Прошло еще немного времени. Деды уже стали дембелями и потихоньку разъезжались по родным пенатам: Паныч – в Питер, Мазута Короедов в Белгород, Капа – в Вологду.
А к зиме застава с удивлением узнала, что «особист» Атрощенков подал рапорт об увольнении в запас, и тогда Бирюков впервые задался вопросом, а так ли уж и нужна ему эта вожделенная школа КГБ… И ради чего тогда носит он маленькое едкое пятнышко на своей совести… С чего всё началось? С того, что в какой-то момент в учебке очень захотелось быть поближе к дому?
Его так и не перевели в старые. Ну и что? Зато дали ефрейторскую лычку и начали регулярно ставить старшим наряда в Ковдорский поезд. И не так уж важно, что на самом деле думали о нём Кеклицев, Кабаков, Грач, солдаты-сослуживцы… Ведь, несмотря на всё, будь оно тайным или явным, презрение с их стороны, он опять победил. А может, нет-нет да царапнув ключицу под наглухо застёгнутым воротником, по-прежнему помогал ему присланный мамой крестик…
С тёмненькой девушкой, некогда кормившей его печеньем, он иногда виделся в вагоне и даже рискнул написать ей письмо, на которое она не ответила. Ну и пусть. Как бы сказал их умудрённый начальник заставы: «К чему, ребята, вам этот ранний хомут? Жизнь долгая – ещё успеете походить под ярмом…»
НИМФА
Август на исходе. Еще месяц-другой, и облетит клён, который, распускаясь по весне, семь лет подряд загораживает вид из Володиного окна на исторический центр. К концу октября уже чьему-нибудь новому взору откроется россыпь золоченых монастырских куполов и на холме – остатки белокаменного детинца семнадцатого века: два фрагмента старой стены. Половину кремля разобрали в тридцатые годы на нужды метростроя и вывезли в столицу, а остальное растащил на камни частный сектор – уже в девяностые. Нынешние домики, облепившие холм до самого верха, – не чета средневековым посадским клетям-лачугам, что Володя видел на макете в краеведческом музее – теперь всё больше в ходу кирпич и сайдинг. Сейчас удачливые хозяева, будто соревнуясь, перекрывают крыши черепицей и монтируют спутниковые тарелки – целое «радарное» поле белеет на северном склоне… Река под холмом обмелела, заросла палмой и ольшаником.
Вид портят грязные, крест-накрест, полосы на окне. Когда в том году в июне был ураган, тот клён, что растёт у подъезда, исхудалой угловатой веткой разбил внешнее стекло. Володя наспех прихватил крупные осколки скотчем, надеясь, что мера временная – пока не закажет стекольщику новое. Не сбылось. Прозрачная лента потемнела, истрепалась, а осколки ходят ходуном и почти что поют на ветру, звякая друг о друга… Иногда ночью кленовая ветка, виновато похлестывая по увечному окну, нудно просится внутрь…
Володя живёт, а точнее, доживает оставшиеся ему две недели в пятиэтаждом доме постройки тысяча девятьсот двадцать восьмого года. Фасад с барельефной датой и часами на башенке-обманке отреставрирован и, умытый дождём, смотрит на вычищенную площадь, но из комнаты эту часть города не видно – окно, полузакрытое клёном, выходит на другую сторону.
Задний двор – неубранный, нехожий – срывается книзу в овраг рыжими промоинами дороги, убогими коробками гаражей, послевоенных кладовых и сараек. Ниже – заросли и речка, за которыми подъём в кремлёвскую гору, удобренную костями татар и русичей, бившихся на этом склоне одни с другими в достопамятные времена. И на костях, как на сваях, закрепился, мёртвой хваткой цепляясь в холм, новый частный сектор.
Комната в коммуналке, в доме с часами, была Володиной единственной недвижимостью. Третий этаж, квартира пятнадцать дробь два. Площадь имени величайшего вождя или злодея – это кому как больше нравится, а Володе уже и не важно. Дом двадцать пять и тоже с дробью. Это его последний городской адрес. Рядом, в центре площади, фигура в два человеческих роста держит в чугунной руке свернутую в трубу литую бумагу – скорее всего, по задумке скульптора, это Декрет о земле.
Подьезд тёмный, пропахший сыростью из подвала, кажется уже совсем чужим и то ли приветствует, то ли провожает Володю парой взметнувшихся по лестничному пролёту котов и паутиной на облезлых стенах.
Сделка состоялась в середине августа, и по договору ему позволили ещё немного пожить здесь, пока он не переведёт деньги в соседнюю область. Как странно: тамошние люди продают дом в тихой, почти не тронутой цивилизацией деревне, чтобы уехать в районный центр и ютиться, как это делал Володя последние семь лет, в какой-нибудь четырнадцатиметровке, а он, оставляя эти прожитые годы на память дальнему подмосковному городку, уезжает в лесную глушь.
– — –
Ксюша ему не нравилась – ни в последнюю их встречу, чуть менее полугода назад, когда она, со скандалом вырвавшись из родительского дома, почти что по первому свистку приехала к нему на майские праздники, ни тогда, еще в другой жизни, в Москве. Нет – она в целом была «ничего», особенно если не вглядываться и не привередничать, как это раньше любил делать Володя. В Ксении даже присутствовало что-то такое, от чего наутро, после дня, проведённого вместе – в кино или на выставке, на качелях в Нескучном саду или на прогулке по набережным – все её маленькие недостатки мнились вдруг шармом, изюминкой, признаком редкой, на ценителя с изысканным вкусом, породистой красоты. Но при ближайшем рассмотрении, едва они встречались вновь, – его взгляд становился критичным, беспощадным, въедливым: взгляд перфекциониста, взгляд-микроскоп, – Володя досадовал на разные мелочи, которые нудными занозами начинали саднить в эстетствующей душе, рушили идеал, рвали в клочья сотворённый за ночь канон. Иногда в метро, когда они стояли, держась с ней за руки, на них посматривали другие молодые люди: скользнут глазами по девушке, присмотрятся, оценят всю целиком и, отводя охватистый озорной взор, улыбнутся кавалеру сочувственно: «Ну-ну! Не повезло тебе, мужчина, с пассией! Не пара вы с ней!» И Володя отмахивался от странных мыслей: а вдруг эта полная сил молодёжь своим сочувствием имела в виду как раз обратное – что молодая, оригинальная, яркая, но, увы, не красавица – искусствовед Ксюша и он, не успевший еще повзрослеть до зрелого мужчины, но уже скучный стареющий реставратор Володя, и есть идеальная пара? А Ксения, прислонясь к поручням возле вагонных дверей, бывало, потупится как-то скорбно, печально, улыбка углами вниз, думая, что у неё, наконец, любовь. Володя проникается, и жалко её до безумия, потому что глаза у неё – печальные, медово-шоколадных оттенков, и вроде красивы сами по себе, но слишком близко посажены к тонкому, длинноватому для её лица носу, и шикарная вишнёво-золотая коса ниже талии лишь подчёркивает, что дюже широки бедра; и зубы – далеко не жемчуг; грудь маловата, а талии, глянешь, и вовсе нет. Ксюша яркая – этого не отнять, даже позировала, как она говорит, какому-то живописцу для «Речной нимфы» в итальянском стиле, но Володя недоумевал: уж какая тут может быть нимфа с розовыми ушами, с розовой кожей у корней волос и розовыми кляксовыми пятнами по всему телу – от малейшего волнения, расстройства, стыда, желания… А вдруг ничего лучшего, более соответствующего его тонкому художественному вкусу он уже и не найдет? Вдруг Ксюша – его крест, вдруг она, как он подумал, хороня себя в её скорбной улыбке – его последний причал? Ведь когда еще только они стали встречаться и изредка ночевать друг у друга, ему уже было тридцать девять, а ей едва исполнилось двадцать шесть девичьих, невинных лет, и её родители восприняли весть о «престарелом» друге дочери в штыки.
– Старый. Профессия грязная – будешь ходить вечно перепачканная в его красках! – мама любила чистоту, опрятность, гигиену.
– Надеюсь, это не всерьёз? Ну не замуж же за такого? – папа мечтал совсем о другой партии для своей «принцессы».
И когда Володя лишился своей московской квартиры, поселившись в области, Ксении запретили даже думать о нём:
«В провинции грязь, тараканы, антисанитария – мы же знаем, мы ведь жили…»
Раньше он приводил её в свою громадную трешку на Алексеевской и медленно покорял – своей интеллигентской неспешностью, за которой скрывалась робость, своей старомодностью, своим собранием этюдов девятнадцатого века.
Чем же зацепила его она? Невинностью? Непроявленным, постоянно ускользающим шармом, которого, приглядеться, и не было никакого в помине? Может быть, общими с ним, как казалось на первый взгляд, интересами? Или, неужто, как любого среднего твердолобого самца – своей некрасивой яркостью? Так чем же?
Володя в ту пору консультировал в аукционном доме, выполнял на заказ поновления, готовил живописные лоты к торгам – чтобы всё блестело стариной, тайной, временем, смотрелось солидно и дорого. Таким же дорогим и чинным выглядел интерьер Володиной квартиры на проспекте Мира в сталинском доме, так же солидно смотрелся и он сам – в черной водолазке, немецком сюртуке и при серебряных часах на цепочке.
А Ксюша долго, вдумчиво и талантливо писала диплом.
Слишком сильно всё изменилось с тех пор: который год он жил в коммуналке без малого в сотне километров от столицы, в захудалом районном городишке, даром что со славной древней историей. И ходил потерянным, махнувшим на себя рукой неряхой – грязные штаны да лоснящаяся от старости куртка. Раньше для таких, как он, было в ходу меткое слово «бич» – бывший интеллигентный человек. И яркая Ксюша теперь любила его только на расстоянии.
Комната изначально числилась за Павлухой – Лёней Павловым из городской наглой братвы. Эта банда и забрала у Володи ту самую наследную московскую трешку, в которой реставратору покорилась после долгих ухаживаний Ксения. Бригада в лихие годы так разошлась в криминальном раже, что городка и окрестностей ей стало мало, братва начала «дерзить» в первопрестольной и даже, мало что соображая в новой для себя сфере, умудрилась дебютировать в антикварных делах.
Володе позвонил человек, по голосу – приблатнённый, в интонациях за деланной распальцовкой читалась неуверенность дилетанта, влезшего со свиным рылом в калашный ряд.
– Есть икона. Семнадцатый век. Надо отреставрировать. Это подарок серьёзному человеку – дань, так сказать …уважения.
Володя хорошо понимал, откуда у людей с такими голосами берутся иконы семнадцатого века и хотел было положить трубку, но названная сумма гонорара заставила обратить на себя внимание и уточнить детали:
– Иконография?
Кажется, его не поняли, и вопрос пришлось подкорректировать:
– Сюжет? Что изображено?
– А-а.. – наконец, сообразил человек, – Женщина с ребенком…
Володя взялся. Даже, увидев Богородицу воочию, был восхищён тем, что ему посчастливилось прикоснуться кистью к явно алтарному намоленному веками образу.
Он сделал всё на совесть и в срок, отдал работу, и Павлуха, просияв, щедро расплатился.
А вскоре Ленькина братва жестоко избила реставратора в подъезде: дескать, отданная после трудов икона – новодел, а Володя якобы подменил ею оригинал, оставив бесценный шедевр себе.
Кто его решил «кинуть»: сам ли Павлуха или «серьезные люди», – Володя так и не узнал. Его поставили на «счётчик», съевший за считанные недели гонорар, коллекцию этюдов, накопления и квартиру. А Ленька, подумав, что хороший мастер ещё может пригодиться, без крыши над головой одинокого реставратора не оставил и в обмен на московскую квартиру отдал ему свою областную комнатуху, которой и сам владел недавно.
С тех пор минуло несколько лет, Павлуха не появлялся, поначалу иногда звонил – так, поговорить за жизнь с человеком искусства, с которым свела Божья матерь Казанская, узнать, чем «терпила» живёт-дышит, лишний раз подпугнуть для острастки… А потом пропал – после того, как сообщил, что продал бывшую Володину недвижимость солидным и опасным людям. Позже был слух, что Павлов отбывает срок, ещё болтали, что его застрелили свои или конкуренты, но никто не проверял…
– Твой Павлуха – полный отморозок! – когда-то предупреждала мощно сложенная соседка Людмила из комнаты дробь один, – Если ты той же породы, то учти – отмутужу и сожгу вместе с домом! Мне этой коммунальной халупы не жалко. Все равно жизнь в ней не мила. Я самбистка, закалка у меня старая, советская, – себя в обиду не дам!
Но Володина порода была совсем другая – настолько до робости интеллигентная, что даже на кухню он старался не ходить, когда там, наглухо перегородив квадратным станом все подходы к плите и раковине, гремела шкворчащими кастрюлями баба-богатырь.
– Людмила, а кто здесь раньше жил, до Павлова? – пытался он выяснять время от времени.
– Ой, и не спрашивай, – зло отмахивалась соседка, – Что до Павлова грязь и вонь, что с Павловым. Раньше ацетоном тянуло и в краске все ходили, а как Лёнька въехал, блат-хату тут устроил явочную – сам редко являлся – деловой, всё в Москве пропадал, а здесь… То шпана с пистолетами живёт, то бабы голые в мою ванну мыться лезут – ор, пьянки… Тьфу, толчок хлоркой после них чистила каждый раз – вдруг больные… Это я, я всю сантехнику нашла и приволокла на своём горбу! Сама! Лёня ни копейки не дал. Ну это ж надо – в моей ванной – шмары бандитские!
Словно дойдя до кипения вместе со своим супом, Людмила потихоньку остывала, выключала газ в плите, шваркала шумовку в раковину и туда же гадливо сплёвывала. И успокоившись после очередной волны дурных воспоминаний о Лёньке, вдруг принималась плакаться:
– Я ведь дом в поселке продала, в совхозе бывшем, чтоб комнату эту купить – двадцать километров отсюда… Там ни газа, конечно, ни водопровода – топи дровами или углём, но …жалею теперь. Думала, в городе поденежнее будет да полегче, а то на то и выходит. Ты спрашивал – отвечу: художник тут жил до Лёньки – вроде тебя, старый только совсем. Рассеянный. Я прежнюю раковину никак забыть не могу – вся была краской загажена, кисти в ней мыл, здесь, на кухне. Ты вот аккуратно за собой моешь, даже не скажешь по тебе, что художник…
– Да я и не художник, – ответил в тот день Володя, – Реставратор…
– А лаками всё равно попахивает, – не преминула соседка ввернуть намёк.
Вселяясь, никаких живописных следов в комнате он не застал – Павлуха, понятное дело, затеял косметический ремонт после того старика, не любоваться же «бандитским шмарам» на чужие муки творчества…
– А как его фамилия была, этого художника?
– Зотов. Известный он. – помолчав, отозвалась Людмила.
– Зотов?!
Володя бывал в местном краеведческом музее, видел образцы его этюдов: самобытно, и манеру не спутать ни с чьей другой! И когда-то в Москве на аукционе промелькнули редкими и жутко дорогими лотами зотовские выпукло-барельефные вещицы из ранних – в массивных резных рамах, крашенных под бронзу. Так старик писал и оформлял свои работы: чтобы в итоге получался не лёгкий гладкий образ, а тяжелая зримая картина-вещь – весомая, скульптурная, основательная.
Людмила промышляла помойками – уходила вечерами с тележкой и обшаривала – где баки, где кучи, – в поисках цветных металлов – медных катушек, плат, алюминиевого лома. Часто в сумерках возле домов можно было услышать её басовитый клич, которого боялись окрестные бомжи: