему умывать буду. Не узнать станет мальчишку.
Согласился тогда Толик. Хоть и страшно было оставлять брата, но водичка, и правда, волшебной показалась – и глаз очистился сразу, и хромоты вмиг убавилось. И через неделю, когда сильными, словно новыми ногами легко, – даже Дружок за ним не поспевал, – пришагал, почти что прилетел забирать своего Подгарка, обомлел: все рубцы у пацанёнка выровнялись, рассосались, и лишь чуть белее были обожённые места, чем остальная осмуглившаяся за лето ребячья кожа. И даже бровки с ресницами начали пробиваться.
Вернулись к себе в Гарь, и люди диву давались. А может, только казалось так Толику – ведь глаз его, как и предсказывала бабка Наташа, по-новому теперь на всё смотрел.
3.
Как-то ночью Дружок вдруг истово залаял, заметался, забегал от окна к окну, к двери, запертой на крючок, и обратно – будил хозяина, толкал мокрым носом: «Вставай! Чужой кто-то идёт сюда…»
Разоспался Толик, никак не проснётся, глаза открыл, лишь когда уже напуганный Лёшка за плечо его трясти начал, а в уличную дверь стали колотить и кричать: