– А сколько мы здесь проживём? – спросила Дина.
– Не знаю. Это важно?
– Наверное, нет.
Я поставила Дину перед фактом, что сейчас мы пойдём гулять. Мы ничего не будем делать, просто двигаться. Дина не возражала, но я видела, что она мучается, её гнетёт страх.
Когда мы вышли из столовой, она вдруг побежала вверх по лестнице. Я устремилась за ней. Дина пробовала закрыть передо мной дверь номера, но я не дала.
– Что ты делаешь?
– Надо вернуться. Иначе хуже будет. Мы нарушили договор ― так нельзя. Вернусь, пока не поздно, – тараторила Дина, хватая сумку. Я загородила выход. Её убеждённость напугала меня. «Она права, ведь права», – говорила одна моя половина. «Нет, прекрати трусить, пути назад нет», – настаивала другая.
Нам было трудно вообразить себе жизнь без Марка. Мы привыкли, что решения за нас принимает он: говорит, что правильно, а что нет. Ради нашего же блага, конечно. В какой-то миг я чуть не поддалась соблазну вернуться в нору, где пряталась и терпела унижения и боль. Я всю жизнь терплю их – это как наркотик.
Сейчас мы обе испытывали то, что называют синдромом отмены. Мы принимали власть мужчины за любовь, а его всесторонний контроль – за доброту. Когда Марк занимался с нами сексом, не спрашивая нашего согласия, мы убеждали себя, что это необходимая часть терапии. В конце концов, если долго твердить себе что-то, начинаешь верить, искать оправдание злу. Мысль о том, что происходящее с тобой не имеет смысла, ужасна, и ты гонишь её от себя, строя защитные иллюзии.
Дина села на кровать и заплакала, закрыв лицо руками.
– Мне никогда не искупить свою вину.
– Ты научишься жить с ней, – ответила я, опустившись на пол у её ног. – Я тебе помогу.
Она вытерла глаза тыльной стороной ладоней и посмотрела на меня.
– А ты мне, – прибавила я.
Дина села рядом со мной. Я обняла её, крепко прижимая к себе. Я больше не хотела думать о Марке. Это было трудно, но оставалась надежда, что когда-нибудь мы с Диной излечимся от него.
– Давай жить вместе, – тихо сказала Дина. – Я одна не смогу.
– Хотела предложить то же самое.
Мы посидели ещё немного, Дина успокоилась, потом сходила умыться и сказала, что хочет гулять. Ей понравилось озеро.
Снаружи дул тёплый ветер, точно такой, каким я помню его с детства. Даже тропинки, петляющие между камней, покрытых зелёным мхом, остались теми же. Казалось мне, вот сейчас я обернусь и увижу, как мама стоит на возвышении и, приложив руку к бровям, смотрит вдаль: хочет увидеть другой берег. Я же поднимаю с земли камешки, и бегу, и швыряю их в озеро.
Дина сказала, что никогда не видела чаек так близко. Я нагнала её, посмотрела на белых птиц, носящихся над водой. Они кричали и время от времени стрелой падали вниз. Поднимаясь, держали в клювах мелкую рыбёшку, чья чешуя серебрилась на солнце.
– Красиво, – сказала Дина и, сорвавшись с места, побежала к узкой полосе озёрного пляжа.
Я снова обернулась. Конечно, мамы здесь не было. Она умерла три года назад в нашей квартире. Тогда я приехала к ней, чтобы спрятаться от мерзости, с которой больше не хотела иметь ничего общего. Мне нужно было убежище в стенах, где я выросла и всегда чувствовала себя в безопасности. Однако наше с мамой прошлое никуда не делось. Всякий раз, когда я возвращалась, она заводила привычную песню. Никогда её нотации и попытки отыскать здравый смысл не вызывали во мне ничего, кроме раздражения. Особенно, если она принималась меня жалеть – этого я на дух не переносила. Мне не нужна была её жалость, этот снисходительный страдальческий взгляд, в котором крылось всегдашнее «Я предупреждала».
Суть не в том, права она была или нет: я не могла измениться. Марк не первый, кому я позволяла обращаться с собой как с вещью. Тогда мой круг общения состоял из людей случайных, с которыми вообще не стоило иметь дела; но я, наоборот, стремилась к ним и получала удовольствие от этих ущербных отношений.
Чем сильнее мама давила, тем больше я распалялась. Всегда уверенная в собственной правоте, она не понимала моих потребностей. А я всего-то хотела немного уединения.
В конце концов мы сильно поругались. Не в силах больше сдерживать её напор, я ушла. Последнее, что помню: мама садится на стул у окна и поглаживает рукой левую сторону груди.
Договорившись с подругой, что она приютит меня на ночь, я поехала в другой конец города. Когда вернулась утром и открыла дверь своим ключом, увидела маму. Она лежала рядом со стулом. К тому моменту она была мертва уже несколько часов и стала коченеть. Телефона рядом с ней не оказалось. «Скорее всего, ― убеждала я себя позже, ― она и подумать ни о чём не успела».
Я убила собственную мать. Правда в том, что, сколько ни бери чужой боли, сколько ни наказывай себя, нельзя стереть прошлое. Быть может, однажды я превращу стыд, сожаление и чувство вины в нечто, что придаст смысл каждому будущему дню: смогу простить себя. А если не выйдет – сделаю всё, чтобы помочь Дине.
Стоя на песке, Дина пускала «блинчики». Когда я подошла к ней, она сообщила, с неприкрытым детским восторгом, что насчитала десять касаний. Она была совсем как я в тот день, когда мы с мамой приезжали сюда в последний раз.
Дина протянула мне плоский камешек. Я запустила его. Он подпрыгнул семь раз и пошёл на дно.
Белое поле
1В утренней черноте, слыша, как похрустывает снег под ногами, пошла в коровник, там навела порядок: Клавку подоила, добавила сена, убралась. Корова ещё с телячьего возраста тут в одиночестве проживала. Когда муж у Александры умер, остальных бурёнок продала: не справиться было одной, и дело не в возрасте, а в спине: трудно с болью. Лечилась, но эффект оказался временный. На визиты в областной центр, на платную клинику денег ушло немало: диагноз, советы врачей, процедуры, лекарства. Обезболивающие помогали – нерегулярно.
Завтракала чаем с молоком и сухарями, опуская их в чашку и глядя, как светлеет. Снег из ночного, серо-чёрного становился чище. В доме – спокойствие, слышно только часы на стене. Вымыв посуду, сидела и глядела заворожённо, как бежит стрелка по циферблату.
А вскоре достала сигареты, надела куртку и вышла на скрипучее крыльцо; там поправила белый пуховый платок, застегнулась и побрела вдоль стены к скамейке под окном, где села посередине и неспеша закурила. Глядела на свой двор, на дровяницу, сарай, на ладан дышащий, на открытую калитку, за которой – ровное белое поле. За полем холмы есть. Когда-то Александра бегала туда и обратно, чувствуя себя перисто-лёгкой. Того времени больше нет. Ничего нет. А ближайшие люди за десять километров.
Курила в безветрии, щурила глаза; выглядели они мутными, водянистыми на плоском скуластом лице, но до сих пор были зоркими, пусть и безразличными. Кто смотрел в них в первый раз, думал, что пустая женщина перед ним. И угадывал. Все дни для Александры стали одинаковыми: пенсию привозили раз в месяц – событие. Походы пешком в магазин по разбитой дороге, которая летом – грязь, зимой – снег. Раз в два дня приезжает за молоком Щербинин, даёт ей деньги, переливает товар в свои особые канистры, и увозит, и где-то продаёт. Александра не интересуется.
Муж мечтал о большом хозяйстве: хотел больше коров, а потом взял и умер, вот так, не спросив её мнения. Она же, намаявшись с шестью животными за все годы, решила, что ей и одной Клавки хватит. Помрёт Клавка ― новую брать уже не будет. А иногда ощущение такое во всём теле, что корова её запросто переживёт. Сегодня ещё хорошо, лишь чуть покалывает.
Ничего больше не надо. И никого.
Курила. Ждала.
2«Нива» подъехала минут на двадцать позже обычного. Из неё вышел Щербинин, направился к калитке. Александра сидела неподвижно, положив на колени руки и мерно выдыхая пар. Встала и пошла в сарай – он за ней. Александра открыла дверь, Щербинин вошёл, взял оба ведра, снял с них марлю, понёс к машине. Александра побрела за ним смотреть на его уверенные во всём движения: как Щербинин, этот мужик без возраста, при помощи воронки переливает молоко в свои канистры, как закрывает их крышками, закручивает плотно, ставит в багажник «Нивы», достаёт деньги. Александра шмыгнула носом, беря бумажки, спросила:
– Дак чо там, как вообще?
– Да так же. Как же ещё, – едва разборчиво ответил Щербинин.
Ну и замечательно. Александре не очень и хотелось вникать в подробности. Любопытство к чему бы то ни было она потеряла давно. Было ли оно вообще, пойми.
Передав ей вёдра, Щербинин махнул рукой, забрался в машину и уехал. Александра постояла и двинулась обратно. Шагнула в калитку, закрылась на крючок, поставила вёдра в сарай. Вернулась на скамейку у стены под окном: очень ей нравилось просто сидеть и слушать, как шумит ветер, бегущий по белому полю. Когда вьюга, сидела Александра, пока не коченела совсем, когда летний дождь, сидела, пока не становилась вся мокрая, тогда и шла домой. И если не на улице, то у окна занимала место: опершись на пухлые предплечья, смотрела вдаль, словно стремилась найти там себя саму, прежнюю, которая бежит зачем-то к холмам и обратно. Вот только зачем бежит – тут вопрос. Наверное, с молодостью наперегонки соревнуется. И без толку. Умчалась та на своих вечно молодых ногах.
Закрыв глаза, Александра увидела ярко-жёлтые одуванчики, усеивающие поле. Куда ни посмотри ― весь мир в одуванчиках.
Александра открыла глаза и уставилась на низкое серое небо.
Летела птица: быстро, ровно, словно у неё где-то куча дел.
3Через час к воротам подъехала, раскидывая снег, большая чёрная машина. Александра вышла на крыльцо. Из машины выскочила племянница Вера, из задней дверцы вытащила пухлый магазинный пакет, подошла к калитке, открыла. Верин муж, выбравшись наружу, стал дышать, запрокидывать голову, немного погодя закурил сигарету. Вера пересекла двор, по-хозяйски осматриваясь, и кивнула Александре. Та кивнула в ответ. Племянница взошла на крыльцо, Александра посторонилась, чтобы пропустить её в дом, и та шагнула широко, топнув сапогом. Александра поплелась за ней, а когда вошла, увидела, что Вера обосновалась за кухонным столом и, сняв шапку, расстёгивает пальто: после машины жарко, в доме тоже. Лицо Веры покраснело. Указав на пакет, водружённый прямо на стол, она сказала:
– Продукты тебе вот.
Александра села на табурет в углу, Вера почесала шею. Верин муж вошёл в дом, а потом возник в дверном проёме и встал, осматриваясь, сунув руки в карманы.
– Ну, чего надумала? Надо продавать. Ну?
Александра опустила глаза, разглядывая полосатые половики. Она не собиралась продавать, а Вера настаивала. Третий раз за месяц приезжает: всё даёт время на раздумье. Александра не любила своего младшего брата ― племянница была вся в него. Её тоже не любила.
Вера опять за своё:
– Нам позарез деньги нужны. Кредит выплатить. Как раз бы вышло погасить остатки и чуть сверху. Тебе чего? Живёшь тут одна, как сова. А в городе-то лучше в сто раз. А мы не хотим брать другой кредит для погашения этого: мы что, дураки какие? Ха, – голос Веры превращался в почти неразборчивое бормотание, – у тебя спина больная, ты можешь свалиться в любой момент и не встать. Чего тогда? А там будет тебе отдельная однокомнатная, бесплатно, заметь, дарим, пенсию туда переведёшь, и никаких забот, всё под боком: магазины, аптека. Тебе семьдесят два уже ― пора за ум взяться, тёть Саш. Вижу, надумала! – Вера хохотнула, словно наконец получила нужный ответ.
Александра думала, конечно, но, чтобы надумать, как того хотела Вера, – нет, не случилось. В город ей дороги нет. Всю жизнь тут, до конца.
Покачав головой, Александра продолжала смотреть в пол. Вера злилась, обращалась к мужу: вот, мол, смотри, говорила, что не станет, упрямая. Тот молча кивал, сомкнув брови.
– Сейчас надо продавать, пока дом ещё крепкий и корова молодая. Отдельно про неё договорилась, за цену хорошую.
Раздражённая племянница хлопнула себя по коленям. Снова начала живописать прелести городской жизни с удобствами, особенно напирая на туалет и ванную. Александра прикрыла глаза: спит сидя странная пузатая старуха. Представилось ей поле: одуванчики и зелень, конечно, хороши, и приятно, когда голые ноги травинки щекочут, покалывают, но зимой, накрытое снегом, оно лучше. Словно громадный белый лист. Хочется написать на нём нечто особенное, сокровенное. Александре нравилось думать, что однажды прилетят сюда птицы, много-много, и сядут на белое поле, и по её желанию выстроятся в буквы и слова.
