– Да мы так, – робко ответил я, – Ромку ждём.
– А-а, Ромку, – теплея в голосе, сказал сосед. – Ромка – нормальный пацан, только друзья у него пидоры.
Замечание было не в нашу пользу. Но мы, повидавшие на своём веку и не такие “неловкие ситуации”, сохраняли спокойствие. А Лав даже осмелился закурить, хотя тонкие пальцы его, держащие сигарету, заметно дрожали.
– Чё за напиток?
– Портвейн.
– Угости сигареткой.
– Пожалуйста.
Чутьё мне подсказывало, что бить нас будут не сразу. Это был один из сценариев, когда жестокому и бессмысленному избиению предшествовал душевный разговор за жизнь: “чем занимаешься”, “где учишься”, “чё за браслеты”, “музыкант или нефор”. В последнем вопросе содержалась существенная для здоровья разница. Нефор – значило клоун, пустой человек. А если удавалось “обосновать”, что ты музыкант, то в холодных серых зрачках мелькал огонёк уважения. И тогда встреча могла обернуться только разговором с пристрастием и пением “группы крови на рукаве”, без срезанных тупым лезвием волос.
– Серый, зацени гармошку.
– Это баян, – скорбно заметил индеец.
– Один хрен. Слышь, нефор. Сбацай чё-нить. “Мурку” знаешь?
– Не знаю.
– Музыкант, а “Мурки” не знаешь, – с укоризной покачал головой сосед. – Сыграй, чё знаешь.
–“Сарабанду” Генделя знаю, – оживился индеец.
– Эт чё за певец? Не слыхал.
– Это не певец, а композитор восемнадцатого века.
– Не, мне со словами надо. А то отмудохаю.
Делать нечего. Лаву надо было играть “Сарабанду” Генделя “со словами”. А то – чуяло моё сердце – и впрямь отмудохают. Я испуганно посмотрел на Лава и с изумлением обнаружил, что в нём нет и тени страха, а заметны лишь известные жесты приготовления к творческому ритуалу: шевеление пальцев, отмахивание до неприличия длинных волос, странная игра лицевых мускулов.
– Я чёт не понял. Ты петь будешь? – наезжал сосед, и в это же время раздался голос индейца, сопровождаемый тяжеловесными аккордами сарабанды:
ба-быуха-быга-дыпара-дыя-ду мне я-дутуды-сюды с дудой и без дуды…Пацаны, сплочённые неведомым доселе переживанием, мрачно курили нашу “Приму” и дымили в готические своды подъезда, заполняемые космическими звуками и надтреснутым тенором Лава. Трудно было понять, о чём они могли думать в эти минуты. Только когда музыка утихла, по тем скудным словам, которые оставили пацаны – “благородно”, “как в церкви”, “я такое на похоронах братишки слыхал”, – стало ясно, что им в целом понравилось. Экспромт индейца под звуки величественной сарабанды как нельзя лучше откликался в израненных и обесцвеченных душах этих людей. Может, они почувствовали детство, которого у них не было, или красоту, которую не могли выразить словами…
История осталась в прошлом. Тракторный завод сровнялся с землёй и порос горькой полынью, волосы нам остриг услужливый парикмахер. Зоб женился и открыл магазин компьютерной техники, а в центре Шлакоблочного района появился огромный красно-жёлтый гипермаркет. Жители района вставили новые зубы и научились улыбаться, а я разучился. Я без опаски ходил по тем местам, рыл землю в поисках шлака, принюхивался, вглядывался в лица – на меня смотрели как на юродивого, – покупал портвейн, пробовал, сплёвывал, прикладывался ухом к тщательно выкрашенной стене…
Напрасно – глухо, музыки нигде не было.
Сплин
Обычно меня будит хозяйка. Не тормошит, не говорит: вставай, студент, так всю жизнь проспишь, – просто я чувствую, что она рядом, что её грузное тело в несвежем халате загораживает худосочный утренний свет, просачивающийся в низкое окно кухни, где я сплю на старом диване. Но главное – запах. Запах неспокойного сна, пота, несбывшихся надежд одинокой пожилой женщины. Сквозь дрёму слышу, как она ворошит кочергой в печке, гасит мелкие угли: боится пожара. Шлёпает дверцей холодильника, пуская в комнату запах тухлятины, щёлкает выключателем электрочайника. Чайник начинает шипеть – это музыка утра. Раздаётся нарочито громкий деревянный хлопок двери, ведущей в сенцы: хозяйка вышла в сортир. Тогда я встаю.
Сегодня я проснулся сам. Открыл глаза, увидел тоскливую предутреннюю темноту, тёплую и пыльную. Никто не ходит в халате, не ворошит в печке, не дышит тяжело, сипло, не пахнет лекарствами. “Хорошо”, – подумал я и попытался уснуть. Но уснуть не получалось. За ве́ками затеплились, напряглись сотнями капилляров полные трезвости, покоя и бесконечной скуки глаза. Я открыл их снова и вспомнил, что сегодня воскресенье, выходной, что не нужно идти на учёбу, и стало совсем тоскливо. “Зачем всё, чем бы таким заняться, куда пойти?..” – мерцало в голове. Вдруг я подумал, что можно как-то изменить грядущий день, сделать что-то иначе, выскочить из накатанной колеи. Например, уйти пораньше, до того как поднимется хозяйка и начнёт свой ежедневный обряд.
Размякшее за ночь тело прислушалось к непривычному для него импульсу живой мысли и зашевелилось. Я надел джинсы, натянул тёплые носки, кофту, наскоро умылся под рукомойником – без света, в январской предутренней тьме. Тянет согреть чаю, привык. Пощупал холодное железо чайника, почесал затылок. Нет, нельзя. Стоит лишь включить чайник – и утро начнётся, минуя рассвет, таков закон. А мне нужно уйти незаметно, втихаря, как никогда прежде. В этом, я чувствовал, есть своего рода таинство. Таинство побега.
На дворе ещё ночь. Траурно-волшебная сибирская ночь. В свете дальнего фонаря роятся снежные пчёлы. Они повсюду. Они больно жалят меня в лицо и в руки. Тело заранее ёжится от избытка остекленевшей тьмы, зовёт обратно, в тепло. Но чем больше жалоб от плоти, тем упрямей становится мысль о необходимости идти вперёд.
Вот и ограда. Пытаюсь выйти. Калитка не поддаётся, занесена по горло жгучим тёмно-лиловым снегом. По-хорошему надо бы взять лопату, расчистить калитку и прокопать дорожки – от домашней двери до сортира и на улицу. Только не сегодня. Как тать, я перелажу через хлипкий дощатый забор, прыгаю в сугроб. Мне кажется, что хозяйка стоит и смотрит на меня в сумерках комнаты, с той стороны окна. Хуже, если смотрит и улыбается, страшнее…
Иду по улице. Пальцы рук коченеют, совесть безмолвствует. Что дальше?.. Посёлок досматривает последние сны. Над крышами домов чернеют остывшие к утру печные трубы, из которых вот-вот начнёт куриться ароматный древесный дым. Кое-где уже затеплились окна жёлтым уютным светом. Жаворонки проснулись, чтобы почистить снег и накормить собак. Приятно, наверное, работяге после трудовой недели так вот раненько встать, выйти во двор покурить, медленно сознавая, втягивая носом вместе с морозным духом сладость и быстротечность воскресного дня.
Скольжу стёртыми подошвами по льду, ощущая мерзкую влагу подмоченных снегом носков. Обувь самая дешёвая, купленная на старом рынке в прошлом году. Жаль выкидывать как память о первой стипендии, да и на новые – где денег взять? Перехожу улицу. Фонари напряжённо разглядывают съеденный шинами, оголившийся местами асфальт. Кругом никого. Совсем скоро в конце посёлка, за одиноким тополем, появится “кулёк”: в прошлом – культпросветучилище, а ныне – колледж культуры, где уже полтора года я учусь на театральном отделении. Красим декорации, показываем зверей, корчим из себя гениев. Зачем учусь – непонятно. “Ученье – свет, а неученье – культпросвет”, – шутят старожилы. Надо было куда-то поступать после школы, а в армию, мягко говоря, не хотелось. Ну да, а ещё – чтобы оправдать, так сказать, надежды пьяницы и неудачника, руководителя школьного театрального кружка Петра Евгеньича. Спасибо ему, конечно. Переехал в другой город – большой, “престижный” сравнительно с тем городком, где я вырос. Оторвался хилыми корешками от родительской земли, да здесь что-то не прижился. Может, рано ещё, а может, не судьба.
Ночь отступает. Город обретает привычные геометрические формы. Заметил: как ни старайся, всегда упускаешь тот мистический миг, когда тьма растворяется в воздухе и оттуда же проступает тихий, но всеобъемлющий свет. Словно кто-то невидимый на мгновение помрачает твой ум, чтобы уберечь тайну.
Справа различаю торец бывшего детдома, мрачно зияющего из темноты окнами-глазницами. Здание старое. Чем древнее и мутнее история здания, тем оно притягательнее. Говорят, прежде тут была женская тюрьма, а до тюрьмы – госпиталь, в войну. Теперь рядом с домом аккуратно, штабелями сложены стройматериалы: сайдинг, доски, кирпич. Чудится что-то отвратительно-яркое и полезное: банк или супермаркет… Впрочем, какое мне дело до всего этого?
Останавливаюсь напротив музыкального корпуса. Всего их два. Этот, кирпичный, похожий на казарму, сляпанный когда-то самими студентами. И главный, салатовый, в три этажа, отсюда его не видно. Стою курю. Ноги коченеют под летними джинсами, тело подрагивает в лёгких конвульсиях – это от худобы. Долго гляжу в коридорную тьму сквозь окно музкорпуса, что-то должен вспомнить и предпринять… Ну да, точно: Колян-трубач. Сегодня ведь его дежурство. Идти мне некуда. Обратно я точно не пойду, кафе до девяти закрыты, надо что-то делать.
Стучу в окно. Оглядываюсь по сторонам. Меня не покидает мания преследования. Внутренне я готов увидеть силуэт хозяйки с лопатой, надвигающийся из молочных сумерек улицы.
Коридор осветился, нервно мигая лампами. Колян, в трусах и тапочках, лениво приближается к окну. Он бесстрашен, он никого и ничего не боится, кроме одного – что у него однажды не встанет. Увидев меня, Колян морщится и делает ленивый жест, чтобы я шёл к двери корпуса. Не решившись идти через главный вход, охраняемый вторым сторожем, лезу через коварный, с острыми пиками, забор.
– Никитос, какого хрена?! – приветствует меня Колян. Его бычий взгляд требует пояснений. Но теперь и во всём мире нет ничего сложнее, чем объяснить Коляну причину моего бегства. Я и сам-то не понимаю – зачем.
Беседуем через приоткрытую железную дверь.
– Такие дела, Колян, замерзаю. – Моё окаменевшее лицо являет подобие улыбки.
– Чё, хозяйка прогнала? – без сочувствия, но с некоторым любопытством спрашивает Колян.
– Не-е, – улыбаюсь, – ночевал тут у чувака одного. Хозяйка с утра пораньше на рынок ушла. А ключи дома оставил.
– С бабами надо ночевать, а не с чуваками, – широко лыбится трубач.
Смеётся он редко и страшно.
– Короче, Никит, – Колян морщит лоб, придумывая убедительную отмазку; улыбка вянет, – я тут не один. Подцепил давеча театралочку вашу. Ну эта, курносая… – Его тонкие губы плотоядно кривятся.
– Да не, я понимаю… Как дежурство-то, воры не лазят? – пытаюсь шутить.
Колян, поняв, что его не побеспокоят, делает “вольно” в тамбуре и тоже шутит:
– Тут, кроме моей “Ямахи”, нефиг брать. А чё на складе, я скоро сам на цветмет отнесу.
Попрощались, обменялись себе на уме взглядами и разошлись. Теперь надо придумывать, куда пойти. А в голове пусто… и на улице – студёно и пусто. Светает. Направляюсь в центр города. Возможно, пока дойду, откроются кафе – в центре их много – и там можно будет погреться, выпить чаю. Есть ещё одна задумка, куда пойти, но пока это табу, туда мне пока нежелательно…
Во дворах встречаются дворники. Лиц не видно, только тёмные спины и неспешные маятники рук. В воздухе – скрежет лопат.
– Бог в помощь, – говорю одному.
Молчит. Скрежещет по льду: скр-рж-ж-жух, скр-рж-ж-жух… Я тоже так скрежетал. Мне говорили: “Бог в помощь”. Я отвечал: “Спасибо”, – и застенчиво улыбался. Мне нравилось работать дворником. Но потом я устал: сессия кипела, снег валил и валил, днём и ночью. Я возненавидел снег. И меня уволили. Год назад. Теперь я люблю снег, и мне приятно наблюдать за дворниками. Они – другие: приходят в тишину улиц, делают добро – и уходят.
После гнетущих панельных кварталов широкий главный проспект, как всегда неожиданно, вырос изумрудными фасадами в классическом стиле, с некоторой претензией на Невский, но скорее в гоголевской, чем в какой-либо иной, трактовке. Я невольно останавливаюсь, вытряхиваю сигарету из пачки, наблюдаю. Ещё горят фонари – мерцающей тропой уходят вниз к замёрзшей реке; ещё мерещатся в складках нездешней архитектуры тени едва ли трезвых демонов и поэтов, скрывшихся в потайные жилища от банальной зари.
Послонявшись по безлюдному центру, ничего путного не нашёл, кроме привокзального круглосуточного кафе. Над входом новогодними гирляндами мигает вывеска – “У Ашота”. В снегу бездомная кошка выгрызает из целлофана кусочки шаурмы. Вхожу. Сажусь за грязный пластиковый столик в форме оранжевого круга – почти солнце. От входной двери несёт стужей и выхлопными газами: входят и выходят похмельные частники с лицами вчерашних зэков и подчёркнуто трезвые водители рейсовых автобусов, солидные пузатые мужики, зашедшие выпить кофе. Те и другие посылают взаимные враждебные токи – ухмылочки, взгляды, воздух меж ними наэлектризован. Вообще, я заметил, вокзал – зона повышенного напряжения мужских инстинктов.
Мокрой тряпкой возит по полу женщина в серой фуфайке и повязанном почти на глаза заношенном чёрном платке. Кажется, ей всё равно, что происходит вокруг, даже то, что она в данный момент делает, чавкая тряпкой. С ней не шутят мужчины, не сторонятся, вежливо извиняясь, случайные посетители. Её задевают, проходят по мытому, наступают на тряпку, опрокидывают ведро с водой – ей по-прежнему всё равно. Я жалею её. Потом вижу, как она переоблачается: скидывает фуфайку, разматывает платок, поправляет причёску, кладёт одежду куда-то под стойку, надевает фартучек. Она становится той, к кому я сейчас подойду, чтобы купить горячего чая, отсчитаю мелочь, не поднимая глаз. Нет, я слишком застенчив для этого. Как-нибудь перетерплю, согреюсь.
Погрев руки, одну в другой, достаю мобильник, звоню Смайлу. Прислушиваюсь, надеюсь на лучшее с той стороны. Услужливый женский голос сообщает: абонент временно недоступен… Вот лажа! А хорошо бы теперь к Смайлу, в его тёплую трёхкомнатную квартиру с кофеваркой и аквариумными рыбками. Квартира, конечно, не его, родительская. Смайл – один из немногих здешних моих приятелей; познакомились, кажется, на местном рок-концерте. Вообще-то Смайл – мажор и нытик (хотя сам он называет себя хипстером), я таких не очень люблю. Но как-то так получилось, что мы сладили, стали вместе пропинывать свободное время. У него были деньги, у меня – тяжёлая юность. Я научил его пить водку, приправляя беседу неформальскими байками о злых гопниках. Спел ему пару собственных песен с сибирским надрывом, отчего он ещё больше меня зауважал. Разумеется, водка, сигареты “Парламент”, закуска – за его счёт. Я ему между делом вещал, что вообще-то закуска – не главное, что слушать надо “Гражданскую оборону” и “Аквариум”, чтобы что-то понимать в жизни, а не всякую там “кислоту”, что прикид – это гнилые понты, а главное – что ты такое есть как сущность. Он доверчиво кивал, храбрился, сопел в аккуратную бороду, опрокидывал содержимое стаканчика в рот, поблёскивая брекетами, после чего беспомощно щупал руками воздух. На его месте я бы давно послал меня к чёрту. Но – непостижима суть человеческих отношений. Может, теперь-то он меня и послал, молчанием дав понять, что всему есть предел и что он тоже имеет право на свою тепличную жизнь. Не всем же рвать на себе тельняшку, кто-то ведь должен иметь фирменные штаны и последней модели “яблоко” в кармане. Явиться ни свет ни заря в воскресенье – похарчевать, погреться, поцедить истины – каждый сможет. Неужто прозрел? Да нет, просто отключил телефон. С кем не бывает.
Глядя на желтоватое, болезненное лицо буфетчицы за стойкой, вспоминаю о хозяйке. Вероятно, теперь она уже проснулась. Сидя на кровати, закинула пару горьких таблеток в рот, запила тут же водой из стакана, нашарила тапки, прошла через тёмный зал на кухню, запахивая халат, чтобы я чего-нибудь не разглядел, включила свет, мельком взглянула на диван, остановилась. Вытягивает губы, чтобы оживить мысль; лицо выражает настороженность и удивление. Вот она думает: куда он мог деться? Обнаружив дырявое креслице, не занятое одеждой, направляет свой взгляд на вешалку – куртки нет. Наверное, что-то произносит вслух. Интересно, что именно: “И куда в такую рань подался?” или “В церковь, что ли? Да не должо́н”. Потом открывает холодильник, видит нетронутую палку колбасы, должно быть, довольно улыбается в эту минуту. Не спеша режет толстыми кругляшками колбасу для рыжего кота, другую часть откладывает на завтрак, прикрыв чистой салфеткой. Шумно и удовлетворённо вздыхает, накидывает пальтецо и… идёт в сортир. Так-так… Дальше интереснее. Входную дверь открывает не сразу. Наваливается всем своим добром и ме-едленно сдвигает хренову кучу нападавшего за ночь снега. Надо заметить, что я и сам-то со своей худобой едва протиснулся наружу. Вот тут-то и кульминация…
Ход мыслей смазало появление новых посетителей за соседним столиком – двое мужчин с крупными бритыми черепами в коричневых дублёнках и девушка, похожая на студентку, в лёгком пальто. Буфетчица принесла им кофе и пельмени в одноразовых тарелках. Странно, но я только теперь слышу радио, которое, по всей видимости, играло и прежде. Из фонящих динамиков женский приторный голос тянет что-то о неземной любви, загорелом незнакомце и диком пляже. Мужчины тем временем потчуют девушку пельменями, соревнуясь в скабрезных комплиментах на плохом русском, что, впрочем, никак не отражается на её бледном лице с нелепо застывшей улыбкой. В какой-то момент девушка ловит мой взгляд, и я вижу её глаза – ещё детские, но со сквозящей отрешённостью от всего, как если бы она смотрела в голую январскую степь. Спутанные светлые волосы, небрежно стянутые резинкой, едва заметный шрамик над бровью, плохо прикрытый чёлкой, – сиротская бесприютность и степная пустота во взгляде рассказывали о ней больше, чем могли бы рассказать её девичьи дневники.
– Чё смотрэшь, э-э! – обернувшись, звучно рыкнул на меня один из её спутников. От его дублёнки пахнуло запахом свиной кожи; к горлу подступила тошнота.
Я опустил глаза, потянулся за мобильником. Буфетчица, оставив мытьё посуды, скучно смотрит сквозь нас куда-то в крайний угол помещения, где стоит её швабра. Однако чутьём она точно уловила, что продолжения не будет, и вернулась к работе.
Мужчина ещё долго остывал, грозно поворачивался в мою уязвимую сторону и что-то гортанно экал своему приятелю, прерывисто и дико смеясь. На девушку я больше не смотрел, уставился в телефон и без конца набирал Смайла.
