Иван Аврамов
ГОРЯЧИЙ СНЕГ КИЛИМАНДЖАРО
I
ГОРЯЧИЙ СНЕГ КИЛИМАНДЖАРО
В какой-то момент, когда стало чуть полегче, он вдруг понял, что похож на курицу, которая, склоняясь над деревянным корытцем и вытягивая шею, погружает клюв в воду, а глотнув, обязательно потом запрокидывает головку назад, устремляя красновато-оранжевые глазки в небо. Так подсказала ему память детства, когда он приезжал в село к бабушке и дедушке, пока они были живы, и по их просторному двору вольготно расхаживали пеструшки – в Киеве на асфальте их, конечно, не увидишь. Он уловил это сходство потому, что, стараясь поймать воздух и как можно лучше насытить, наполнить им легкие, сразу после вдоха откидывался головой назад, зарываясь затылком в белую глубь не очень-то удобной, чересчур большой больничной подушки. Он никогда не любил большие деревенские, как на картинах старых мастеров, подушки, только маленькие, европейского, можно сказать, образца, под которые так славно поднырнуть рукой – засыпаешь на собственном предплечье.
Однако эта инстинктивная, что ли, уловка помогала мало или даже вовсе не помогала – воздуха не хватало ни на вдох, ни на выдох. Такое впечатление, что он, этот воздух, куда-то исчез, или его попросту катастрофически мало в этой проклятой палате, где Андрей лежит уже четвертый день. «Наверное, я в космосе, – однажды подумал он. – В безвоздушном пространстве…»
Он задыхался. Так, видимо, страдает рыба с крючком в губе и выброшенная беспощадным взмахом удилища на берег – жадно разевает рот, приоткрывает жабры, пружинисто изгибается на траве, на речном песке, чтобы хоть как-то уйти от сладкого смертного удушья, несущего с собой смерть.
Немножко легче становилось тогда, когда его переворачивали на живот, и спина получала несколько часов отдыха, дабы «дышать», давая пощаду натруженным легким, и тогда, как показывал приборчик, надетый на палец, точно наперсток, кровь лучше насыщалась кислородом.
Еще хуже было, когда легкие разрывал кашель. Никакой влаги в них не обнаруживалось, будто изначально были высушены, как кальмары на жгучем тропическом солнце. Хорошо, если б только высушены, но нет, они, и правое, и левое, были словно забиты острой алмазной крошкой или битым, мелкими-мелкими осколочками, стеклом – боль такая, что справиться с ней дьявольски трудно. Эта вот «начинка» и полосовала ткань легких, будто выпирающих из груди, отяжелевших в такой степени, что теперь ни за что не оправдали бы своего названия – ведь легкое потому и легкое, что это единственная человеческая внутренность, которая не тонет, а держится на воде.
Когда становилось совсем невмоготу, Андрей думал, что, может, напрасно он проявил благородство и великодушие, пожертвовав собой ради совсем незнакомого ему человека, пусть тот и намного моложе его.
Когда ему стало худо и тест на коронавирус дал положительный результат, когда «скорая» привезла его в больницу, заведующий инфекционным отделением Петр Павлович Сильвестров обнадежил:
– Ну, ничего страшного, мы вас подключим совсем скоро, сразу после обеда, к аппарату искусственного вентилирования легких, все, думаю, обойдется. Вам, надо сказать, чертовски повезло, что первым привезли сюда – ИВЛ у нас в единственном числе. Злыдни, знаете ли, нищета… А ведь все в стране только начинается… Что будем делать, как спасать людей, ума не приложу…
Это была странная картина – будто кадр из фантастического фильма: инопланетянин, весь в белом скафандре, с маской на лице и огромными, как у сварщика или мотогонщика, очками, плотно прилегающими ко лбу, вискам, скулам, переносице, пылинка под них не залетит, беседует с распростертым на кровати, в трусах и футболке землянином. Ситуация, определенно попахивающая сюром, и тем не менее пациент, над которым склонился невидимый коронованный убийца и которому следует искренне сочувствовать, пожалел, тем не менее, «инопланетянина», пришельца из космоса, ему ведь так некомфортно в своих «доспехах».
