А теперь можно было и не пытаться. Потому что теперь это уже не имело значения. Док уже все придумал. Тайгерм. Тай-герм. Вдох и выдох. Вдох и выдох. Кислород.
До возвращения сестры оставалась еще неделя. Достаточно времени, чтобы все выяснить и спланировать обе фазы несложной операции. Сайс мог бы помешать, если бы приехал раньше Фриды, но Сайс не приехал. Он бы, конечно, заметил, что Док не в себе. А так никто не помешал ему уйти с головой в изучение подробностей ритуалов, имен демонов, всего этого. Ему нужно было знать, кому посвятить жертву. Он долго выбирал, перечитал несчетно текстов в интернете: религиозные трактаты, мистику, фантастику, все подряд. Не нашел там ни одного демона, с которым имело бы смысл связываться. Тогда он решил, что обратится к тому, кто на самом деле может и действительно сделает желаемое жертвователем. Оставалась вторая фаза. Но это вообще была не проблема. Найти тех, кто позарился бы на голову Дока – на ту информацию, которая в явном и неявном виде хранится в его голове, – не составляло труда. Надо было всего лишь сдать эту голову самым эмоционально устойчивым живодерам, чтобы обеспечить максимальную продолжительность процесса.
За информацию Док был спокоен. Точно так же, как встроенный навигатор, работали и программы защиты. Док мог запустить их сам, а остановить – только те, у кого были «ключи». При включенной защите Дока можно было хоть вывернуть наизнанку – он всё равно ничего не помнил. Нужны были пароли доступа, кодовые слова, чтобы открыть тайные хранилища у него в голове. Док не знал эти слова, забывал их каждый раз, как слышал. Он вполне доверял своим и полагался на все эти хитрости и штуки. Так что ему оставалось только найти особенно упорных и методичных палачей, чтобы не сорвались раньше времени. Док знал таких. Именно с ними пришлось разбираться в Климпо. Доку понравилась эта симметрия. Должно сработать, поверил он, должно.
Пару месяцев спустя он уже не помнил, где он, зачем, кто он такой. В мире больше не было времени, не осталось никаких координат. Память о том, что они когда-то были, тоже почти стерлась. Мир состоял из страха и боли, слабости и тошноты. Резкие назойливые звуки и хаотические вспышки света вызывали судороги не хуже электрических ударов. Он обнаруживал себя то жалким смердящим хилым стариком в луже собственных нечистот, то беззащитным младенцем в холодном лабораторном свете, со всех сторон в него впивались иглы, по трубочкам текла отрава, растворявшая его разум. Едва слышные голоса шептали внутри его головы, и он верил им бесконечно, он готов был сделать для них все, разгадать любую загадку, раскрыть любой секрет, вот только он не мог понять, чего же они хотят. Он мучился от собственной недогадливости, смотрел заискивающе, просил разъяснить вопрос. Ничего не помогало.
Изредка в тумане проплывала тонкая золотая нить, медленная молния, на бесконечное мгновение озарявшая всё вокруг. «Я сам этого хочу. Это делаю я сам». И снова клубилась отрава, гремела боль, вонзались острия звуков, змеилось электричество. Он не помнил, зачем ему надо, чтобы эти люди делали с ним такое. Они говорили, что он в их руках, в их власти, что они сделают с ним все что захотят. Но он верил себе, не им. «Это делаю я».
Но однажды, охваченный сиянием золотой молнии, он понял, что пока он держится за это – настоящая, предельная мука не может наступить, а значит, ему нечего предложить в обмен на невозможное чудо. Какое? Он не помнил и не понимал. Но сделать это было важнее, чем вспомнить или понять, это он знал точно. И он сделал это: отказался от своей воли в этом деле. Так он стал жертвой.
Первая пришла к нему во тьме. Он не знал, день сейчас или ночь, это не имело никакого значения в его мире. Свет и темнота сменяли друг друга независимо от времени, повинуясь только прихоти или расчету его мучителей. Он давно не помнил, как всё началось, знал только, что он все это заслужил. Он верил, что его простят и перестанут истязать, если он сумеет понять, о чем его спрашивают, и сложит из осколков своей ненадежной памяти какое-то важное слово. Он старался изо всех сил – получалось все хуже.
Она пришла, встала над ним, качая головой неодобрительно.
– Фколько крови зря пропадает!
Галлюцинации, подумал пленник, опять. Мешают вспоминать, отвлекают. Ключ, мне нужен ключ…
Он закрыл глаза. Ничего не изменилось, внутри было так же темно, как снаружи, и крошечная девочка качала головой, посасывая нижнюю губу.
– Не жадничай, – сказала она. – Вон сколько уже вытекло. Дай мне.
По приобретенной здесь привычке подчиняться беспрекословно, он развернул руку венами кверху. Малышка даже не сразу поверила. С тихим писком метнулась к запястью, нетерпеливо вонзила клычки, глотнула раз, другой. Пленник даже не поморщился. Зато упырица отпрянула с перекошенным личиком. Ее согнуло пополам и целый фонтан темной жидкости вырвался из ее нутра. Проблевавшись и отдышавшись, она вытерла рот руками и посмотрела на пленника со смесью ужаса и уважения.
– Фот это гадость! Как ты еще живой?
– Они обещали, что я не умру, – сказал пленник.
– Фообще?! – изумилась упырица.
– Пока не вспомню.
– Ааа, – протянула она. – Ну да, бывает, забудешь умереть – и всё не умираешь, не умираешь… пока не вспомнишь.
– Я не забыл… Но они не разрешают.
Упырица фыркнула:
– Ты что, маленький, чтобы спрашивать разрешения умереть?
Пленник посмотрел на нее и ничего не ответил, как будто то, что она сказала, было слишком сложным для его понимания. Упырица снова покачала головой и еще рукой махнула:
– Кровь у тебя гадкая. А сам ты хороший. Но дурак. Я еще приду. Не умирай тут без меня.
– Я не умру, пока не вспомню.
– Вот и не вспоминай.
Сколько-то раз наступал свет, и снова приходила тьма – упырица не возвращалась, и пленник забыл о ней. Но она всё же пришла, теперь уже вдвоем с подружкой, такой же неестественно маленькой, с разрисованным лицом.
– Фмотри, кого я тебе привела! – радостно объявила первая.
– Кого привела, – молча повторил пленник.
– Ничего фебе, – первая дернула за руку вторую. – Говорить не может, фмерть не узнает, фовсем изнемог. Давай фпасай его!
Та, кого она назвала смертью, подошла поближе к лежащему на полу пленнику. Он закрыл глаза: так лучше видно. Лицо новой гостьи было разрисовано вроде мексиканской маски-калаверы, как будто она и впрямь изображала смерть.
– И зачем мне его спасать? – флегматично спросила разрисованная.
– Ну ты еще будефь тупить! Мало того, что он вляпался, как дурак. Того и гляди – умрет куда-нибудь не туда. А надо, чтобы умер куда надо.
– А кому это надо? – полюбопытствовала разрисованная.
– Нам! Нам это надо! А то так и останемся вдвоем, да еще и в прошлый раз нас никто не спасет.
– Это важно, – согласилась калавера. – Эй, ты. Хочешь умереть прямо сейчас?
Она наступила крошечной ножкой в черном ботинке на прокушенное упырицей запястье.
Оглушительная тяжесть, мерцающий ужас.
– Нет, нет, – забился пленник. – Мне нельзя!
И заплакал, когда калавера отступила.
– Э-гей, ты фто? – забеспокоилась упырица.
– А я тебе что говорила? – пожала плечами калавера. – Он упертый.
– И это всё, на что мы еще можем надеяться, – отрезала рыжая, выступая из темноты.
– Фефтра!
Упырица кинулась обниматься с ней, калавера почти незаметно улыбнулась и кивнула.
– Эй, Док, ты что, не узнаешь нас?
– Док? Вас? – пленник бессильно наморщил лоб. – Я вас не знаю. А кто такой Док?
– На колу мочало – начинай ф начала! – зашипела упырица.
– И начнем, – сурово сказала рыжая. – Мне тут болтаться некогда, у меня там тридцать девятая неделя заканчивается, знаешь, какие психологические травмы будут у ребенка, если я долго здесь промаринуюсь?
И повернулась к пленнику.
– Ты – Док. Вспоминай давай.
Пленник сжался, дрожа и всхлипывая, замотал головой.
– Я не могу, я стараюсь, я не могу… Простите меня…
Рыжая пару раз моргнула от изумления, ее глаза из оранжевых стали зелеными, потом сиреневыми.
– Что с тобой, Док? – потерянно прошептала она.
– Я не знаю, кто такой Док… Я всё расскажу, что вы хотите знать?
– Что с тобой случилось?
– Что? Как вы сказали?
Рыжая шаг за шагом отступала от него в ужасе.
– Это ты еффе не пробовала его кровь! – мрачно заметила упырица.
– Мы пропали, – подвела итог калавера.
– Ну, это мы еще посмотрим.
Рыжая сглотнула, встряхнулась, опустилась на колени рядом с пленником и обняла его, осторожно, мягко, как живая. Она гладила его по голове, целовала заросшее, грязное лицо, плакала над ним, дышала вместе с ним.
– Бедный, бедный Док… Бедный маленький Док, заблудившийся малыш. Больно. Страшно. Как же ты попал сюда, мальчик? Что тебя сюда привело опять?
– Опять? – слабо удивился пленник.
– Слушай, я расскажу тебе сказку. Жила-была девочка, и девочка хотела лучшего мальчика в мире, принца в красном кафтане, самого красивого и отважного. И все взрослые, что у нее были, всегда говорили ей: не мечтай об этом, принцев не бывает, а если и бывают – всё равно достанутся не тебе. И она поверила своим взрослым. Думаешь, девочка была глупая? Нет, она была всего лишь маленькая и нетерпеливая. Она поверила взрослым, вместо того чтобы подождать, подрасти и проверить самой. Девочки почти всегда так делают. Но эта девочка была еще и упряма, как… Она была упряма, как ты, Док. И она не могла смириться с тем, что ее прекрасный принц – всего лишь выдумка. Она потребовала себе такого. Но никто ей не дал такого принца. Она ведь была еще маленькая, и ее принц был еще маленький, а маленьким принцам же надо учиться, воспитывать в себе лучшие качества и правильные привычки. А не шляться по пустыням и пшеничным полям… И по бушу, где водятся плохие люди и дикие слоны, но это я так, к слову, не обращай внимания. Я говорю о девочке. Эта девочка много читала, она читала слишком много фэнтези, Док, прямо как ты. И, конечно, она знала, что для того, чтобы требовать невозможное, надо принести жертву. Что-нибудь очень дорогое и важное, драгоценное, любимое – или просто живое. Ей как раз подарили на день рождения пушистого озорного котенка. Девочка сначала хотела принести в жертву его. Но не смогла, пожалела. Тогда она залезла в кукольный шкаф, вынула из него трех самых странных кукол, застелила вышитой салфеткой подоконник, зажгла свечу…
Рыжая понизила голос до самых глубин, а после сделала эффектную паузу.
– И оторвала им головы!
– Фрица френова… – пояснила упырица, и калавера криво улыбнулась в знак согласия.
Рыжая вздохнула, переложила голову пленника поудобнее на своих коленях, и продолжила рассказ.
– Невинное дитя! Она не знала, что договариваться неизвестно с кем – пустое дело. Конечно, всегда найдется голодный демон, который съест жертву и не подавится. Только он ничего, ничегошеньки не даст взамен. Так что девочка, конечно, принца себе нашла, но гораздо позже и сама по себе. А три куклы зазря попали в чертог демона Анонуса, куда попадают все такие жертвы неизвестно кому. И оставались в нем неизвестно сколько, потому что здесь нет времени. Их волосы свалялись, лак на их лицах потрескался, краска осыпалась, одежда истрепалась. Они так и рассыпались бы в прах, не состарившись ни на секундочку. Но у одного Дока… ты вспоминаешь, Док? Еще нет? Ладно, я расскажу еще немного. У одного Дока убили того, кто был ему дороже жизни. И этот Док решил тоже умереть, но не просто так, а принести себя в жертву, чтобы вытребовать у неизвестно кого… Ты уже понял, да? Вытребовать другую жизнь себе и своему возлюбленному. Хорошая идея, но. Сколько же раз повторять, что нефиг приносить жертвы кому попало! Толку от этого ноль, зато невинные слабые маленькие создания снова в этом отвратительном и совершенно безвыходном месте, ну сколько же можно-то, а? Я так надеялась, что теперь уж всё закончилось, вот рожусь на свет, хоть и мальчиком, а с нормальной головой… Так нет же! Калавера вот тоже… жениха себе нашла, какого-никакого, а всё-таки. И что теперь? Всё насмарку. Что ж за такое дело несусветное. Голову вытащишь – хвост увязнет. Вернули Тиру жену – и все посыпалось… Теперь мы опять здесь, да еще и Док совсем никакой.
– Я ничего не понял, – сказал пленник. – Кто такой Док? Причем здесь я?
Рыжая бессильно уронила руки и взвыла, как волчица.
– Не паникуй, фефтрица, – сказала девочка-упырь. – Я умею читать разум. От меня ничего не спрячешь. И я пила его кровь. Я уже знаю те слова, которые ему надо сказать, чтобы он все вспомнил.
– А почему я ничего не смогла от него добиться? Мне всегда отвечают! – обиделась рыжая.
– Ты спрашивала его. Когда спрашиваешь, он не может вспомнить. А пока ты рассказывала ему сказку, он пытался ее понять, думал про другое. Вот и всё. Не расстраивайся. Без тебя-то и у меня ничего не получалось.
– Ну ладно, – насупилась рыжая. – Скажи ему эти слова – пусть уже вспомнит, а то у меня там роды начнутся, а я тут.
Упырица опустилась на колени и прижалась лбом к виску пленника, зашептала ему на ухо.
– Ну? – нетерпеливо спросила рыжая.
Но ничего не происходило. Пленник хмурился, морщил лоб – и всё.
Упырица вздохнула и прильнула ближе. Острые клычки царапнули мочку уха. Фр-фр-фр, расслышала рыжая. Пленник никак не реагировал. Рыжая погладила упырицу по плечу, сказала сочувственно:
– Он не узнает слова так, как ты говоришь. Давай я помогу. Упырица, насупившись, прижала рот к ее уху и нашептала заветные слова.
– Ну, вот тебе твои ключи, Док, – нежно сказала рыжая. И тихо, четко произнесла их.
Пленник замер. Он не двигался – но весь переменился в считанные секунды. Видно было, как из безвольной, испуганной маски собирается его собственное лицо, как тело переменяется из безжизненной груды тряпья в измученное, но живое и умелое тело бойца.
– Док, милый…
Калавера подошла ближе, наклонилась над его лицом.
– Теперь узнаешь?
Док смотрел и узнавал ее, узнавал их всех, но они ничего не значили. Всё на свете ничего не значило, на самом деле существовала только ослепительная ясность, выжигающая сердце: очевидность и окончательность потери. Теперь уже ничего нельзя было сделать. Клемс
– Что ж вы, сучки, наделали… Всё теперь зря. Всё зря.
– Тссс, – велела рыжая. – Не ругайся при девочках. Ты такой дурак, что даже говорить с тобой неохота. Ты еще не всё вспомнил, правда? Вспоминай, как ты здесь уже был. Как мы здесь уже были.
И Док вспомнил.
Маленькие, грязные, дрожащие, явно не дети, вообще не люди. Не живые. Но – маленькие и дрожащие. Они сидели на полу, прижавшись друг к дружке, и смотрели перед собой пустыми тусклыми глазами. Док позволил им погреться, и они вползли ему на грудь и сразу уснули, как котята, которых вечно подбирала и выхаживала его сестра Фрида. Он лежал, глядя в темный потолок камеры, и думал о том, что и бред-то у него такой простой и незамысловатый. Ему мерещится, что он дает другим то, в чем так нуждается сам: тепло, отдых, покой. Спаситель – но кто спасет его? Никто. Это хорошо, потому что не спасения он жаждет, а чуда. Возможного, только если ему не удастся спастись.
Кто из них подслушал его мысли? Наверное, упырица, ушастая и клыкастая, толстоногая малютка, тайком и незаметно – как ей казалось, – слизывавшая кровь с его кожи. По крайней мере, она первой проснулась и растолкала остальных, возбужденно шепелявя им в уши, отчего они все стали смотреть на Дока со смесью тоскливого сочувствия и отчаянной надежды.
– Ты можешь забрать нас отсюда? – спросила наконец рыжая.
– Я отсюда никуда не собираюсь.
– Да ладно. А если я скажу, что ты обратился не по адресу, что здесь нет никаких чудес, что всё, что здесь есть, противоположно чуду полностью и абсолютно, и кроме бессмысленной гибели здесь ничего нет и быть не может?
– А ты это скажешь?
– Ха! – нахально воскликнула рыжая. – Я и больше могу сказать. Спорим, я могу сказать то, чего ты не можешь?
– Не надо, – попросил Док.
Но рыжая не была милосердна. Или наоборот, слишком милосердна была – не помиловала.
– Клемс умер, – сказала она.
– Ты помнишь, как это было, Док.
– Помню.
– И ты сказал: зачем ты сказала это. Помнишь?
– Помню.
– И я сказала: если ты тоже сможешь сказать это, ты выйдешь наружу и вынесешь нас. А ты не хотел. И я объясняла тебе, что здесь ты ничего не добьешься, не вернешь вас с Клемсом в другой жизни, не увидишь его никогда, если останешься здесь. А ты не верил. Помнишь, Док?
– Помню.
– Но ты сделал это. Ты помнишь? Помнишь, почему ты это сделал, Док?
Док кивнул с закрытыми глазами.
Они были маленькие и слабые, и Док не смог обречь их на гибель, хотя они и так не были живыми, и всего лишь надо было вынырнуть из пучины бреда, отмахнуться от галлюцинации – они растворились бы без следа. Но это было бы там, снаружи, а здесь, в спутанном пространстве бреда, они были – и как он мог согласиться с их гибелью? Они были грязные, оборванные, со стершейся краской и выщербленными глазами, с колтунами в волосах и с отбитыми носами – куклы. Они спали, прижавшись друг к другу, они перешептывались и вздрагивали, как испуганные дети. Он смотрел на них и качал головой в немом протесте. Он не хотел отказываться от последней надежды, но вот какой была на самом деле ее цена: не его смерть и даже не бесконечность пыток, а всего лишь наблюдать за тихой гибелью трех нелепых старых кукол. Какой уж тайгерм, подумал Док. Я даже этого вынести не могу.
И он прижал их к груди и сказал правду.
Четыре кошки его сестры усердно вылизывают миски, в окнах дома напротив закат застыл золотой слюдой. На столе лежат три куклы. Они благоухают мылом и кондиционером для белья – по наитию Док использовал его для их канеколоновых волос.
Док слышит, как звонит звонок в прихожей, удивляется, идет открывать. За дверью – Фрида. Она выпаливает на одном дыхании:
– Сайс позвонил, представляешь, я уже в аэропорту, а он такой: встречай, еду. Ну, к утру будет, значит. Извини, что так получилось, кто мог знать! Ты можешь остаться, ты нам не помешаешь.
Она вносит в кухню пакеты с продуктами, как попало запихивает их в холодильник, включает духовку, всё это – не останавливаясь ни на миг и не прекращая монолога.
– Ты правда не помешаешь, даже не сомневайся, Сайс будет рад…
И замирает, увидев на столе, на расстеленном полотенце голых мокрых кукол.
– Где ты их нашел? – медленно спрашивает она, щурясь, как будто внезапно стала близорука и не может их разглядеть с трех шагов.
– На чердаке, – спокойно отвечает Док.
– А я думала, что сломала… И выкинула их.
– Я починил, – отвечает Док. – Поправил кое-что. Но кое-что надо еще довести до ума. Я возьму их с собой? Если они тебе не нужны.
– Нет! – вздрагивает Фрида. – То есть, конечно, да – забери. Я уже не играю в куклы.
– А я – да, – говорит Док.
И всё опять начинается с начала или просто продолжается дальше.
Пепел и вода
Потому что пепел – символ смерти и траура, а вода – символ хаоса и гибели. Я подозреваю, что когда-то они означали нечто иное. Но сейчас только так: гибель, смерть, мертвость. Это всё, что я могу вспомнить или прочитать. Ничего другого.
Уже достижение, что я это теперь могу. Стало гораздо легче делать вид, что я живой. Чтобы не привлекать внимания, важно вести себя так же, как местные, слиться с окружающим. Нелегко это сделать, когда вокруг все живые, а ты нет. Живые дышат, трогают всё подряд, оставляют свои следы: частицы кожи, перхоть, волоски, капли слюны, жирные пятна, пот, всё это плотское, ощутимое. Живые изменяют пространство вокруг себя. От них колышется и нагревается воздух, вокруг них преломляется и отражается во все стороны свет, мнутся простыни, пачкается посуда, предметы сдвигаются со своих мест, и живые замечают это, не замечая, что замечают. Но если что-то пойдет не так, как обычно – они обратят внимание, не сомневайтесь. Люди это всегда замечают, даже если не могут понять, что не так. Они тогда просто чувствуют смутное беспокойство, необъяснимую тревогу. И начинают приглядываться, принюхиваться, и рано или поздно тебя раскроют, неаккуратный шпион, и тебе конец.
Поэтому я тщателен.
Сначала мне это совсем не давалось. Я совершал глупые ошибки, которые выдавали меня с головой. Пытался вести себя как люди – но сиденья кресел не продавливались подо мной, мои пальцы проходили сквозь стаканы, как сквозь дым, моя обувь не оставляла следов, когда я входил в помещение с дождя, кстати, прошивавшего меня насквозь.
И было большим облегчением, когда я научился прикасаться к вещам и как-то взаимодействовать с ними. Призраки этого не могут, всем известный факт. Я тоже не могу. Прикасаться к предметам самим по себе, как они есть, для меня недоступно. Но человечество издавна и постоянно создает незримую, неощутимую для живых, нематериальную, но весьма увесистую копию вселенной. Любой сколько-нибудь распространенный и ходовой предмет имеет второй, третий слой: значения. А есть такие предметы, на которых накопилось столько значений, что они стали чуть ли не весомее самих предметов. Эти предметы оказались символами чего-то еще, нематериального: идей, понятий, представлений, событий. И вот их-то я могу… брать, использовать, взаимодействовать с ними. Потому что смыслы нематериальны, ими я могу хоть жонглировать, сноровки хватает. А эти предметы, смыслы которых стали значительнее их самих, предметы-символы, привязаны к своим значениям намертво. Потянешь за смысл – и предмет сдвинется с места.
Зачем мне вообще притворяться живым? Не так просто ответить. Я сам толком не понимаю. Но я стараюсь, как будто это зачем-то нужно, не знаю, мне ли. Как будто на этот раз у меня такое задание. И я помню, как у меня начало получаться.
Я стоял в своей квартире у окна – строго говоря, висел, потому что я не могу опираться на материальные предметы, например, пол, и сила тяготения на меня не действует. Я, скажем так, находился у окна, потому что мне было всё равно, где находиться, а у окна я мог следить за временем суток, чтобы не нарушать принятый на базе режим. Важно было не отвлекаться, чтобы не уплыть сквозь стекло, это привлекло бы ненужное внимание к месту моего обитания. Я находился с внутренней стороны окна и просто так считал проходящие машины, пролетающих птиц, проплывающие облака, самолеты, порывы ветра – всё подряд, лишь бы слева направо, в тот вечер я считал всё, двигающееся слева направо. В другой день – наоборот, а то сверху вниз или снизу вверх, или по диагонали – еще четыре направления, разнообразие увеличивается таким образом, и занятие не сразу надоедает. Я думал о том, как буду считать завтра, представил возможные направления, вспомнил, что где-то видел такую же схему, что бы это могло быть, что-то про ветер… Роза ветров, rosa ventorum, шестнадцать шипов, ни одного лепестка – символ потерянности, поиска пути… Я словно почувствовал, что принадлежу к одному пространству с ней, я тоже… это. Что-то такое, то же самое. Что еще было в этом пространстве?
Я стал осматриваться. Увидел настенные часы и подумал: кажется, часы – символ времени, всего преходящего, бренности человеческой жизни. На столике возле кресла лежала книга, недочитанная мной – между страниц вложен конверт с письмом, на которое я не успел ответить. Может быть, мне было бы не так скучно, если бы я мог читать. Книга определенно является символом чего-нибудь, например, знания. Почему бы нет? Я потянулся за ней, ни на что особо не надеясь. Но книга не пропустила мои пальцы сквозь себя, из-за небрежности жеста я чуть не вывихнул палец об ее неожиданно твердую обложку. В приступе неоправданного оптимизма я плюхнулся в кресло – движением, привычным по прежней жизни. И потерпел неудачу. Со временем привыкаешь ко всему, но зрелище собственных коленей, неуклюже торчащих из сиденья, и локтей вперемешку с подлокотниками, меня обескуражило. Что-то я сделал не так, но что? Ну, конечно. Кресло, кресло… Я вернулся в вертикальное положение, готовый к экспериментам. Мне стало интересно – впервые после Климпо мне вообще стало как-то. Я чувствовал даже что-то вроде азарта. Не так чтобы прямо чувствовал, но как будто внутри меня звучало эхо, доносящееся издалека. Я его слышал очень ясно, почти как собственные эмоции. Они были всё равно какие-то не совсем мои. Но это ничего, зато они были, а до этого не было вообще ничего, и я не знаю слов, чтобы описать, каково оно, когда вообще ничего нет. И вы не знаете. И не надо.
В общем, мне было ясно, что делать с креслом. Я решил, что кресло означает для меня новые возможности. Снова сел – на всякий случай осторожно, так что удержался и только чуть-чуть погрузился в его объемное изображение. Что опять не так?
Довольно быстро, после двух-трех попыток, я догадался: живые могут придумывать собственные смыслы, а я нет. Чтобы манипулировать материальными предметами, мне необходимо прибегать к общепринятым, «накопленным» смыслам. Чем больше их мне известно, тем большим количеством предметов смогу воспользоваться. Что делать, если мне понадобится предмет, символическое значение которого мне неизвестно?