Выйдя из кафе, я заметил, что уже рассвело. Бугристый свинцово-серый потолок навис над городом. Жгучий ветерок играет мусорной дрянью под ногами. За зданием вокзала трубят “дальние” поезда. От этих звуков сладко щемит сердце, как от музыки Баха. Наверно, имей я в кармане лишнюю пару штук, взял бы билет не задумываясь. Куда? Да неважно куда – в русскую даль. Но тогда бы я сидел в уютном вагоне, пил горячий чай с сахаром (в стакане бы усыпляюще позванивала ложечка) и глядел в окно.
Перед самым носом пролетает жёлтый трамвай. Вот чёрт! Осторожнее бы надо… С оглядкой перехожу дорогу. Мне почему-то всегда казалось, что попасть под трамвай страшнее, чем под любой другой вид транспорта. В том смысле, что если автобус или легковушка тупо сбивают несчастного, то трамвай непременно затягивает под своё паучье нутро – волочёт и медленно, жутко изничтожает.
Надо бы поесть. Холод и голод хорошо рифмуются, но скверно действуют на рассудок. Сворачиваю в университетский сквер, отороченный низкорослыми ржавыми елями. Самое время подсчитать деньги. Когда некуда пойти, когда тело сжимается единой судорогой, чтобы согреться, приятно думать, что в твоём кармане есть несколько мятых бумажек и горсть мелочи. Счистив снежную шапку рукавом, сажусь на ближайшую лавочку, перебираю бумажки – негусто; мелочь не трогаю, заглядываю в пачку – три сигареты и один пожухлый бычок с прошлого дня. Жить можно. Гляжу по сторонам. Не так уж далеко я забрёл: призрачные гудки со стороны вокзала всё ещё зовут меня…
Через дорогу – магазин “Книжный мир”, выстроенный в духе современной архитектуры, из стекла и железа. Вывеску так и не сняли. Раньше я частенько тут бывал, пока книжный магазин не превратился в торговый центр со всякого рода отделами и общепитом. Брал интересную книжку, садился на мягкий диван у прозрачной стены и нередко зачитывался до закрытия. Милые консультантки в форменных синих юбочках, обычно из студенток, не очень-то меня жаловали. По долгу службы им приходилось говорить скучные вещи: что здесь не библиотека, что если выбрали, то нужно купить… К чему это я? Зачем этот словесный зуд в костяном шаре, прикрытом нелепой шапочкой? Почему мысль идёт на поводу у зрения, когда всем своим существом я нахожусь в привокзальном кафе: отхлёбываю чай, глажу, точно сухую траву, девичьи волосы, наказываю обидчика, слушаю мучительные гудки поездов, зовущие не куда-нибудь – домой, за сотни вёрст, кривыми заснеженными путями… Зачем я сижу здесь один, в центре города, среди незнакомых и чуждых мне людей? Мне холодно, одиноко. Пожалуй, я уже достаточно долго страдаю и мёрзну, чтобы выкушать шкалик дешёвой водки. Небо молчит, совесть по-прежнему безмолвствует. Хм… Вот она – цель! Теперь-то я в силах собраться в живой мускул, в силах хоть немного приглушить январскую пустоту идеей, стать мигающей точкой на экране вселенского навигатора.
Смотрю на ботинки, по щиколотку занесённые снегом.
Незаметный, спрятанный во дворах продуктовый магазинчик с облезлой дверью – артефакт советской эпохи. Его посетители – странные люди с ускользающей идентичностью и пенсионеры, живущие неподалёку в монументальных сталинках. Всегдашняя продавщица тёть Зина – крупная женщина с принципами и чёрным барашком на голове. Когда я прихожу за водкой, она, следуя параноидальному кодексу, первым делом спрашивает у меня паспорт, а уж потом – как дела, учёба и “эх, жизнь, жизнь”. Продвигаясь по знакомому маршруту, я испытываю лёгкую аритмию, как перед театральным показом. И чем ближе к магазину, тем меньше мне хочется свернуть, пройти мимо, и приходится выдумывать что-то новое о несуществующем родственнике, ветеране чеченской войны, заглушающем водкой ноющую душевную боль. Я не раз себя спрашивал: ну на кой тебе эти фантазии, почему именно сюда, мало ли поблизости магазинов? И не находил ответа.
