Книга Петушок или курочка - читать онлайн бесплатно, автор Алексей Николаевич Вронский. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Петушок или курочка
Петушок или курочка
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Петушок или курочка

Бу́дька появлялся из зарослей крапивы внезапно и всегда жадно набрасывался на еду, а потом какое-то время валялся на солнце. Но сидеть с бабкой было ему невмоготу, и он быстро удирал. Природа гнала его в направлении соседних деревень, заставляя преодолевать громадные расстояния. Иногда я видел, как он крадется по тропке в полутора или даже в двух километрах от дома. Бабка Оля всегда приговаривала: «Бу́денька, Бу́денька», – начиная беспокоиться, когда его долго не было, боясь, что его задрали коны́гинские собаки или он заблудился. Но у Бу́дьки было свое особое расписание, и иногда он целыми неделями бродил в неизвестных краях, возвращаясь исхудавшим и дико голодным. Кот был чуть ли не хозяином в доме, так как считалось, что без него начнут одолевать мыши. Иногда мыши пробегали по сеновалу или шуршали за обоями, пугая нас. Но любые шорохи прекращались всякий раз, как Будька возвращался на двор.

Кривая, сгорбленная, с неопрятной седой головой и пустым шамкающим ртом, бабка Оля долго стояла перед старинным зеркалом с потускневшей амальгамой, брала с полочки еловую шишку и расчесывалась. Огромные серые ногти, которые она никогда не стригла, истончились и посерели, кончики загибались. На книжных иллюстрациях Баба-яга выглядела моложе и симпатичнее. Ходила она тяжело, шаркая ногами. Сам ее вид провоцировал меня на то, чтоб я над ней подшучивал. Помню одну историю, как я чем-то вывел ее из себя, она замахнулась на меня клюкой, потеряла равновесие и упала. Потом она жаловалась бабушке с дедушкой, что я нарочно толкнул ее, и мне влетело. Целыми днями она сидела в полусумраке гостиной и перебирала салфетку на столе, раскладывая карты или рассматривая отрывной календарь. Когда я проходил мимо, она подзывала меня и говорила, показывая на вазочку, в которой вперемежку с колобками (так она называла печенье) лежали годами конфеты с вытекшим повидлом: «На, возьми». Я брал зачем-то, хотя мне не нравилось, что она трогала конфеты и колобки своими руками. Приближаясь к ней, я чувствовал задо́хшийся нечистый запах старости. Иногда она вставала и направлялась к божни́це15, чтоб поправить каганéц16 и долить масла, подолгу стояла и молилась, крестясь и беззвучно шевеля губами.

Помню, как в какой-то год мы приехали, а бабки Оли больше в доме не было. Сказали, что приезжал ее племянник из Буя и отвез ее на кладбище. Говорили, что он переворошил весь дом в поисках сберкнижки. Вместо денег нашел большие запасы сахарного песка и целый год гнал брагу, да пил самогонку.

Бабушка затеяла большую уборку и ремонт: поклеили новые обои, белую бумагу на потолки, переложили печь, укрепили нижние венцы́, скрепили ско́бами избу и осевший двор, в гостиной перебрали полы, которые пошли «волной», как палуба. Постепенно старые запахи выветрились, как и воспоминания о бабке Оле, и дом стал полностью нашим.

Глава 6. Деревня

Вся наша деревня в то время состояла всего-навсего из четырех домов. Они были построены в начале двадцатого века и, кроме крепкого тетинининого, имели изношенный, потертый вид. Это были типичные русские пятистенки с пристроенным двором. Со временем крыши покосилась, а нижние венцы подгнили и ушли в землю, отчего дома́ казались ниже и приземистее. Бревна выцвели на солнце и от дождей, стали то ли белесого, то ли сизого цвета, потрескались и лишились прежней крепости. Если постучать по ним, можно было услышать пугающий звук пустоты. Крыльцо нашего дома тоже покосилось, отчего лестница стала еще круче. Рядом с крыльцом валялась куча тапок, галош, бóтиков и резиновых сапог. На витражном стекле дрожали в паутинах мухи, стрóки17, слепни, на грязных штáпиках18 валялись засохшие тельца насекомых, которых дедушка собирал для рыбалки. На стене висел непонятно откуда взявшийся плакат: на розово-зеленом фоне с электростанцией и березовой рощей двое широко улыбающихся рабочих, приподняв каски, смотрели куда-то вдаль. Под изображением шершавым языком плаката следовала надпись:


Рощ приветливых гул

В воскресенье, субботу

Хорошо отдохнул – хорошо поработал.


