И мы ковырялись в песочнице, роя ходы и подземелья для синих сказочных героев и раскидывали их по разным концам двора, словно играя гномьими судьбами.
В выходные к бабушке приходила двоюродная племянница Нина Наговицына и приводила сына Димку с собой. Бабушка Галя называла Нину интеллигентной женщиной и всякое моё общение с Димой поощряла, а больничного сорванца Сашку считала вороватым и лишь терпела, впрочем, как и всю шебутную детвору, жившую при больнице. Мирилась с его присутствием на своём дворе лишь потому, что Сашкина баба Нюра держала корову и ходить к соседке за парным молоком было – ближе некуда.
– Нинка, а ты что-то пополнела за новым мужем-то… – ехидничала бабушка, а гостья сидела густо-пунцовая от бьющих в цель намёков.
– Да ну вас, тётя Галя! Кормит хорошо.
– Это мёдом с пасеки кормит-то? Медку бы хоть раз принесла тётке… – продолжала бабушка подковырки, пока детвора в лице меня и Сашки с Димкой играла во дворе.
«Бельгиец, бельгиец», – дразнись ребята, а я, не зная, обижаться мне или нет, лишь хихикал.
– Принесу, тётя Галя. Вот, выкачает – и сразу. Володя, знаете, какой у меня мастеровой – и с пчёлами, и на охоты-рыбалки, и шкурки сам выделывает, и на рембазе у себя незаменимый. Он же слесарь высшего разряда! Димка ему хоть и неродной, а он возится, как со своим – ножик складной выточил на день рождения – с гравировкой…
– Молодец, молодец… – улыбалась бабушка, – Ты держись за него, а то уведут!
– Не уведут. Его собаки охраняют. У нас же теперь свора! И гончие у Володи, и борзые. С утра встаю – а он в вольере…
– Де-ельный. Небось и по-собачьи понимает, – опять съехидничала бабушка, и женщины рассмеялись.
А в песке шла война гномов с красными будёновцами, которых в неистребимой надежде на выгодный обмен приволок Сашка.
– А ну-ка в сени, быстро, все трое! – срывая голос, вдруг истошно закричала Даниловна не то из палисада, не то из избы, и Нина охая, взялась ей вторить.
Мы переглянулись, прислушались, и по каким-то ноткам угадав в женских голосах неподдельную тревогу, подскочили. С песка нас как ветром сдуло – остались на куче только синие и красные игрушки из двух разных миров. Когда уселись на старый тюфяк в сенях, бабушка спешно накинула крюк на дверь.
– Даниловна, мой-то у вас? – барабанила в оконце баба Нюра – а то цыгане…
– У нас, Нюра, у нас…
С другого конца села тянулся, нарастал и усиливался пока ещё слабый, едва слышный звон пополам с грохотом. Далеко – наверно, у самого моста через речку или даже дальше, у кладбища, начинался этот нередкий для здешних дорог немного пугающий и завораживающий звук. В нём смешались кочевой ритм бубенцов, резкие клики возниц, топот конских копыт, тележные скрипы и дребезжание железных ободов на колёсах.
– Цыга-ане! – в полуиспуге зашумело во всех дворах планта.
Старухи потянулись к заборам охранять на всякий случай входные калитки; детвору из числа сезонных городских внучат попрятали по домам, и десятки лиц во все глаза смотрели из окон на проезжающий табор.
Шли двойки, тройки, сплошь гнедых, вороных – ворованных, нет ли – коней, впряжённых в гужевые разномастные повозки. Кибитки, телеги, с кумачовыми верхами, ворохом пёстрых одеял, смуглыми людьми тянулись парадом, прогромыхивали мимо домов, и едва, скрытые пылью, удалялись, как в избах вздыхали с облегчением – «не к нам, значит, постучатся по какой нужде, не у нас попросят воды, не нам попытаются продать какую-нибудь ерунду, заполонив двор пронырливыми цыганятами. Не у нас исчезнут потом куры. Не нас обворуют…»
И когда затихал вдали волшебный звон и вслед за своими матерями, на рысях тянущими таборные кибитки, пробегали последние жеребята – село успокаивалось.
– Сашка! Димка! Егор! Нечего в избе сидеть – идите, идите …вон в песке играйтесь, солнышко там какое…
И мы радостно шли.
Лишь к вечеру, часто гонимые хворостинами каждый в свой двор, мы расходились смотреть «Спокойной ночи…» или глядеть в сараях, как доит мать или бабка корову и слушать, как звенят в ведре струи пахучего молока. И потом сладко засыпали под звук включенных телевизоров, под «последние известия», под путанную слабую речь угасающего больного генсека.
На последней неделе августа, когда утром проехал по селу очередной табор и скрылся уже вдали за грейдерной пылью, я, с трудом освободив от крюка дверь, вышел на порог и застыл в оторопи. Возле бани вместо моих привычных друзей ковырялся – видимо, заприметив раскиданных гномов, – чумазый смуглый сорванец. Чужак. И в этот момент где-то у дороги раздался злой окрик на незнакомом языке.
«Отстал от своих, от таборных, – понял я, – Ищут…»
И на миг стало очень страшно, потому что бабушка Галя была в этот момент не со мной, а в огороде, на самых дальних грядках.
Цыганёнок глянул на меня наглыми глазами, и, на ходу метнув в мураву горсть синих фигурок, маханул через забор. Грубый голос его матери ещё долго разносился над плантом. Очевидно, ругала – то ли за то, что отстал, то ли за то, что побросал добычу…
«Вроде все на месте, – пересчитав, успокоился я, и только дрожь в коленках от пережитого испуга никак не унималась.
А ближе к обеду пришли Наговицыны и опять приволок своих будёновцев Сашка.
На следующий день я обнаружил пропажу фигурки художника и до самого отъезда ходил, повесив нос – боялся, что влетит от родителей, но ещё гаже было думать, что у меня всё-таки стащили «смёрфа», причём самого целенького и красивого.
– А я тебе говорила, – с укором поминала свои предостережения бабушка, – что Сашка, хнырок этот чёртов, тебя обворует! И молоко у Нюркиной коровы испортилось – больше брать не буду. Горчит – полынь, поди, жрёт…
– Это, наверно, цыганский мальчик украл, – отвечал я понуро.
– Да потерял ты его просто, надо получше в песке поискать, – твердили в один голос Сашка с Димкой наутро.
За гнома влетело уже в Москве, и вся, за исключением пропавшего гнома-живописца, неприкосновенная коллекция была заперта мамой в шкаф на ключ.
Время шло.
Перемены в стране вознесли моего папу на новую ступень служебной лестницы – не за горами была очередная командировка за рубеж – на этот раз в Америку.
– Квартиру без присмотра оставлять нельзя, – обсуждалось в семье каждый день, пока, наконец, не решили уговорить и снова перевезти в Москву на долгие три-четыре года бабушку Галю.
– У вас там разве жизнь? Ладно б смотреть за Егором, а то одной-то как! Да ещё и без подселения… Раньше, бывало, хоть с Александрой Семёновной словом перекинешься… – жаловалась она и даже плакала, – без земли, без огорода, без раздолья! Скворечник на девятом этаже, колгота!
Но, собрав самое, по её разумению, ценное в узлы, поехала. И сельская родня, кровная и не очень, думая на перспективу о новых порциях заграничных подарков, растаскивала, разбирала «на хранение» громоздкий скарб: холодильник, мой велосипед, от которого я давно уже открутил приставные колёса, швейную машинку, телевизор, электроплитку…
Честно и от души помогал со сборами лишь Нинкин муж Володя:
– Уезжаете, Галина Даниловна, а жаль. Вот здесь в баночке медку свежего два литра, а это вам на память и чтобы в Москве не мёрзнуть…
И протянул ей лисью шкурку собственной добычи и выделки.
– Как малыш-то? – растроганно спрашивала бабушка Галя, а Володя со смехом отвечал ей:
– Растёт, в игрушки уже играет. Димка ему гномиков, которых Егор ваш подарил, даёт, а он их ручонками хватает, особенно художника с красками любит – он же яркий…
Стучали весь день молотки, обшивая штакетником окна.
И казалось, что дом ослеп или его, как когда-то соседского Сашку, покусали осы, и он уже ничего не видит, не прощается с хозяйкой и не смотрит вслед гружёной серой «Волге», набирающей на грейдере крейсерскую скорость… До самого поворота, резвясь и забегая вперёд, сопровождали машину пятнистые, в приметных подпалинах, собаки из Володькиной своры, а у всех провожавших, кто оставался жить дальше в родном селе, возникло ощущение, что Даниловну просто везут зачем-то на псовую охоту и уже совсем скоро «дачница» вернётся восвояси, весёлая и азартная…
ПОБЕДИТЕЛЬ
1.
День солнечный и морозный. На плацу в такие дни тошно, потому что вчерашней пацанве хочется домой: кому куда, но непременно вон из этого огороженного колючкой гарнизона – на горку, в парк, в лес на охоту, на лыжню, просто пройтись с девчонкой, но, главное, чтобы у себя на родине, на гражданке, свободно, без «шпротов»…
Голос у Бирюкова тоненький, звонкий – словно зимняя пичужка запела, почуяв весну. Он – в первой шеренге, впереди, не по росту – старослужащие выпихнули его в запевалы, чтобы самим отмолчаться в конце строя. Репетиция парадного марша затянулась – нет ни конца, ни края командам, песням, замечаниям и бранным окрикам.