История с ветераном складывается на редкость удачно – вот уже виднеются угол дома с обледеневшей водосточной трубой, заснеженные фигуры пенсионеров с пакетами и клюками, – осталось лишь добавить в новый рассказ щепоть сантиментов, подытожить концовку безотрадностью моей миссии и невозможностью что-либо изменить. Да, как-то так…
Останавливаюсь. Вижу, что пенсионеры идут, печально похрустывая снежком, – от запустенья, от запертой красной двери, схваченной узкой металлической скобой и запечатанной навесным замком. Обломатушки, значит: прикрыли магазинчик. А жаль. Какую историю выдумал для тёть Зины!.. Что ж, придётся идти за водкой в другое место. Там хоть и хреново с человеческим фактором, без душевности, зато выбор богатый.
Иду и думаю, что не прочь бы теперь зайти в гости к своему вымышленному герою. Наверняка он живёт в одном из этих дворов, в какой-нибудь убогой малосемейке: лежит на диване с включённым телевизором, дремлет. Просыпаясь, смотрит вполглаза на экран, плюётся, матерится сквозь зубы, идёт на кухню покурить, ставит на газ чайник, подолгу глядит в окно. Раз в месяц к нему приходит почтальонша с пенсией, разведённая женщина за сорок с усталыми, некогда голубыми глазами. Ветеран, прихрамывая, плетётся к двери. Не глядя, точно рекламные листовки, берёт у неё деньги и вежливо приглашает на чай. Обычно почтальонша отказывает, кивая на тяжёлую рабочую сумку, но иногда остаётся. Тогда, усадив гостью за стол и налив чая, ветеран начинает рассказывать о своей книге, которую пишет вот уже десять лет, – нет, не о войне, о сибирской природе, о деревне, о детстве. Название книге он уже придумал – “Летние сны”. Когда рассказывает, размашисто жестикулирует, пытаясь подобрать точные по смыслу слова, чтобы выразить суть книги. В эти минуты он счастлив. Женщина с тревогой наблюдает за непроизвольными махами его жилистых, покрытых шрамами рук, парящих над хрупким фарфором, но слушает внимательно, с интересом. Возможно, со временем они полюбят друг друга и родят хорошенького ребёнка, как знать…
…Молоко, сыр, овощи, парфюмерия, коньяк, угрюмая рожа консультанта, водка. Мне сюда. Беру классический набор: шкалик “Беленькой”, пачку “Максима”, кирпичик бородинского и горчицу. Становлюсь в очередь.
– Пакет считать?
– Угу.
– Посмотрите десять рублей.
– Нету, увы… Искренне сожалею. – Для убедительности имитирую поиск денег в кармане куртки.
Если б не матерный трепет обветренных губ девушки за кассой, впору думать, что таких собирают где-нибудь в Японии, на высокотехнологичном заводе, а затем экспортируют в особых ящиках для нужд мирового потребителя.
Даровое тепло, скопленное в супермаркете, довольно скоро съел беспризорный уличный холод. Жёлтый пакетик с приятной тяжестью путается в ногах. Окутанный морозной серостью город словно бы вымер. В такие дни люди предпочитают сидеть дома, погрузившись в компьютеры, телефоны, “плазмы”, изредка выходя за покупками, изредка выбираясь в гости, в кино. Потому что за окном – никому не нужная пустота, вместо неба – свинцово-серый потолок, и он давит. Мало кто задумывается, что совсем рядом, в трёх – пяти километрах от точки тепла, пресловутого уюта, поют степные ветра, торчат кривые деревца, за которыми не спрятаться, не согреться. И окажись былью то кино, в котором исчезают города и человеческие блага и небеса сорят прахом над мёрзлой землёй, – худшее дело скакать голым под деревцами, взывать о помощи, размазывать сопли по лицу, сеять проклятья, когда такая тишина вокруг, когда сама красота стелет белые простыни для обманутого мыслящего зверька. Уснуть, самое верное – уснуть в покое и увидеть Бога…