В стихах мне что-то мешало, я долго не мог уяснить что именно, словно торчала какая-то невидимая заноза, от которой неприятно и больно, но, не видя хвоста, извлечь ее не можешь. Потом я сообразил, что обратный порядок выходных дней недели придавал неестественный ход смыслу, как будто читаешь алфавит задом наперед.

С крыльца дверь вела на мост, так в Костромской области назывался коридор, соединяющий летнюю половину, основную избу, и задний мост, ведущий в хлев, на пови́ть19 и на чердак. На мосту всегда было свежо, на стеллажах хранились банки с молоком, сметаной и сливками. Это место использовали как холодильник. В избе полы были окрашены в свекольный цвет, краска на половицах стерлась от времени, бабушка натирала их песком и щелоком. От бабки Оли мебели оставалось совсем немного, что-то увез ее племянник, какие-то кровати и лавки мы принесли из тетинининого дома.

Вся зимняя половина делилась переборками на три части. Они немного не доходили до потолка, и на их пересечении стояла русская печь. Обои на стенах с рисунком из бледно-лимонных цветов повторяли изгибы и округлости бревен. На изогнутых черных проводах свисали с потолка лампочки без абажуров. На провод цепляли липучку от мух. Бревна на потолке были оклеены белой бумагой. В избе всегда было мало света, и даже когда зажигали электричество, повсюду царил полумрак.

С основного моста дверь вела на задний мост, откуда шла лесенка вниз на двор, где, хоть и давно не было скотины, все равно оставался легкий запах навоза и соломы, а хлев был до отказа забит поленьями. Лестница наверх в два марша вела на пови́ть, которая вся была забита сеном, а по бокам стояли лари с зерном, старинные прялки, самовары, чугунные утюги и жернова. Все эти непонятные старинные предметы всегда вызывали у меня любопытство и добавляли определенный колорит интерьеру. С пови́ти шла небольшая лестница на чердак – помещение над жилой избой с небольшим круглым оконцем, выходившим на фронтон дома в палисадник. Бабушка не велела мне туда лазать, говорила, что там слабые доски, и я могу проломить потолок и провалиться.

В палисаднике росли березы, рябины и несколько кустов красной и черной смородины. При входе – клумба с ипоме́ями. Участок наш делился на две части: огородную и луговую. Луговую бабушка по несколько раз за лето выкашивала. Возле забора в тени берез стояли качели, гамак и мой небольшой домик, хору́мка, в котором я играл. В огородце было несколько грядок с клубникой, зеленым горошком и всякого вида салатами, парники с помидорами и огурцами, морковь, лук, цветная капуста и карто́фельник. Огородом занимались ежедневно, у бабушки все содержалось в идеальном порядке.

До войны Полетáлово насчитывало 17 дворов, но потом его постигла судьба всех русских деревень: молодежь стала уезжать на учебу в большие города, а возвращаться назад никто не спешил. Шли годы, и окрестные деревни таяли на глазах. Во времена моего детства Полетáлово напоминало скорее хутор, чем деревню: круглый год проживала лишь бабушкина сестра тетя Нина с Тяпкóвым, а остальные три дома использовались для летнего проживания: один дом моих бабушки и дедушки, купленный ими у старушки бабки Оли, дом дяди Феди Щербакова и дом Цветковой Марьи Федоровны – бабушки Машеньки, моей первой любви. От остальных подворий не осталось и следа, кроме незначительных изменений ландшафта и растительности: в этих местах можно было различить холмики с густыми зарослями крапивы и Иван-чая.

Мне наизусть были известны все самые ягодные места. Основная «гору́шка», как мы ее называли, находилась недалеко от нашего и дядифе́диного огорода и была моей персональной заи́мкой. Раз в несколько дней я непременно наведывался туда с проверкой, не вторгся ли в мои владения случайный гость (изредка туда забредали дядя Федя или Машенька), укрывал крошечные подосиновики листьями кочедыжника20, чтоб их не приметил никто, кроме меня. И всегда расстраивался, когда в самых потаенных местах оставались тропы от «медвежьего хода» дяди Феди, обрывавшего мой малинник.

В деревне безуспешно искали воду и про это ходили легенды: то один, то другой энтузиаст пытался вырыть колодец с питьевой водой или мало-мальски чистый пруд, но ничего не получалось – вода уходила, пруды мелели, и на их месте образовывались горки, облюбованные мелким леском, земляникой и грибами. Иногда я, подсмотрев, как это делают взрослые, брал лопату, ветку и пытался определить, где именно находится водяная жила. Подрубал дерн, отваливал тяжелые куски проросшей кореньями глины и углублялся чуть ли не по грудь в землю. Вязкая, суглинистая земля подавалась с трудом, в яму натекала дождевая вода, окрашиваясь в мутный кирпичный цвет. Я с надеждой вычерпывал воду и всматривался, нет ли на дне родника, но все было напрасно. Бабушка подходила, смотрела, кивала головой и рассказывала, как раньше пруды рыли целыми бригадами, но ничего так и не нашли. Я упрямился, не хотел идти на обед, рыл все глубже и глубже, провозглашая яму новым прудом, но раскопки были напрасными. Как только я углублялся на опасную глубину, лопату у меня отбирали, и поиски колодезной воды прекращались до следующего лета.

Из деревенских прудов воду не пили, а использовали для полива огорода и бани. Для питья и готовки приходилось ходить на речку, которая протекала в полукилометре от деревни. Дедушка коромыслом не пользовался, возил воду в канистрах на тележке.

Если взглянуть на нашу Ша́чу21 с высоты птичьего полета, то может показаться, что это не речка, текущая по равнинной и пологой местности, а тетрадка с прописями нерадивого ученика, который старательно выводил прописные буквы пером, тренируя загибы, да вышло небрежно: нажим пером то ослабевал, то усиливался, то ученик задумывался при повороте, и натекала большая «чернильная клякса», образуя широкие омуты, потом линия вновь превращалась в тонкий ручей до следующего поворота. Что-то постоянно сбивало русло в сторону и беспорядочно поворачивало, не давая течь прямо.

Перед Полетáловым поворот образовывал длинный полуостров, получивший вкусное название Капу́стник, так как до середины двадцатого века в том месте располагались капустные поля. В наше время это было дикое, поросшее болотными травами поле, с несколькими примятыми площадками для рыбалки. Воду набирали с мостков, там же и полоскали белье. Слева находилась небольшая песчаная отмель, которая была нашим пляжем. Коровы переходили реку вброд возле старого разрушенного моста. Они подолгу стояли в воде, спасаясь от надоедливых насекомых. Прозрачные, переливчатые стрекозы пикирова́ли и приземлялись на колышущиеся рдéстовые22 «аэродромы».

В июне появлялись слепни. Две недели они летали жирными бомбардировщиками и жалили все живое вокруг. Слепни сменялись более тощей, но не менее жгучей строко́й. Жалила она сильно и больно. Но проходило несколько недель, и строка́ тоже куда-то исчезала. В июле появлялись комары и мо́шка. Бесчисленными стаями они кружили по вечерам и, проникая в щели марлевых «ситечек», висящих на окнах, облепляли ноги и руки. Спасенья от них не было, дедушка с бабушкой отбивались ветками черемухи и мазали одежду и руки средством «ДЭТА», но ничего не помогало. Во все летние месяцы мух было несметное количество, с ними боролись липучками, которые свисали с потолка лохматыми языками.

«Ох, лето красное! любил бы я тебя, когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи!» – цитировала Пушкина бабушка. Но мне почему-то эти назойливые спутники лета не мешали, более того, я как-то свыкся с ними и для меня до сих пор жужжание мух в солнечный июльский полдень, и комариный, то удаляющийся, то приближающийся писк – главные звуки летнего вечера.

Глава 7. Чердак

Есть место в доме, куда мне залезать категорически запрещали, опасаясь, что по незнанию, я могу ступить на слабые доски и провалиться – это чердак. С пови́ти на него вела полуразрушенная деревянная лестница, с шаткими, прогибающимися ступенями. Забраться туда не так-то просто – нескольких ступеней не хватало и приходилось делать большой и неудобный шаг. Каждый раз, когда я проходил мимо, меня подмывало желание подтянуться и краешком глаза посмотреть, что там делается. Но я не решался, вспоминая, как бабушка строго-настрого наказала: «На чердак ни ногой! Расшибешься!»

Как-то раз я не выдержал, подошел к лестнице и полез наверх. Перегнулся через верхнее бревно и осмотрелся. Косой, солнечный луч пронизывал воздух сквозь окно, выходящее в палисадник, подсвечивая кружащую пыль. За окном в вершине треугольника под самым коньком крыши ласточки свили гнездо и то и дело вылетали из него, черными штрихами чиркая воздух. Все вокруг было завалено всевозможными вещами, которые сюда сносили в прежние времена: резные, украшенные цветочными узорами прялки с намотанными остатками пряжи стояли, как мультяшные коты; сверкал на солнце пятнистый самовар с полуотвалившимся краником; чугунный утюг лежал на боку, я приоткрыл окошечко отверстия для углей, и оттуда высыпалась сажа, испачкав мне руки; деревянная ручка утюга болталась на ослабленном винте, который я попытался безуспешно подтянуть; кованая вилка светцá23 с прогоревшими лучинами стояла, как голое дерево. Я сунул нос в прогорклую маслобойку, покрытую зелеными пятнами плесени, заглянул в кадушки, разбитые глубокими трещинами. Осторожно ступая по поперечной балке, я пробрался к самопрялке и крутанул рабочее колесо, которое жалобно скрипнуло, совершив оборот. В беспорядке валялись сырные формы, потемневшие от времени, старый патефон с исцарапанной пластинкой, расписное коромысло, ларец со ржавыми драночными гвоздями, рубе́ль24, ребристый как крокодил, с темной, затертой до блеска ручкой, и покрытая глубокими шрамами скалка. Мне приходилось разбирать пирамиды из предметов с большой осторожностью, чтоб не наделать шума и не быть обнаруженным. По углам валялись залежалые драные ватники, испачканные мучной пылью, по́рты25, кушаки и даже женский сарафан. От всех этих предметов веяло какой-то старой дореволюционной Россией из бабушкиных рассказов и воспоминаний ее родителей. Вся эта музейная утварь казалась мне невероятно притягательной, необычные предметы, траченные молью26 времени, половину названий и предназначение которых я не знал, казались мне столь нужными, что я решил со временем переместить некоторые из них на пови́ть и в свою хору́мку.

Я открывал тугие, приваренные временем пробки пузырьков соснового масла с клеймом старинной мануфактуры. Вдыхал засохший хвойный бальзам, сохранивший, на удивление, свой едкий скипидарный аромат, рассматривал названия на старинных беляевских кирпичах27 и тяжелых дверных петлях.

Щелкнули ржавые замки потертого чемодана, и я извлек пыльные стопки журналов и бумаг, перевязанные веревкой. Сдувая пыль, я открыл наугад несколько тетрадей и стал читать. Имена на обложке мне ни о чем не говорили, но я внимательно вчитывался в записи, рассматривал оценки и ошибки, отмеченные учителями, перечитывал диктанты, контрольные, изучал примеры и математические задачи.

Там же лежали потрепанные учебники по самым разным предметам со штампом школьной библиотеки на семнадцатой странице, ведомости о совхозных надоях, подшивки старых журналов «Работница»28 и отдельные пожелтевшие страницы из «Северной правды»29.

Кое-где попадались коричневые фотокарточки, с которых смотрели неизвестные мне люди. С детских лет, смотря на старые снимки, я испытываю это завораживающее чувство – так и хочется протянуть руку, достать человека из фотоателье и спросить его: «Ну что ты, как ты? Расскажи о себе что-нибудь, не молчи». Мне было нестерпимо жаль каждого – немой образ как будто хотел, но не мог рассказать, что, мол, жил я когда-то, жил хорошо, счастливо, любил и умирать не собирался.

Аккуратно заполненные тетради, валяющиеся в чердачной пыли, – тронь и поднимется слоями облако, выстрелит солнечный луч сквозь кружок окна и подсветит плавающие в воздухе крупинки. Важные и нужные когда-то, лежали они бесполезными стопками, и никому до них уже никогда не будет дела, а этот милый чердачный музей будет навещать только один посетитель.

Вдохновленный героями и приключениями детских книжек, я рассматривал все эти предметы, втайне надеясь отыскать некий несуществующий клад. Среди всей утвари мною были найдены только несколько лампадок и икон в серебряных окла́дах, которые я отдал бабушке, но никаких драгоценностей, к сожалению, обнаружить не удалось. Я ждал, что где-то появятся старинные монеты или посуда, но ее не было. В одном из сундучков лежало несколько поломанных кукол с застывшим выражением лиц, тельца которых плохо пахли из-за попавшей через отверстия оторванных конечностей грязи. Больше не было ничего интересного.