– В самом-то деле, соглашайся! Прямо сейчас поедем оформляться, – сказала, вырвав её из мыслей, Вера. Сидит, уставилась в упор, вся красная.
Александра подняла глаза, потом снова опустила на свои руки с переплетениями сосудов и вздувшимися суставами.
– Ну и чёрт с тобой, – Вера порывисто встала, схватила шапку и прибавила: – Торчи тут до посинения в своей берлоге!
Вышла, потеснив мужа, выскочила бегом из дома, помчалась к калитке; он за ней, всё оглядываясь на фасад. Александра сидела. Вскоре Верин муж вернулся, молча взял пакет с продуктами со стола и вышел прочь, нарочно громко топая. Только после этого их чёрная машина уехала, стих вдали шум мотора.
4Александра взяла сигареты и вышла на воздух, села на скамейку. Курила, наслаждаясь одиночеством. Клавка дважды промычала в коровнике, точно спрашивая, когда же их перестанут беспокоить. Александра посмотрела на небо, откуда начали падать крошечные снежинки. Несколько легло на тыльную сторону её ладони. Через пару минут снег пошёл гораздо сильнее, слились в одно целое небо и земля.
Александра, чувствуя настойчивое желание двигаться, вышла из калитки и оказалась на дороге. Та тянулась вправо и влево, исчезая в пустоте, а впереди – белое поле, громадный лист без краёв.
Без лыж, конечно, трудно по такому снегу, но она всё-таки пошла: проваливалась, выдёргивала ноги, уходила всё дальше в белую пустынь; снегопад креп, густел, и вскоре дом совершенно исчез из вида.
Осталась Александра одна посреди белизны и тишины, даже ветер не решался беспокоить её. Стояла она там, где небо и земля неразрывно соединялись, и собственные мысли были ей непонятны и не имели формы, но это не страшило её и не беспокоило.
Сгоревшее письмо
1В спальне стоял тяжёлый дух сигарет, перегара, несвежего белья. Приоткрыв дверь, Лариса увидела, что мать лежит на развороченной постели, наполовину замотавшись в старое покрывало, истрепавшееся с краёв. Волосы матери разметались, укрыв голову, но ничто не скрывало спину и одну грудь, вылезшую вбок. Мать храпела, возле её подушки лежала пустая бутылка из-под пива.
Лариса хотела войти и открыть форточку, но побоялась, что мать проснётся, поэтому осторожно прикрыла дверь и уставилась на отрывной календарь, висящий в коридоре на стенке. Сегодня понедельник, уже десятое июня – идут каникулы. Лариса потёрла лоб, ловя ускользающую мысль, и её сердце в какой-то миг дало сбой, подпрыгнув, сделав сальто и вернувшись на место. Она на цыпочках пошла в ванную, закрыла дверь, умылась; вернувшись в свою комнату, нашла чистую одежду, грязное отнесла обратно и сунула в корзину. Вечером замочит в тазу: стиральная машина сломалась три месяца назад, а новый хахаль матери ничего делать не собирается. Деньги у него есть только на «бухло и жратву», поэтому «отвали и не клянчи, коза». Лариса постоянно одёргивала себя: никаких лишних разговоров с ними, никаких контактов, если только без этого не обойтись, никаких просьб, лучше вовсе не смотреть, не замечать – но на деле не получалось игнорировать очередного «отчима» полностью. Нет-нет да и вырвется слово или вопрос. Про стиральную машину, в конце концов, – это не просто от балды. Мать пьёт и не работает, а если хахаль приносит деньги, чем и гордится, то у кого ещё спрашивать?
Лариса пыталась устроиться на подработку, но брали только на уборку территории на один-два дня по программе занятости школьников от поселковой администрации – смешные деньги. Их Лариса делила пополам: половину себе, половину в семью: покупала продукты. Оплачивать долги по коммуналке такими мизерными вбросами смысла не было. Позавчера хахаль пришёл с работы и съел в одиночку всё, что они с матерью сготовили на три дня вперёд. Как-то влезло такое нереальное для одного человека количество еды, не подавился. Лариса только сжала зубы и заперлась у себя в комнате, проплакав целый вечер. Мать орала, он орал, бились пустые бутылки, разгорелась драка, потом всё затихло. Лариса дважды за ночь выходила в туалет, пила воду, лежала на покрывале одетая, и ждала, сама не зная чего. Мерещилось, что стена дома открывается, а за ней бесконечное поле под слоем тумана. Поле, туман и потрясающая тишина.