И впрямь, скоро, ну, минут через сорок, врач опять появился в палате Андрея, лежащего под капельницей, и тот по его лицу сразу понял – что-то не так, а Петр Павлович, явно собираясь с духом, колеблясь, сказать или нет, все-таки решился:
– Поступил только что молодой парнишка, девятнадцать лет ему… Состояние… Состояние похуже, чем у вас. Заметно хуже… Намного хуже… Если срочно не подключим к ИВЛ, боюсь, до утра не дотянет… Музыкант он будущий, большие надежды, говорят, подает…
– Понятно… Что ж, – после некоторого молчания сказал Андрей, – я не возражаю…Он помоложе, только начинает жить… А я постараюсь справиться…
– Да и вы не глубокий старик, – волнуясь, определенно чувствуя себя неловко, произнес доктор. – Я… Я восхищаюсь вами… вашим благородством. Андрей Васильевич, мы обеспечим вас лучшими лекарствами, опять же, на днях обещают завезти еще парочку ИВЛов. Мы вас обязательно вылечим, Андрей… Уж не знаю, почему, но у нас в зоне риска преимущественно люди молодые или зрелого возраста, хотя во всем мире наоборот…
Самое трудное было объяснить ситуацию Марине, жене – к сожалению, он не удержался, тут же, как только инопланетянин вышел из палаты, сообщил по мобильному телефону, что его вот-вот подключат к искусственной вентиляции. Пока раздумывал, как получше справиться с этой нелегкой задачей, Марина сама позвонила ему, она уже знала о его поступке, сама, видимо, связалась с отделением, и теперь просто кипела негодованием:
– Ты что, сумасшедший? Крыша поехала, что ли? На кого ты хочешь оставить меня с двумя малолетними детьми? Кому нужно твое самопожертвование? Забыл, что вся семья на самоизоляции, что некому принести даже батон и пакет молока?
– Марина, погоди… – попытался было остановить ее Андрей.
– Ты ненормальный, Андрюша, не-нор-маль-ный! – тут она заплакала – горько, неутешно, как несправедливо обиженная девочка. – Ну, подумай сам, что с нами станет, если ты… если ты… – она не договорила, да и зачем, и без того ясно, что она хотела сказать. А потом он и вовсе оказался отрезанным от всего мира – ни телефона, ни родных, их, если бы даже они смогли его навестить, все равно не пустили бы к нему в палату, да и сил у него самого оставалось все меньше и меньше…
Теперь, когда он, измаянный болезнью, в первый, кажется, раз малодушно подумал, что надо было все-таки сначала позаботиться о собственной персоне, ведь ему всего-навсего тридцать семь, ему стало не по себе. Мысленно он пригрозил, не кому-нибудь, а тому же Андрею Чумаку, что, если подобная мысль хоть еще раз проклюнется в его голове, он перестанет себя уважать. Коль ты сделал доброе дело, нечего потом посыпать голову пеплом, жалеть о содеянном. Парнишка же, если верить врачам, идет на поправку, если останется жить, пусть считает его, Андрея Чумака, вторым отцом, а это тоже немало…
Когда человека ведут на казнь, его, как правило, ждет один палач, а не два, не несколько. Но в этой одиночной, неприютной, глазу не за что зацепиться, палате, это давнее правило не соблюдалось. Третьим катом, помимо удушья и сухого, ужасно-болезненного кашля, был высокий жар, Андрей прямо-таки часами горел в огне, но все-таки этому последнему истязателю, казавшемуся ему помилосерднее первых двух, он в какой-то мере был признателен, потому что огонь, испепелявший его изнутри, даровал хоть и краткое, но беспамятство, забытье.
Странно, но он уже несколько раз видел себя, веселого, подтянутого, мускулистого, охваченного радостью, как бы со стороны, и повод для прекрасного настроения был, ведь он поднимался на описанную великим Хемингуэем высочайшую гору Африки – Килиманджаро, у подножия которой лежал его умирающий герой писатель Гарри, а вот фамилию его Андрей позабыл, хотя и прочитал этот рассказ прошлым летом, в июле, когда путевка в Африку, в Танзанию, на Килиманджаро уже лежала у него в кармане, она была дорогая, больше трех с половиной тысяч долларов, Марина не согласна была с такими расходами, но он сказал, что раз в жизни может позволить себе такую роскошь, вот тогда-то он и взял в руки томик Хемингуэя, и потом долго помнил тот сладкий холодок под сердцем, что еще немного, и он, Андрей Чумак из Киева, мелкий бизнесмен, окажется в тех местах, которые знает всяк читающий на земле человек. Но сейчас, проваливаясь по колено, а то и по пояс в вязкую, обволакивающую тину беспамятства, как в бездонный ил донельзя загаженной, убитой речки, он видел не зеленое подножие знаменитой горы с белоснежным квадратом ее вершины, о которой местные жители издавна говорили, что она покрыта серебром, не всякие там древовидные папоротники высотой чуть ли не в два метра, не жесткий вереск под ногами, не знакомые, будто перенесенные сюда из Одессы акации, ни разную другую растительную экзотику, названия которой он не запомнил, не обезьянок на деревьях, которых проходившие мимо люди вовсе не интересовали, нет, он видел только себя, и он знал, что молод, силен и обязательно взберется на эту «Сверкающую гору» – так звучит ее название на языке суахили, на самый ее пик Ухуру, хотя никогда альпинизмом не занимался, почему и избрал самый легкий маршрут Лемошо, и не нужны ему были сейчас перевалочные лагеря, где можно отдохнуть в палатке и похлебать или огуречного, или бананового супу, не нужен ему был ни прикрепленный к нему гид, ни два помощника, тащившие на своем горбу его поклажу – ему, Андрею Чумаку, нужно сейчас как можно скорее, не за несколько дней, а самое большее за полчаса взобраться на вершину Килиманджаро, где, как он помнил по своему единственному туда восхождению, бывает, дует ледяной ветер, под ногами скрипит девственно-чистый снег, не оскверненный следами от грязных подошв, вот этот снег он зачерпнет целыми пригоршнями и остудит свой горящий лоб, горящую грудь, и подмышки, и живот, но пока что он видит только серую, изредка в черных пятнах, землю подъема и громадные серые валуны, и чем выше он взбирается, тем меньше остается воздуха для полноценного, нормального дыхания, сердце бьется неровно, то часто-часто, то вдруг замирает, как у испуганной перепелки, голова начинает раскалываться, уши закладывает, в виски стучит густеющая кровь, а главное – немилосердно, зло палит беспощадное африканское солнце, чем выше он поднимается, тем сильнее оно плавится в вышине, как сталь в мартене, и не имеет никакого значения, затянуто ли небо облаками, серыми, рваными, оказывается, такими они бывают даже в Африке, или же ослепительно-синее, как летом над Днепром. Ему было плохо, совсем плохо, но он знал, твердо знал, что обязательно, и очень скоро, поднимется на эту пятую, кажется, по высоте гору земного шара, а оттуда, с вершины, откроется черная пропасть и он, не колеблясь, сделает шаг ей навстречу…
В это время, когда Андрей Чумак совершал свое второе восхождение на Килиманджаро, заведующий инфекционным отделением Петр Павлович Сильвестров, похожий в своем белом скафандре на инопланетянина с какой-нибудь «летающей тарелки», срывался на крик:
– Да быстрее вы, как можно быстрее!
Ближе к полудню доставили в больницу долгожданный аппарат искусственной вентиляции легких, и Сильвестров торопился подключить к нему Андрея Чумака.
– Петр Павлович, полчаса назад, вы же знаете, к нам поступил, ну, фамилию называть, видимо, не стоит… – подошел к заведующему его заместитель Артем Подопригора.
– Рентген показал – у него небольшая пневмония… – отмахнулся Сильвестров. – Подождет…
– Но вы ж понимаете, это грозит нам большими неприятностями…
– Да пошел он!.. – вышел из себя Сильвестров. – Тот, который отдал свой ИВЛ другому, совершил подвиг самопожертвования, понимаешь ты или нет?! Подвиг! Самопожертвования! И я должен его спасти!..
– Да у него, поди, и легких уже нет! Его легкие уже съел коронавирус! – не сдавался Подопригора.
– Вашу мать!.. Этого, бонзу… или толстосума, не знаю, кто он там у вас, – на кислородную маску! Потерпит часа два-три! После обеда обещают привезти еще один аппарат… А этого мужика, настоящего мужика, я должен, я просто обязан спасти! Ну что, все готово?…
А Андрей Чумак уже приближался к вершине – еще немного, еще чуть-чуть, последнее усилие, и вот он уже стоит на белой шапке Килиманджаро. Он наклоняется, хватает обеими руками снег и удивленно, потрясенно, не веря самому себе, обнаруживает, что этот снег – горячий, не студеный, не холодный, даже не теплый, а невыносимо горячий… А еще он, доселе одиноко стоявший на самом пике «Сверкающей горы», вдруг слышит рядом с собой человеческие голоса…
ДВОЕ. ГИБРИДНАЯ ВОЙНА
Рощица пахла октябрем – сыроватой горечью опавшей листвы, густо усыпавшей землю, корневой прелью умирающих трав, остуженной водой от луж-блюдечек, где настаивался лесной сбор, на который не поскупились кроны облетающих деревьев, и еще чем-то, вот ему-то нужное слово пока не отыскивалось. На днях прошли щедрые дожди, после них резко усилился грибной дух, и Саша Корниенко, с позывным «Грек», совершенно не к месту пожалел, что так и не научился собирать хоть белые, хоть подберезовики, хоть маслята-опята или грузди-лисички, ничего, впрочем, удивительного, ведь вырос в степном краю, припавшем к самому берегу Азовского моря, а там, на гладкой степной столешнице, они, можно сказать, и не встречаются. Он улыбнулся: надо же, какая ерунда лезет в голову, здесь, где он находится сейчас, скорее наткнешься не на гриб-боровик, а на подлую растяжку, глядишь, и отправишься на грибную охоту на тех вон облаках, что проплывают высоко над головой. Хотя там, наверное, грибы не растут.
По редколесью, все ползком, по-пластунски, Саша преодолел метров сто пятьдесят, и куртка на брюхе, на груди, и армейские штаны на ногах вымокли так, будто он с разгону плюхнулся в море. Ну, да ладно, еще чуток, и он привстанет, выпрямится, желтые березы и красные осины там, впереди, жмутся друг к дружке потеснее, как пассажиры в набитом под завязку автобусе, в этой, с натяжкой, конечно, можно так сказать, чащобе он оторвется, наконец, от земли, и с высоты своего роста высмотрит то, что с земли не приметишь, то, зачем, собственно, и отправился в разведку – вызрела у командира задумка взять это маленькое, дворов на сорок, луганское сельцо, отобрать родимую кроху, нашу пядь, как пел Высоцкий, у врага. Разглядеть, где и как он, вражина, окопался, какие там «Грады» и минометы, в бинокль, конечно, можно, но плохо, мешает лесок, живым, зорким глазом все увидится гораздо лучше. И уже через минуту «Грек» стал охотником, который, затаясь, высматривает зверя. Фотографическая память накрепко все запоминала. Осторожно перемещаясь то к одному, то к другому просвету между стволами и кронами, он цепко схватывал глазами все, что могло пригодиться для будущей атаки. И уже собирался попятиться, сделать несколько шагов назад, после чего снова ляжет на мягкую листву, и прикоснется к земле мокрым брюхом, мокрыми коленками, мокрыми, уже слегка саднящими локтями, и по-пластунски отправится восвояси, как настороженным, чутким ухом услыхал – совсем недалеко, слева, кажется, от него хрустнула ветка. Саша резко обернулся и, вскинув автомат, увидел человека – с той, конечно, стороны. Доли мгновения хватило и тому, чтобы увидеть «Грека», и тоже вскинуть автомат, и они бы точно обменялись пулями в живот, а то и прошили бы друг друга короткими очередями, если бы не свершилось внезапное, точно молния сверкнула, узнавание:
– Санчес! – крикнул тот, под кем хрустнула ветка.
– Лешка! Ты?!
Нескольких секунд хватило, чтобы наступил черед крепких медвежьих объятий.
– Санчес!.. – изумился недавний враг и задал совершенно нелепый вопрос: – А что ты здесь делаешь?
– Леш, ты с луны свалился? Родину защищаю, вот что делаю! А ты?
– Приказ выполняю. Неужели забыл, что я военный человек?
Алексей швырнул автомат на мягкую осеннюю подстилку, сплошь и рядом в багрово-красных, точно пятна крови, осиновых листьях, рядышком приземлился и «калаш» Александра.
– Сядем, покурим?
– Отличная идея! Слушай, а мы сейчас могли бы отправиться на тот свет. Оба, одновременно. Мы ж с тобой и родились в один день, в одном году… Не забыл? – засмеялся Лешка.
– Редчайшее совпадение! Разве забудешь, – улыбнулся Саша. – Таких троюродных братьев, как мы с тобой, нет, наверное, на всем белом свете.
Да, они были троюродными братьями, и такое родство на их малой исторической родине, в селе, откуда эти кровные связи брали истоки, было ничуть не слабее, чем если между родными братьями и сестрами. У их дедов, Юрия Васильевича и Николая Васильевича, родилось по сыну, у тех, в свою очередь, тоже. Жизнь разбросала не только Александра и Алексея, а и других двоюродных-четвероюродных по разным городам и весям, кто в Киеве, кто в Перми, кто в Мариуполе, кто в Бердянске, однако летом (каникулы, отпуска), все Корниенко обязательно собирались вместе. До кучи, как смеялись родичи – и старые, и молодые.
– А чего ты здесь, Санчес? У тебя ж трое малолетних сыновей. Что, забрили?
– Нет, – поморщился тот. – Леша, я сам вызвался, добровольцем. Надо ж кому-то родину защищать, не всем же сидеть в барах и ресторанах.
– Ясно… – протянул Алексей. – Слушай, а ты усек, чем тут пахнет? В наших пермских лесах это просто забивает ноздри, но и здесь тоже…
– Осенью пахнет…
– Правильно, но…
– Что – но?
– Как у моего дедушки на летней кухне, да и у твоего тоже – в сентябре, октябре… Когда они давили виноград… Винный запах чуешь? Как от чана, где бродит сусло…
– Точно, Лешка, точно! А я-то думал, что мой нос, помимо разных других запахов, улавливает…
– Вино делали из разных сортов, но очень ценился гибридный виноград. Помнишь, мелкий такой, черный, и сладкий-сладкий?… В селе считали, что самое лучшее вино – из него.
– Да, гибридный… Жаль, что такое замечательное виноградное слово сейчас стало страшным и жестоким – гибридная война…
– Никогда, Санчес. – так, на испанский манер, когда-то в детстве называл Лешка Александра, – не подумал бы, что мы, уже взрослыми мужиками, встретимся вот так, с автоматами в руках, как злейшие враги… Я, знаешь, что подумал – а как бы на все это посмотрели наши Васильевичи – и Юрий, и Николай?
– Они уже давно перевернулись в гробах. А если б встали из могил и ожили, то заплакали бы и слегли с инфарктами… Если б вообще сердце у них не разорвалось…
Оба Васильевичи были рядовыми Великой Отечественной, один, Николай, прошел всю войну артиллеристом, защищал Сталинград, брал Кенигсберг и домой вернулся аж в 1946-ом, уже с японского фронта, второй, Юрий, бронебойщик, воевал под Великими Луками, удостоился ордена Красной Звезды и едва не лишился развороченной осколком мины правой руки, которую чудом не отрезали, а все-таки сшили, спасли врачи в армейском госпитале…
– Знаешь, – невесело сказал Саша Корниенко, – у меня перед глазами часто выстраивается такая картинка: освобождают солдаты нашу неньку-Украину от немцев, от фашистов, кровь, смерть, увечья, и вот надо взять какую-то очередную безымянную высотку, ротный выстраивает своих бойцов и говорит им: «Завтра на рассвете пойдем в атаку, на приступ, взять эту высоту приказано во что бы то ни стало, она открывает путь на Киев. Многие из нас не вернутся из боя, но мы выполним свой долг до конца, знайте, однако…Знайте, ребята, что через семьдесят лет нашу братскую могилу осквернят, собьют с постамента золотые буквы «Павшим героям-освободителям», обольют памятник краской, пройдутся по нему кувалдой. Просто – знайте об этом…» И смотрят на него глаза украинцев, русских, казахов, татар, узбеков, грузин, армян, всех парней и мужиков, которым совсем скоро идти под пули… И я все думаю сейчас: ну как, как они поступили бы, если б видели наперед?
– Не знаю, – сказал Алексей.
– И я тоже не знаю, – глухо отозвался Александр. – Ясно, когда сносят памятники сталинским палачам, партийным бонзам того времени, тем, кто вершил голодомор, но, ей-Богу, не понимаю, как можно замахиваться на святыни? Это ж самое настоящее кощунство, и оно в моей голове не укладывается. Пусть нечасто, но такие сюжеты по телевизору показывают…
– Что тебе сказать, брат… Слов нету, – Лешка потянулся за пачкой сигарет: – Выкурим еще по одной?
На сей раз они обменялись сигаретами – Алексей протянул брату «Яву», тот в ответ – синие «Прилуки».
– Слушай, ну, то, что мы встретились на нейтральной, так сказать, полосе, это…как писатель какой-то сочинил, как из фильма какого-то… Что-то у меня в голове вертится, а что, никак не поймаю…
– Шолохов, наверное, его рассказ «Родинка», там отец шашкой зарубил родного сына, Николку, и уже мертвого опознал его по родинке – выше щиколотки, размером с голубиное яйцо…А потом сунул себе в рот револьвер…
– Саш, забыл, что ты филолог, молодец, помнишь все прекрасно…
– Правда, война тогда была другая, гражданская, а у нас, черт бы ее побрал, гибридная… И чего вы только сюда полезли?
– Геополитика…
– К чертям собачьим такую геополитику… В селе ж соседи, дома у которых впритык, в дела внутрисемейные не вмешиваются, правда же? Мы бы сами у себя в доме разобрались…Знаешь, Лешка, я где-то вычитал, что даты рождения и смерти Лермонтова имеют для России роковое значение. Михаил Юрьевич родился в 1814-ом году, и через сто лет для России началась первая мировая война, еще через сто, в 2014-ом – эта вот, гибридная… Лермонтов погиб в 1841-ом году, и через сто лет, в 1941-ом началась Великая Отечественная… Дай Бог, чтоб в 2041-ом все было тихо и спокойно…
– Война… Кому война, а кому мать родна…
– Мой любимый Хемингуэй говорил: «Эта проститутка война…» Я понимаю, конечно, что он имел в виду, и все же не очень-то с ним согласен. Проститутки, по большому счету, это хорошие женщины, загнанные жизнью в глухой угол. Из тысячи девиц нетяжелого поведения лишь единицы, думаю, занимаются этим ремеслом по призванию. А все остальные мечтают встретить настоящую любовь, заиметь семью, родить детишек. Женщина – это прежде всего мать… Нет, Леша, война – это не проститутка, а самая настоящая сволочь. Самая настоящая подлянка… Она состоит из двух «или»: или ты убей врага, или он убьет тебя. Иной альтернативы нет…
Где-то совсем рядом тренькнула синичка или какая-то другая пичуга. Еще сильнее запахло грибами, осенним увяданием, сырой землей.
– По третьей, по последней? Бог троицу любит, – и они по-прежнему угостили друг друга сигаретами.
– Слышь, Санчес, видишь ту усохшую березу? И дальше, дальше за ней, левее, левее? Там не ходи, там растяжка на растяжке, Боже, как мы все-таки испоганили эту землю, не один десяток лет понадобится, чтобы очистить ее от притаившейся смерти… И еще, выдам, так и быть, тебе еще один секрет – особо там у себя не высовывайся. Недавно к нам прибыл снайпер, стреляет очень метко…
– Да я, Лешка, и так знаю… Три дня назад он завалил нашего побратима, Володьку из Мариуполя, пуля попала в прямо в лоб…
– Такая у снайпера работа, Санчес… Кто на что учился…
И тут Сашу Корниенко обожгла мысль: а вдруг они завтра-послезавтра пойдут в бой, чтобы отвоевать это малюсенькое украинское село, и его, «Грека», пуля найдет Лешкину грудь, пусть даже не от его свинца, а от чьего-то другого братан упадет наземь, истечет кровью, забьется в агонии… Но что, что он может поделать сейчас? Нет у него права предупредить Алексея Корниенко, как-то остеречь его, нельзя даже намекнуть на готовящуюся операцию – это ж будет чистой воды предательством, на которое он, защитник родного края, никогда не пойдет, даже в этой щекотливой, рвущей сердце, прямо-таки ужасной ситуации…
Однако мгновением спустя на помощь «Греку» пришел сам, кажется, Всевышний, потому что Лешка вдруг сказал с несомненной радостью в голосе:
– Совсем забыл, Санчес, я ведь завтра снимаюсь с позиции, отбываю в отпуск, уже утром и след мой простынет… А знаешь, что еще? Наверное, попрошусь я в запас, не хочу здесь у вас, вернее, у нас, воевать. Сейчас я капитан, и никогда уже, как пел тот же Высоцкий, не стану майором. Ну и ничего, ну и Бог с ним… Займусь чем-нибудь на гражданке, компьютеры, например, стану чинить, я же технарь, и кое-какой опыт по этой части у меня имеется. А хоть грузчиком в супермаркет устроюсь… Да, решил, вот сейчас прямо сейчас и решил: комиссуюсь по состоянию здоровья – пожаловаться уже есть на что… Слушай, Санчес, а как там наше море?
– На месте. Только рыбы в нем почти не осталось. Один бычок, ну, может, таранка еще с детскую ладошку. Угробили, Леша, наше море. Еще при старой власти кто-то из умников догадался запустить в Азов пиленгаса. Представляешь, дальневосточную эту рыбку да к нам, сюда. А пиленгас этот водоросли жрет со страшной силой – как бритвой по ним проходится! Вместе с икринками и судака, и камбалы, и прочих остальных обитателей дна… Добавь к этому браконьеров, заводские стоки…
– Жаль… Даже и не знаю, когда еще побываю на родном море. Часто о нем вспоминаю… Слушай, Санчес, а как живется вам после Майдана?
– Майдан, Леша, был справедлив и. мне сдается, ко времени – когда в чайнике бурлит кипяток, бывает, срывает крышку, прямо наотлет… Правда, жить лучше мы не стали. Народ обеднел в три, если не более, раза, коммуналка душит сильнее петли на виселице, крадут по-прежнему, даже еще больше, суды неправедные, куда не плюнь, взяточники, мздоимцы, временщики. Одним словом, коррупция! Но знаешь, как бы мы не бедовали, никому – ни с востока, ни с запада, ни с севера, ни с юга к нам соваться не следует. Как-нибудь сами переморгаем, перетерпим, справимся, выдюжим, выдраим до блеска. Потому что никому мы, кроме как самим себе, не нужны. Наш дом, и порядок в нем нам самим и наводить! А с кем дружить, тоже решать опять-таки нам! Соседям, конечно, надо дружить. Помнишь, у нас в селе говорили, если кто-нибудь хотел построить себе дом: выбирай не план, не землю-огород, а соседа…