Всего несколько мгновений назад я был абсолютно счастлив, копошась в домашнем «музее», который случайно обнаружил, но вдруг какая-то беспокойная мысль охватила меня и стало беспричинно грустно оттого, что вот прошла человеческая жизнь и испарилась, оставив после себя лишь тусклый, случайный след – связку пыльных тетрадей на чердаке, которые кроме меня, скорее всего, никто, никогда не увидит.

Грустно от того, что фотография беспомощна, а память беззащитна, что жили когда-то люди, но время их вышло, и они не в силах уберечь от гибели и забвения дорогие им предметы, переходящие по наследству тому, кто живет после них: я думаю о них, и они оживают – я забываю, и они умирают навеки.

Не раз я залезал на чердак в поисках сокровищ. Это были мои владения, в которых не могло быть непрошеных гостей, но всякий раз посещение чердака и новая встреча с жалкими старинными предметами, бессмысленными тетрадями и немыми фотографиями наводили на меня печаль и грусть.

Глава 8. Навстречу маме

– Кто хоть там идет, никак не разберу, – спрашивает меня бабушка.

Мы сидим за столом и полдничаем. Из окна виднеется дорога, ведущая в Коны́гино. Метрах в трехстах возле кузницы, куда я часто сворачивал в напрасном поиске старинной подковы на счастье, разрослись кусты, закрывающие вид, а еще дальше, между двух полей льна, дорога спускается с кузнецо́йской горы30.

– Где, ба́уш, – спрашиваю я.

– Да вон, далеко, вроде как с кузнецо́йской горы кто-то спускается. Далеко больно, я так почти не вижу.

Я знаю, что там есть ложбинка и на самой горе человеческая фигурка сначала появляется, а потом исчезает из виду. Мы пьем чай и пристально всматриваемся в окно.

– Может, Валька-письмоноска идет? Да не, не она. У Вальки сумка через плечо большая, а тут, вроде, как рюкзак. Мож, кто из доярок, корову ищет? Идти-то к нам особо некому. Мож, на реку, на рыбалку кто направился?

Фигурка появляется из ложбинки и начинает спускаться с кузнецо́йской горы. Мы всматриваемся, и бабушка говорит.

– Неужто Та́нюшка идет. На нее похожа…

Я вылетаю из-за стола и бегу.

– Кеды надень, – кричит мне вдогонку бабушка. – Да шнурки завяжи, не то сва́лисся!

Я спрыгиваю с крыльца, пролезаю сквозь завóрки31 и бегу по дороге вперед, пролетаю кузницу, и вижу, как с горы бежит мама. Последние метры я разгоняюсь и бросаюсь к ней, обнимая и целуя ее в лицо и шею. Почему-то потом всегда, сидя за столом и всматриваясь вдаль, я часто вспоминал эту сцену, проваливаясь в тот миг и в тот день, где я отставлял чашку, слетал с крыльца и бежал, бежал навстречу маме. Эта встреча так запала в сознании, что иногда всплывает не только в памяти, но и в моих сновидениях: я бегу по дороге мимо старинной кузницы, а с горы, широко раскрыв руки, бежит мама…

Глава 9. Баренька, баренька, баренька

В череде приятных и погожих вечеров тот вечер был самым обыкновенным, и он, видимо, таким бы и остался, таяли последние минуты дня перед закатом, когда остывшее золото солнца еще подсвечивает предметы, выкрашивая их в особый, драгоценный цвет. Я гулял по двору близ тетинининого дома, наблюдая, как где-то за завóрками, пасется маленькое стадо овечек, спокойно жующих траву. Ворота в хлев были приоткрыты и приученные животные сами возвращались на ночь в определенное время. Около восьми вечера, идя доить корову, тетя Нина выходила во двор и запирала ворота на засов. Иногда овцы не заходили в хлев, а толпились около двора, не чувствуя времени, и тогда их надо было подзывать, ласково повторяя «баренька, баренька, баренька», и подманивать краюхой хлеба, которую они, толкаясь, наперебой хватали с руки.

В тот вечер овцы, слушая внутренний будильник, бойко прибежали в хлев, но с одной из них случилась досадная неприятность. На воротах висела петля, сделанная из проволоки, которую использовали, накидывая на гвоздь, вбитый в поленницу, чтоб в открытом положении ворота не захлопнулись под своей тяжестью или от порыва ветра. То ли устав под конец дня, а может, не заметив, одна из овец сунула голову в отверстие и, подгоняемая другими, продолжила бежать вперед, затянув эту самую петлю у себя на шее. Испугавшись, она стала еще больше дергаться, напрасно пытаясь освободиться. От этих неловких и судорожных движений петля сдавливала ее шею все туже, а бедное животное все резче вырывалось и брыкалось. Поначалу эта история показалась мне забавной, и я с интересом посматривал на то, как она била копытами и пыталась со всем напором скакать вперед, не понимая, что намоталось у нее вокруг шеи. Посмотрев какое-то время, я понял, что ей оттуда не выбраться и, подойдя поближе, попытался ее освободить, но только я протянул к ней руки, как она стала так брыкаться, что я в страхе отскочил.

