Недаром Троцкий провел несколько лет в Вене, где под руководством Зигмунда Фрейда и его ученика Альфреда Адлера изучал психологию толпы. Он готовил себя в вожди, он знал, чего хочет. Как чуткий сейсмограф, он ощущал, как огромную, но не скрепленную внутренним единством Россию уже раскачивают волны революции. А там, где революция, там толпа, жаждущая вождя. Она непостоянна и неуверенна в себе, как ветреная женщина, и ей нужен кумир, хозяин.
Лев Давидович ждал своего часа. И дождался. Он гремел и разил наповал. Его приказы, как и его речи, были кратки, красочны, точны. Он не боялся крови. Чужой. Если, случалось, не действовали его речи, окружавшие его «братишки», балтийские матросы, влюбленные в Троцкого, пускали в ход пулеметы. Это был последний и самый веский аргумент, и действовал он всегда безотказно. Бегущие останавливались, колеблющиеся превращались в стойких бойцов. Толпа любит кнут, словно балованная лошадь, которая, брыкаясь и бросая повозку из стороны в сторону, подставляет круп под хлесткий удар бича, она хочет, чтобы ей помогли совладать с самой собой.
В девятнадцатом, во время неудачи под Свияжском Троцкий, не задумываясь, расстрелял нескольких красных командиров и комиссаров, которые проявили мягкотелость. Ленин, восхищенный решительностью своего ближайшего соратника, прислал ему написанный красными чернилами (на бланке Совнаркома, украшенном штемпелем) мандат: «Зная строгий характер распоряжений тов. Троцкого, я в абсолютной степени убежден в правильности, целесообразности и необходимости для пользы дела даваемого тов. Троцким распоряжения». И в конце от руки добавил, что и впредь будет ставить свою подпись под любым распоряжением Льва Давыдовича.
Это был триумф, который вознес Троцкого на высоту, с которой уже ничто не могло его свергнуть. И выше уже трудно было подняться. Выше Ленина? А зачем? Как военный руководитель страны, как вождь армии он и так был выше.
…За окном вагона пыхтят паровозы, горит яркий свет. Троцкий пишет очередную статью, призывающую к решительному бою за Варшаву. Тонкие, костлявые пальцы устают. Он отбрасывает вечное перо и вызывает стенографов, своих верных помощников Глазмана и Сермукса. Те тотчас входят, словно ждали его за дверью.
– А на небе-то что творится, Лев Давыдыч! Прямо фейерверк какой-то! – снимая шинель, восхищенно произносит Глазман.
– Стреляют?
– Да нет. Звезды. Никогда раньше такого не видел. По всему небу. Туда-сюда. Кра-асиво-о!
– Звезды? – переспросил Троцкий и сухо добавил: – Ну да. Август, – и без передышки, словно боясь потерять основную мысль статьи, сразу же начал диктовать.
Сермукс торопливо схватился за карандаш.
Лев Давыдович умеет говорить так, что слова тут же, без всяких заиканий, четко ложатся на бумагу.
Поезд тоже словно ждет окончания диктовки. Вагон с высоко поднятой на растяжках антенной готов бросить текст статьи в эфир. Слова Троцкого тут же будут пойманы и царскосельской станцией, и Эйфелевой башней, и уходящими в облака антеннами Науэна в Берлине. Пронесшиеся над всеми границами слова, тотчас переведенные с языка Морзе, лягут на газетные полосы. Но раньше всех их наберут рабочие вагона-типографии. Там уже слышен гул плоскопечатных машин…
В вагонах-гаражах застыли легковые и бронированные автомобили. С бронированной площадки смотрит в небо зенитная трехдюймовка. В вагоне-клубе сражаются в шашки свободные от дежурства матросы, охранники поезда, составляющие целую роту. Недаром за «поездом Троцкого» следует еще один, служебный, с теплушками, конюшнями и товарными вагонами для продовольствия, сена, боеприпасов.
Не стихают гул и людской гомон и в вагоне-бане: здесь моются прибывшие с фронта балтийцы, которые заградотрядами вставали на пути тех, кто самовольно снимался с позиций. А случалось, и они вступали в бой там, где прорывался противник. В предбаннике висят их бушлаты и фланельки с нашитыми на левые рукава металлическими, со всей тщательностью отлитыми на монетном дворе голубоватыми щитами с перекрестьем красных мечей и надписью выпуклыми буквами: «Бронепоезд председателя РВСР». Для паникеров, оставивших позицию без приказа, для горлопанов и смутьянов этот знак – символ смерти. Страшный знак, как и весь поезд, представляющий собой военный город на стальных колесах. Сухопутный линкор.
Лев Давидович диктует. Но он уже знает, что сражение в Польше будет проиграно. Неминуемо отступление. Еще совсем недавно он сам торопил своего любимца и выдвиженца, двадцатисемилетнего командующего Западным фронтом Мишу Тухачевского: «Даешь Варшаву!» И Миша, выпятив свой наполеоновский подбородок, гнал победоносные дивизии вперед, к Висле. Тылы отстали. Коммуникации растянулись. Снабжение стало слабым. А тут еще саботаж на дорогах. Пока шли по тем районам Польши, где проживали преимущественно белорусы, украинцы, которые еще не успели превратиться в истинных католиков, Красную Армию встречали традиционно как русскую. Но под Вислой вышел другой коленкор. Тут патриот – поляк.
А Франция успела нагнать сюда целые стаи самолетов и полчища броневиков. Добровольцы, желающие воевать с большевиками, наехали сюда со всей Европы, даже из Америки. В самый раз перейти бы к позиционной обороне, но и на это уже не было времени. И конфигурация наступающих войск не позволяет: выдвинутые вперед части оказались уязвимыми с флангов.
Но самое главное – он, Троцкий, вместе с Дзержинским дали политическую промашку. Обширные панские земли, фольварки стали раздавать самым бедным, батракам, голытьбе. А в Польше в большинстве своем крестьяне – собственники-середняки. Тут даже белорусы возмутились. Не отозвались на мобилизацию. Голытьба же была неорганизованной, затюканной, на нее нельзя положиться было.
Ох уж это крестьянство! До чего же оно мешает марксистской доктрине! Всю картину портит…
Троцкий, правду говоря, противился мысли Дзержинского о раздаче земли. Но поддался на уговоры, не устоял, уступил. Значит, и ответственность им делить поровну.
Впрочем, перед кем отвечать? Будет так, как будет, – ничего уже изменить нельзя.
Троцкий знал, что Дзержинский восхищается его деловыми качествами и во многом даже старается подражать своему кумиру. Не знал он только одного – что за внешними проявлениями дружелюбия председателя ВЧК скрывается глубокая личная неприязнь. А причина этого тянулась из далекого прошлого.
Великие революционные страсти часто рождаются из мелких человеческих грешков и пристрастий. Однажды ранней осенью Троцкого и Дзержинского ссылка свела на несколько дней в далекой Сибири. Будущий председатель ВЧК решил прочитать будущему председателю Реввоенсовета свою поэму.
Всегда сдержанного Феликса Эдмундовича растрогали красота сибирской осени, желтизна остроконечных лиственниц, весь этот поэтический пейзаж. Кроме того, ему очень хотелось показать своему высокообразованному сотоварищу по ссылке, что и он, худой, сумрачный, молчаливый польский аскет, не чужд высокой поэзии.
Стихи были о любви и должны были, как показалось Дзержинскому, тронуть Льва Давидовича, тонкого ценителя всего прекрасного.
Он читал, чуть прикрыв свои зеленоватые, искрящиеся глаза и подняв кверху худую, с синими ручейками вен руку. Польские слова звучали напевно, их выспренность подхватывалась теплым осенним ветерком. Дзержинскому было известно, что Лев Давидович хорошо знает польский (как, впрочем, и французский, немецкий, английский, украинский и латынь). Такой знаток поэзии не мог не оценить вдохновения польского поэта.
Троцкий был образован, обладал саркастическим умом, столь важным для революционера-полемиста и совершенно неуместным в ту минуту, когда Дзержинским овладел романтический порыв. Троцкий про себя отметил дилетантизм поэмы и бесконечное повторение слова «кохана».
Когда Дзержинский на мгновение приоткрыл свои большие, отливающие голубизной веки, то увидел лишь ироническую усмешку слушателя. Поэт смолк.
Троцкий неловко постарался сгладить свою бестактность шуткой, которая и стала настоящей пропастью между этими людьми. Обняв Дзержинского за плечи, он сострил:
– О, моя кохана, как мне потребна ванна…
Это была шутка, понятная тогда каждому: ссыльных мучили непременные спутники – вши.
Поэт был оскорблен в своих лучших чувствах. И, обладая жесткой, злой, непроходящей памятью, он уже никогда больше не мог простить «Льву Революции» ту ироническую ухмылку.
– Ты хороший поэт, Феликс. Я никогда и не подозревал… – Такой отзыв о своей поэме Дзержинский услышал от другого товарища по ссылке – грузинского поэта Иосифа Джугашвили, которому читал свое сочинение чуть раньше.
Да, Сталин, не в пример Троцкому, оказался очень доброжелательным. И в ответ тоже прочитал Дзержинскому свои стихи на грузинском, совершенно непонятном для Феликса, но очень звучном и красивом языке.
Эти эпизоды определили симпатии и антипатии Дзержинского, которые он пронес через всю свою недолгую жизнь. Великое смешалось с малым, и эта мешанина вскоре должна была всколыхнуть русскую историю…
Троцкий диктует, призывает к последнему усилию, а сам посматривает на карту. Уже обозначился коварный удар Пятой польской армии на север, усиленный прибывшим из Франции корпусом генерала Галлера. Цель удара – отрезать далеко вырвавшийся вперед, славный конный корпус Гая и Четвертую армию Шуваева, а затем прижать и вытеснить их в Восточную Пруссию, где они тут же будут интернированы немцами…
Поражение? Похоже! Первое в жизни Льва Давидовича крупное поражение. Резервов, даже просто второго эшелона, у него нет. Эх, если бы не Врангель, не Махно, сколько бы дивизий и эскадронов пришло на помощь! Но и барон, и анархистский вождь – слабое оправдание. Вину лучше всего валить на своих. Это понятнее. Свой всегда под рукой, всегда готов к разносу, упрекам, обвинениям.
Почему под Львовом задержался Юго-Западный фронт? Надо было идти на Варшаву, брать ее в кольцо. Да, Егоров и Сталин, несомненно, виноваты. Командующий фронтом и только что посланный туда членом Военного совета грузин. Егорова можно понять, он не хотел оголять южный фланг, снова открывать полякам дорогу на Житомир и Киев. Но Сталин… он должен был принять верное политическое решение.
Несомненно, Сталину Троцкий многое сможет поставить в вину. И никуда этот косноязычный, ничтожный грузин с жалким образованием и низким, скошенным лбом, выдающим скудость ума, не денется. Ленин много раз мирил Троцкого со Сталиным: не хотел лишаться кавказца. Россия – страна полувосточная, а у Сталина на юге авторитет, он там свой. И все-таки он, Троцкий, используя поражение, превратит его в конечном счете в победу. В личную победу над этим жалким марксистом-эпигоном. Что сможет противопоставить его обвинениям Сталин? Свой хмурый, исподлобья, взгляд? Свою молчаливость? Сдержанность? «Нет, это не сдержанность – это недалекость…» – размышлял Троцкий.
А дальнозоркий кавказец тем временем изо дня в день плетет свою паутину, терпеливо ожидая часа, когда Россия устанет от пылких ораторов и идеи вечной революции. И не только вас, Лев Давидович, настигнут гнев и кара не умеющего прощать кавказца, но и все семя ваше, ваших дочерей и сыновей. И останется вдовой в далекой Мексике лишь любимая жена, дочь казацкого старшины Наталья Ивановна Седова, которая преступила проклятие родного отца, навсегда полюбив пламенного революционного оратора с задранной кверху острой бородкой. Но все это случится позже – не сразу съедает Революция любимых сынов…
Лев Давидович закончил диктовку, протер воспаленные глаза, приподняв над покрасневшей переносицей очки. Его секретарь Нечаев принес только что полученную из Реввоенсовета, от Склянского, расшифрованную первоклассными, еще царского образования, криптографами, телеграмму.
Троцкий привычно продергивает длинную ленту сквозь пальцы, как сквозь валики. Читает быстро. Склянский замещает Троцкого на время поездок на посту председателя Реввоенсовета, полномочия его неограниченны, знания политической обстановки безупречны.
«…Начались переговоры о перемирии с Махно, который сейчас направляет большую часть своих банд в Донскую область. Сторонники перемирия утверждают, что Махно может стать союзником в войне против Врангеля…»
Троцкий дочитал телеграмму. Махно – союзник? На день, на два? Уже сколько раз так было. Нет, этого крестьянского вожака необходимо раздавить. Никаких поблажек, никаких иллюзий. И не надо отдавать ему часть лавров в победе над Врангелем. Поражение под Варшавой – это далеко не радость для барона. Теперь он обречен. С Польшей – вот с кем придется заключать перемирие. И освободившиеся войска, конницу Буденного в первую очередь, бросать в Северную Таврию. Он не сумел победить Пилсудского, но отыграется на Врангеле. Народ должен знать, что Лев Давидович заканчивает войны только победой и ни на какие компромиссы с врагами не идет.
– Зашифруйте и передайте Склянскому следующее, – отрывисто бросил Троцкий. – Реввоенсовет может пойти на перемирие с Махно только как на хитрость. Можно – предположительно – поставить махновцев на участок фронта, который станет ловушкой. Прижать их со всех сторон. Махно – враг пролетарской революции, и иного определения быть не может. Наше оружие – пуля, оружие сопливых либералов – носовой платок. Следует изолировать и политически обезвредить сторонников полного примирения с Махно, дискредитировать их. Найдите для этого возможности и средства…
В полевом штабе Реввоенсовета в Москве, в Лефортове, Эфраим Маркович Склянский незамедлительно получил указания Троцкого. Они понимали друг друга с полуслова. Склянский был подлинной находкой Троцкого. Этот молоденький военврач, впервые проявивший себя на северо-западе в восемнадцатом, куда был назначен с комиссарскими полномочиями, привлек внимание Троцкого безукоризненной исполнительностью и жесткостью. Разваливавшуюся армию, которая никак не хотела из царской превращаться в Красную, митинговала, отступала перед белополяками и немцами, бросала оружие, он за две недели превратил в действующее войско. Для начала расстрелял каждого десятого. Потом еще раз каждого десятого.
Главком Вацетис, называвший русских солдат свинским сбродом, приказы Склянского утверждал с восторгом. Мягкотелый, царского воспитания генерал Снесарев и казацкий старшина Миронов, не сумевшие справиться с задачей, были направлены на другой участок.
Решительность Склянского сочеталась с дьявольской трудоспособностью. Вот только в отличие от Троцкого он не был оратором. Впрочем, оно и лучше. Больше времени оставалось для черновой, но такой необходимой работы.
Именно Склянский создал в Реввоенсовете незаметный отдел со скучным названием – Регистрационный. Этот отдел занимался шпионажем и контршпионажем, конкурируя с ЧК, оплетая ведомство Дзержинского своими щупальцами.
Впрочем, и чекисты не оставались в долгу, стараясь внедрить своих сотрудников в секретный отдел Реввоенсовета.
Склянский понимал всю деликатность проблемы. Указание Троцкого относительно дискредитации сторонников полного примирения с Махно выполнить было нелегко. Конечно, формально этим занимались люди в правительстве и Центральном комитете партии на Украине – Раковский, Косиор и прочие, и доступ туда представителям Троцкого был открыт. Но весь конкретный материал разрабатывался в Укрчека, у Манцева, в обстановке секретности и конфиденциальности.
Все же через три дня на столе у Склянского лежало расшифрованное сообщение из Харькова, посланное секретным сотрудником Регистрационного отдела.
«Предложениями о перемирии с Махно, как известно, занимается по поручению Манцева полномочный комиссар ВЧК Павел Кольцов, пользующийся большим доверием и Манцева, и Дзержинского. Кольцов является сторонником скорейшего примирения и признания Махно. Он не из тех людей, которых можно переубедить или запугать. Необходима серьезная дискредитация этого сотрудника».
Теперь Склянскому оставалось лишь тщательно продумать всю операцию. К счастью, Дзержинского в Харькове не было и появление его ожидалось не скоро. Да и вряд ли Дзержинский вернется в Харьков после польской кампании. Все знали, что в своей борьбе с Махно он не смог одержать победы. Хуже того, он признался Ленину в поражении. Этим и надо было воспользоваться в первую очередь.
Склянский задумался. Он был неплохим человеком и никому не желал зла. Но революция, и опыт Франции это доказывал, является борьбой не только с врагом, но и своих со своими. Это неизбежно, поскольку, как доказывал великий теоретик Троцкий, всякая революция перманентна.
Много кумиров вознеслись на недосягаемую высоту в последние годы, ну и где они? Муравьев расстрелян, Сорокин и Думенко расстреляны, Миронов чудом избежал расстрела. Григорьева застрелил Махно (блестящая операция Регистрационного отдела). Щорс убит выстрелом в спину, Боженко отравлен, даже любимец Ильича чубатый, чернобородый гигант Дыбенко едва не попал под суд и расстрельную статью.
А кто такой Кольцов? Бывший адъютант генерала Ковалевского. Бесспорно, ловкий, удачливый лазутчик. Но и ничего более. Не вождь, не кумир, за ним не стоят преданные ему полки и эскадроны.
Справимся как-нибудь.
Глава четвертая
В августе раньше темнеет. Говорят, Петр и Павел час убавил, а Илья-пророк два уволок. Уже в восемь часов, в вечерних сумерках, Кольцов покинул свой кабинет и направился на улицу Рыбную, где, впрочем, рыбой и не пахло. Но Павла в этот вечер ждал собственный улов. Здесь, на конспиративной квартире, где проживала пышнотелая вдова бывшего табачного короля Гураса, державшего ранее в Харькове крупную табачную фабрику, Павлу предстояло встретиться с посланцем Левы Задова.
Вдова, как лишенка, то есть лишенная социальных прав и всяческого карточного снабжения, промышляла мелкой торговлей, а потому в ее домишке на Рыбной, куда она была поселена сразу же после бегства белых, всегда толклась уйма разномастных посетителей. В ЧК и в самом деле приветствовали это незаконное занятие вдовы, так как оно давало возможность устраивать здесь встречи, которые в иных условиях вызвали бы подозрение соседей.
Павел приостановился у массивной филенчатой двери и дернул рукоятку звонка. Хозяйка, изучившая разнообразные манеры своих посетителей, узнала Павла по звонку и, быстро прошелестев по коридору, без всяких расспросов открыла дверь.
– Здравствуйте, Павел Андреевич, – сказала она, расплываясь в улыбке, словно при виде близкого родственника.
Да и было ей за что уважать полномочного комиссара и вместе с ним все ЧК. Содержание квартиры давало ей недурные средства к существованию. К тому же ей разрешили перевезти в кладовку из своего старого дома несколько сот упаковок папирос «ГиМ» («Гурас и Максимов»), чтобы иметь первоначальный капитал для «коммерции».
– Здравствуйте, Клавдия Петровна, – поклонился Кольцов довольно сухо.
Но полная, улыбчивая, вся как бы состоящая из округлостей и ямочек, пятидесятилетняя вдова излучала добродушие и приветливость, так что Павел в конце концов не мог не улыбнуться.
– Меня никто не спрашивал? – поинтересовался он.
– Пока нет…
Клавдия Петровна тут же поставила на стол стакан чаю – настоящего, душистого, положила собственной выпечки кренделек и початую пачку папирос «ГиМ».
«Хорошие папиросы, отменный чай, сдоба – так недолго привыкнуть к оседлой нечекистской жизни», – усмехнулся про себя Павел. Однако кренделек съел с аппетитом. Отвык от домашнего…
– Соседка все грозится жалобу на меня накатать куда следует, – пожаловалась Клавдия Петровна, улыбаясь, но с некоторым беспокойством в голосе. – Мол, за счет чего хорошо живу? Зависть. Ох, зависть! Раньше завидовали и теперь завидуют… А я вот завидую, что у нее муж живой и детей троечко, не одна живет… Кто ее знает, в какое ведомство ее понесет, как бы несогласованности не вышло.
Кольцов посмотрел на вдову – за этой простотой и добродушием скрывались и ум, и сметка. Что ж, такая им и нужна.
– Мы вам бумагу выправим от городских властей, – сказал он. – Мол, ваш покойный муж жертвовал на революционные нужды. Обычное дело.
– Вот спасибо, – успокоилась Клавдия Петровна. – Кабы все такие большевики были… внимательные.
Кольцов знал, что табачный король, муж Клавдии Петровны, был замучен первым комендантом харьковской ЧК знаменитым Саенко – живодером и садистом, как оказалось впоследствии, когда его судила и приговорила к расстрелу «тройка».
– Большевиков не на фабрике, как ваши папиросы, делали, – сказал Кольцов. – Всякие попадаются.
– Да и папиросы тоже разные, – весело отозвалась вдова. – Бывает, придут такие свитки табаку – все как есть паровозным дымом пропахшие, – уж мой-то и сушил их, и ароматы всякие добавлял…
– Да-да… – думая о чем-то другом, кивал головой Кольцов. Он достал часы – подарок Манцева. Время в этом уютном, теплом доме тянулось медленно. Его клонило в сон. Вот что делают с человеком довольство и сытость… Нет, уж лучше сидеть в своем кабинете в окружении одних сейфов.
Несколько раз резко звякнул звонок, выдавая нетерпеливость пришедшего. Кольцов вместе с хозяйкой подошел к двери.
– Сальцо на табачок не поменяете? – пробился сквозь дверь сиплый шепоток. – Волчанские мы, хлеборобы…
Кольцов кивнул. Клавдия Петровна открыла дверь. Увидев Кольцова, гость смело шагнул в дом, внеся вместе со свежим вечерним воздухом запахи конского пота, кожи и деревенского самосада, которым были обкурены его вислые усы. Весь он был кудлат, нечесан и неповоротлив – по крайней мере здесь, в городском доме, он двигался как-то топорно и неуклюже. Но Кольцов знал, что Петро Колодуб может быть ухватистым и ловким, если дело дойдет до боя или простой драки. Это он вместе с Левкой Задовым провожал их через болото, когда Кольцов направлялся к дому Доренгольца. Он был предан Левке, как верный пес, и при упоминании имени своего командира всегда настораживал поросшие волосом уши.
Стул под Колодубом жалобно скрипнул, отчего Клавдия Петровна даже вздрогнула: положительно, Задов подбирал статных хлопцев.
– Голодный? – спросил Кольцов.
– Я? – удивился Петро. – Я поранку сала фунта полтора зъим – и весь день сытый. А чего час вытрачать! Дело делать надо.
Глаза у него были упрятаны глубоко под выступающие надбровья. Внешняя простоватость скрывала крестьянскую сметку и наблюдательность.
Пачку «ГиМа» он отодвинул, считая папиросы барским баловством, и, взглянув на хозяйку, как бы спрашивая разрешения, стал сворачивать свою козью ножку из газетной бумаги. Клавдия Петровна, замахав руками, словно от подступившего дыма, ушла из комнаты: свое дело знала, приучилась. Крепко, со скрипом, притворила за собой створки двери…
– Бумаги от Махно я читал, знаю, – сказал Кольцов, сразу приступая к делу. – Но это сведения недельной давности. А что хлопцы говорят сейчас, какое настроение? Что думает Задов?
– Хлопцы на Дон идти раздумали, – сказал Петро. – Первые отряды ушли. Говорят, казаки подниматься супротив советской власти не хотят. Устали. И голод у них начинается – поля голые. Как и у нас, на гуляйпольщине… На Врангеля наши готовы пойти, бо боятся, что тот панов вернет. Но тут тоже сварка промеж своими идет: вишь, Врангель обещает за пятую часть урожая – правда, на пять только лет – закрепить все отобранные у панов земли. А дальше что?.. Отряды Волошина, Гнилозуба, Яремного уже подались до Врангеля, кинули батьку. Если и вы будете вот так прохлаждаться, как вол сено жует, тоже при пиковых интересах останетесь.
– Ну и какой же твой совет? Что надо сделать, чтоб хлопцы к нам подались, в Красную Армию? – спросил Кольцов.
– В Красную не подадутся. Комиссарское сало уже пробовали. Но примкнуть, как армия, до вас могут. Для этого первое – амнистия и шоб всех наших из тюрем повыпустили. И шоб на селе, хучь бы и в гуляйпольском уезде, разрешили нашу власть. Ну пущай будет вроде кордона: тут – вы, а тут, значится, мы. И комиссаруйте у себя, будьте ласковы, а у нас селяне сами разберутся, кому власть дать, а кого нагайкой выпороть… Ну и еще одно, дюже важное: возьмите наших ранетых до своих госпиталей. Бо мучаются и вмирают без лекарствиев, без бинтов. Сам батько, вы же знаете, на ногу не ступает, надо бы и ему добрячую хирургию сделать…
Колодуб замолчал, пристально вглядываясь в Кольцова, ища в его лице ответы на свои вопросы. Кольцов размышлял. Рассказ Петра подтверждал то, о чем он и сам уже давно думал: необходимо перемирие. Но, несмотря на согласие и поддержку Манцева, предложения Павла подозрительно долго решались в самых разных инстанциях. И чем настойчивее вел себя Кольцов, тем сильнее отвечала ему тайная пружина сопротивления. Гигантская машина Гражданской войны словно бы уже привыкла питаться потоками крови, и малые ручейки удовлетворить ее не могли.
– А споры по поводу перемирия идут? – напрямую спросил Кольцов.
– Не без этого… Одни вам верят, другие – нет. По-разному, – уклончиво ответил Колодуб.
– Вот и у нас по-разному, – признался Кольцов. – Но, я думаю, перемирия и совместных действий против Врангеля мы все-таки добьемся.