Но всё-таки это был сон. Лариса всё ещё помнила его, когда открыла глаза, и ей стало невыносимо грустно от мысли, что она всё ещё здесь, и деваться некуда.
2Хахаль не вернётся до вечера, мать спит ― значит, есть время позавтракать и собраться.
Лариса прошла на кухню, посмотрела на гору посуды в раковине. Открыла холодильник, взяла колбасу, хлеб и сделала два бутерброда. Подумав, добавила третий, завернула их в пищевую плёнку, чтобы взять с собой. Заварила чай из пакетика без сахара, выпила, глядя в кухонное окно, выходящее во дворик, огороженный ржавым забором из профнастила. За забором лежал разбитый тротуар, по которому шаркали невидимые прохожие.
Мать не шевелилась. Видимо, пролежит до самого вечера, а потом начнёт выть с похмелья. Ларису это не трогало. Их с матерью жизни шли, в основном, параллельно и редко когда соприкасались. Лариса не ждала понимания, участия и любви: просто знала, что однажды случится нечто страшное. Оставалось плыть по течению и ждать развязки – никакие увещевания и уговоры на мать не действовали.
Однажды, когда Лариса, выйдя из себя после очередной материной попойки, выговорила ей всё, что думает, та ударила её по лицу и сказала: «Это моя жизнь, мне нравится». Лариса запомнила ту пощечину, бросив её в копилку к множеству других: мать била, материны ухажёры не отставали, особенно, когда входили в роль папочек. Дерзкую малолетку надо учить, а лучший способ – это хорошенько приложить.
Один, чтобы не оставлять следов на Ларисином лице, высек её ремнём за двойку, а мать стояла рядом и подбадривала. Тогда Лариса убежала из дома и не появлялась два дня, пришла только когда очень сильно проголодалась. К тому времени этот хахаль ушёл, но на его место явился новый. Тот единственный из всех делал вид, что относится к «падчерице» с должным уважением. Однажды ночью он вошёл к ней в комнату, отбросил одеяло, лёг на Ларису голый и пытался сунуть в неё свой член. Лариса завизжала, скинула его на пол и, схватив одежду, убежала в лес.
Там пробыла неделю: воровала продукты из машины, которую разгружали у магазина. Боялась возвращаться, плакала, жила в самодельной землянке, каждую минуту ожидая, что лес наполнится спасателями и полицией. Наконец решила вернуться, и оказалось, что никто её и не искал. Мать была пьяная и, кажется, даже не поняла, что случилось. Лариса сказала, как есть, мать плюнула в неё, возвращаясь к бутылке. В школе попало за прогулы, опять поставили вопрос об исключении. Лариса даже не пыталась звать мать к директору, ведь та всё равно не пошла бы. И опять как-то само собой утихло, только одноклассники лыбились в её сторону, называли «бомжихой». К такому Лариса, впрочем, давно привыкла. Не бьют – и то хорошо, остальное можно как-то пережить.
Подруг у неё, понятно, не было. Последние две перешли в компанию более успешных девчонок, ведь никто не хотел связываться с «чмошницей». Правда, оставалась одна девочка, переведённая не так давно на домашнее обучение, – Лиза. Три года она промучилась со своей коляской в обычной школе, где никому не нужен был ребёнок-инвалид, и за это время они вроде бы сблизились. Теперь Лариса иногда звонила ей, но Лиза чаще бросалась отговорками, не горя желанием общаться.
Тяжко осознавать, что абсолютно всем вокруг ты в тягость. Дом – тюрьма. Школа – пыточный кабинет. Лариса мечтала, чтобы всё побыстрее закончилось. Остался год. Может, учителя дотянут её, может, удастся сдать ЕГЭ, получить аттестат. Может. Может. Куда двигаться потом, Лариса не представляла. Она бы с удовольствием осталась жить в лесу в настоящем одиночестве, не опасном – не в том, что среди людей, которым плевать.
3Вернувшись в комнату, проверила, заряжен ли телефон, положила вещи в рюкзак, оделась и вышла из дома. Захлопнула входную дверь, пересекла двор, закрыла калитку своим ключом.
Утро встретило её облаками, свежим северным ветерком, запахом зелени. Было так хорошо, что Лариса начала улыбаться. Смотрела на солнце, прячущееся за кронами придорожных деревьев, жмурилась, шла, не глядя под ноги, словно намереваясь взлететь. Идя всё дальше и дальше, попала в тень, но та не несла угрозы, а будто нашёптывала что-то приятное, хотя и неразборчивое.
Вынув телефон, Лариса убедилась, что никто не звонил, и бросила Лизе смс: «Что делаешь? Как дела?» На ответ привычно не надеялась, однако через несколько минут та написала: «Вроде ничего. Хочешь в гости?» Лариса не то что бы хотела, но решила: «Почему бы не убить время?»
Ответив на смс подруги «Уже иду», на перекрёстке она повернула направо, а не налево как обычно, и зашагала вниз по Флотской улице. Идти надо было до самого конца – дома 22.
4Из окна соседней пятиэтажки, двор которой Лариса пересекла по диагонали, на неё смотрела странная собака, похожая на пенсионерку. Этот взгляд сулил смерть. А вот и дом Лизы. В подъезде было темно и привычно пахло кровью, которую давным-давно пролили в большом количестве и с той поры безуспешно замывали.
Лариса поднялась на второй этаж, увидела, что дверь Лизы приоткрыта, вошла на цыпочках. Едва переступив порог квартиры, она ощутила резкую перемену окружающего, словно кто-то переключил саму жизнь с одного режима на другой.
Лариса притворила дверь. В сумрачной прихожей толком ничего не было видно.
– Эй…
Оказалось, что Лиза сидит в своей коляске прямо напротив неё.
– Ой, напугала! Привет.
– Привет. Ты так быстро пришла. Гуляла?
– Я как раз в лес отправилась.
– Круто. Ты можешь, – выдохнула Лиза, – а я вот целыми днями дома торчу. Достало.
Лариса всегда испытывала перед ней эту неловкость: за то, что может ходить, бегать, делать привычные вещи. Она замерла, подбирая ответ. Ощущение иного стало сильнее, оно было похоже на сон, где ты совершенно уверен, что бодрствуешь Разве в таких снах странности не воспринимаются нормально? Лариса вздохнула, подумав: «Не надо было приходить». Если долго жить в одиночестве, в итоге находишь в этом удовольствие, и даже обычные разговоры могут превратиться в нечто неприятное.
– Ты не говорила… – начала Лариса неожиданно для себя, – ты… почему ушла из школы? То есть, по болезни, да?
– По болезни, – кивнула Лиза, оставаясь в тени. – Мне уже недолго осталось. Вот, отучилась год на домашнем, а осенью уже не буду заниматься.
– Почему?
– Умру.
– Да?
– Точно. Зажги лампу.
Лариса потянулась к выключателю, надавила на кнопку. Тусклый жёлтый свет разогнал сумрак, и она увидела Лизу: в кресле сидел скелет, одетый в джинсы и толстовку. Жидкие волосы собраны в хвост, руки, тонкие как ветки, обтянутые пергаментом, лежат на подлокотниках. Больше всего поражали глаза с желтоватыми склерами, страшные, словно у мертвеца, и Лариса подумала: «Вдруг Лиза и правда мёртвая: заманила её к себе, чтобы убить и выпить кровь». Может, так теперь девочка и живёт, питаясь чужими жизнями и кое-как продлевая свою. Впрочем, голос Лизы был вполне уверенный и сильный, ничем не отличался от прежнего.
– Прикинь, если бы я появилась сейчас в школе! – она широко улыбнулась синюшными губами.
Лариса коротко хихикнула, испытывая одновременно стыд, жалость и ужас. Так близко к болезни и смерти она ещё не была.
– Наверное, все бы сдохли, особенно хорошо, если Харин и Сазонова.
– Ага!
– Я бы на это посмотрела. Ведь не хочется умирать, зная, что уроды продолжат жить и не вспомнят о тебе никогда. Никто не вспомнит.
Лариса, покрасневшая, переминалась с ноги на ногу. Харин и Сазонова издевались над Лизой больше всех, и, бывало, сама Лариса радовалась их изобретательности. Все хохотали и одобряли, почему же ей отставать? Хотя, сгорая от стыда всё чаще, Лариса убедила себя, что не будет больше поддерживать травлю. Попадало и ей, когда она защищала подругу. Говорили, встретились два фрика, две вонючих лесбухи.
– Может, ты не умрешь. Может, выздоровеешь. Бывает же.
– Бывает, – подтвердила Лиза. – С кем-то другим. Счастье всегда с кем-то другим, а не с тобой.
Лариса кивнула. Близкая смерть сделала Лизу до невозможности умной. От этого было ещё страшнее.
– А ты как? Мама?