И тогда случилось то, о чем я долго потом жалел, но чего, будучи ребенком, предусмотреть, конечно, не мог. Я забежал в избу и, увидев Тяпкóва, закричал ему: «Дядя Коля, дядя Коля, там овца запуталась!» Тяпкóв все те дни пил, не просыхая, за всю жизнь я, наверное, ни разу не видел его трезвым, так и в тот день он или похмелялся, или уже выпил. Он устало и долго моргал, сверкая недобрыми глазами, наконец, понял, что произошло, и прям в тапках, качаясь, пошел на двор.

Был он в майке и затертых брюках с отвисшими коленками, в которых и спал, и жил. Выйдя во двор и нехорошо улыбнувшись, он обхватил себя за скулы, выпустил вперед губы и, ругаясь по матери, схватил то ли вожжи, то ли плеть, и стал драть несчастную овечку, которая билась и блеяла не в силах освободиться. Я думал, что он стеганет ее пару раз и успокоится, но с каждым ударом, падавшим на ее спину и бока, он распалялся все больше. Поначалу мне показалось правильным, что он наказал овечку, но с каждым разом я понимал, что он старался ударить побольнее, а петля затягивалась сильнее. Тяпков вошел в раж. Понимая, что я невольным образом натворил, я не знал, куда деться, и только причитал: «Дядя Коля, не бей овечку, отпусти ее, она не виновата! Дядя Коля, отпусти, хватит! Ты и так ее наказал!» Тяпкóва мои жалобы раззадоривали. Тогда я рванулся в дом за тетей Ниной и бабушкой, крича: «Там Дядя Коля овечку насмерть забьет!» Они завизжали и выбежали во двор.

– Николай Васильич, отступись окаянный, ты почто скотину мучаешь?

Новые зрители только раззадоривали его. Он стегал еще и еще. Тетя Нина с бабушкой насилу его оттащили. Притихшую и повисшую в петле овечку освободили. Я еще долго смотрел на нее, и ее жалкая фигурка расплывалась в слезах.

Еще несколько дней я не отходил от овечки, нося ей большие ломти хлеба, а она смотрела с укором на меня своими печальными, прозрачными глазами с черным бревнышком горизонтального зрачка посредине, словно говоря: «Ну что ж ты наделал, почему ты испугался и сам не освободил меня или не позвал бабушку?» Мне было стыдно за то, что я поначалу с гадким интересом рассматривал, как она запуталась, а потом даже считал, что ей попало за дело.

Тяпкóв в особой жестокости больше не был замечен. Тетя Нина и бабушка, обсуждая потом эту историю, говорили, что он совсем пропил мозги.

Глава 10. Тяпкóв

В августе из областного центра к тете Нине приезжали на постой студенты, которые занимались сельхозработами на соседних полях. Студенческий отряд располагался в ее доме, и повсюду в избе на полу, накиданных матрасах, кроватях, на пови́ти и даже в гóренке, рядом с медогонкой и засохшими тельцами пчел, молодежь устраивалась на ночлег.

Тетя Нина варила на всех похлебку, кашу, макароны по-флотски, поила молоком. Для Тяпкóва – это был звездный час. Он прихорашивался, надевал чистые брюки и рубашку, подходил к комоду в большой комнате и выпрыскивал на себя несколько капель «Шипра»32, сначала сидел со всеми за столом, выпивая самогонку стопку за стопкой, разговаривал со студентами, преувеличивая собственное гостеприимство (хотя им тут и не пахло, ведь совхоз за постой платил хорошие деньги), а затем как-то незаметно и бесповоротно пьянел, его лоб покрывала нездоровая угарная испарина, он начинал материться, темнел до багрового цвета, кривил рот и, посасывая воздух углами губ, свирепел и зверел. Он выискивал какого-нибудь студента, к кому можно было докопаться, и провоцировал на конфликт: уставившись тяжелым взглядом, исподлобья, он зло цедил: