А вот и место моих созерцаний – единственная неохраняемая стройка в этом районе. Выявить это помогла естественная человеческая потребность, когда однажды я искал место для пряток в одного, запасшись креплёным пивом. Место оказалось подходящим.
За бетонным забором сереет кирпичное спиралеобразное строение, напоминающее Вавилонскую башню. Если учесть, что, по слухам, строится финансовое учреждение для помощи физическим лицам, то метафора архитектора выглядит вполне убедительно.
Что меня немного смущает – это возможность застать в убежище бездомных людей. Не говорю “бомжей”, потому что называть обездоленных людей с помощью аббревиатуры скверно. От этого душа гниёт. Правда, есть надежда, что в такой мороз туда вряд ли кто-нибудь сунется. Я не мизантроп, но раз я никому не нужен, даже мажору Смайлу, который до последнего времени зависел от меня больше, чем от своего айфона, то уж лучше остаться одному. Ведь сегодня у меня – хех! – необычный день, аж праздник какой-то.
Лезу в оконный проём “башни”. Внутри будущего офиса валяются пивные бутылки, газеты с характерными пятнами, битый кирпич. Сооружаю сиденье из досок, стелю сверху картон. Вроде замуровался. Достаю из пакета хлеб, горчицу в пластиковой упаковке, шкалик. Кладу продукты на относительно чистый картон. Минуту просто сижу, без движений, смотрю в серый квадрат окна: снег идёт, снежок… Тихо так идёт, над тополями.
Делаю первый глоток – сахарный такой, жгучий. Не закусываю, жду, пока водка согреет живот (живот – значит “жизнь”), а от живота согреются руки, ноги, глаза, ногти, волосы на голове, а там и душа. И в этот чудесный момент слышу – музыка. Красивая такая музыка, старинная, и понимаю, что это Иван Севастьяныч, родной. Узнаю – концерт для двух скрипок с оркестром ре минор. И музыка эта словно бы из меня самого прорастает, из самого живота, и делается так хорошо на сердце, сладко. И тополя, словно ракеты какие, отрываются от земли и летят, летят… А рука, подлая, лезет в карман. Ну кто там ещё? А-а, мажорище, ну, здравствуй.
– Привет, Никита, звонил?
– Я-то? Звонил, ага, – говорю просто, без обиды; в голове ещё звучит музыка.
– Я сегодня на бизнес-тренинге весь день. Телефон в отключке. Мастер тут классный из Москвы приехал. Так что сегодня вряд ли куда…
– Понятно… Ты ж себя музыке хотел посвятить, гитару дорогущую купил. На кой тебе эти тренинги? Пошли бухать!
Нет, бухать мне с ним что-то перехотелось. А постебаться над деловым юношей – в самый раз. Я прикладываюсь к бутылке, улыбаюсь, гляжу на картину с зимним пейзажем, кем-то повешенную на стену.
– Ну-у… музыкой много не заработаешь, – по-деловому замямлил Смайл; видно, набрался-таки науки от мастера. – Надо реальные дела делать.
– Какие дела, Федя? Ты на истфаке учишься, высшее образование получаешь, в отличие от меня. Я, может, хочу, чтобы ты моих детей русской истории учил, прививал им любовь к родине…
– Какой ещё родине?
– А такой. Ты Соловьёва, Ключевского, Бердяева для чего читал? Чтобы экзамен сдать?
– Ясно. Ты пьян.
– Я трезвее, чем все твои друзья-веганы вместе взятые, я в башне сижу. Знаешь, о какой башне речь? Не знаешь. Если не одумаешься – это твоя судьба. Я, можно сказать, в твоём будущем офисе сижу, на досках. Но ты не бойся, тут ребята-гастарбайтеры подшаманят, выгребут, евроремонт сделают, пока ты свой универ кончишь. Бороду сбреешь, будешь сидеть в пиджаке и в галстуке. Секретарша с упругой жопой будет тебе кофе приносить на подносе. Будешь её трахать по большим праздникам, если повезёт. А тебе обязательно повезёт. Ты ведь Смайл – улыбон, так сказать, символ современной жизни. А холод… Знаешь, что такое холод?
– Послушай, Никита. Мне некогда выслушивать твой пьяный бред. Сейчас кофе-брейк, а потом ещё семинар до семи вечера. Так что извини. Пока.
Отключился. Вот урод… И что я на него напал? Ведь действительно – человек делом занят, и будущее у него вполне реалистичное прорисовывается, не то что у меня: этакий провинциальный сюр в трёх действиях с предсказуемым финалом. Нет, в актёры я точно не пойду. Уж лучше сторожем где-нибудь отсидеться за пять тысяч, рассказики пописывать, чаи гонять, подальше от людей, от их самоуверенных физиономий, от всей этой колготни. Я бы, может, и теперь всё бросил и затворился, если бы не обещание родителям доучиться, получить никому не нужные “корочки”. Кто бы знал, как мучительно всякий раз идти на почту за родительскими деньгами и трогательным письмецом с приветами и рисунками младшей сестры. Да, смешно и грустно – бумажное письмецо в бумажном конверте. Как хочется провалиться в глубокую яму по пути к неизбежному, когда идёшь и вожделенно смакуешь уже мысленно приобретённое, выпитое и съеденное, понимая, что им там самим живётся несладко.
Опустошённый шкалик прозвенел по кирпичным осколкам и замер. Я отломил кусочек от бородинского хлеба, макнул его в горчицу и стал медленно жевать, думая о том, что делать дальше. Полумысли, как слепые мышата, сталкиваются в потёмках сознания, не рождая идеи. Похоже, придётся нарушить табу и воспользоваться запасным вариантом. Но для начала нужно выбраться отсюда. Как-то уж слишком хорошо стало: тело размякло, глаза смыкаются против воли, и в темноте мгновенно проваливаешься в манящее забытьё. Нет-нет, надо сгребаться – и вон из этой дыры. Только бы хватило сил выползти из окна…
Хватило. Иду достаточно твёрдо, но не настолько, чтобы казаться трезвым порядочным гражданином. Я кажусь себе то вольной птицей, парящей над заснеженным городом, то зимним червячком, прячущимся в сугробе от чёрных сапог. Электрик убавил свет. Впору сказать – смеркалось… и ускорить шаг, чтобы поскорей добраться до цели и тем самым уклониться от пугающих приступов, вытекающих из синдрома мнимого освобождения. Да, таков мой диагноз. Я уже чувствую, как к горлу подступает горькая словесная отрыжка из ненужных вопросов и желчи. Глаза по-волчьи высматривают жертву. Приступы вопрошания – так можно назвать моё теперешнее состояние. Ещё несколько кварталов, и я буду в безопасности. Господи, только бы не встретиться с теми, кто по образу и подобию Твоему!
Старушка божий одуванчик, зачем ты идёшь в мою сторону, почему не сидишь дома у телевизора, не вяжешь носочки?..
– Простите, можно задать вам вопрос? Только один. Вы верите в любовь?
– Ой-ой! – Старушка поскальзывается, шлёпается об лёд. Я помогаю ей встать, отряхиваю от снега, ласково убеждаю не бояться.
– Я уж и не помню, сыночек, с чем её едят.
Извиняюсь, извиняюсь ещё раз, почти плачу. Уронил бабушку словом, говнюк.
Две молоденькие девушки гуляют под фонарями, звонко хохочут, не подозревают. Притягиваюсь пьянящим блеском их красивых глупеньких глаз.
– Девушки, вы верите в любовь?
Смеются, говорят – верим, снова смеются.
– Поцелуйте же меня… несчастного!
Смеются, говорят – нет, не поцелуем, уходят.
Вот идут два пацана, одинаковых с лица, молчат, мрачно курят, надвигаются.
– Ребят, извините, вы в любовь верите?
– Пошёл ты…
Всё правильно, иду, близится исцеление. Тут дойти-то – всего ничего.
Из-за угла выплывает тёмное пятно – чернорясый батюшка в полушубке, с кротким взором; идёт тихой поступью, точно по воде.
– Батюшка, вы это… в любовь верите?
– А как же, – охотно отвечает поп сквозь заиндевелую бороду. – Бог есть любовь, молодой человек.
– Значит, и меня, грешного, вы тоже любите?
– Христос всех завещал любить, даже врагов.
– Тогда обнимите меня покрепче, мне холодно.
Я подхожу к нему. Батюшка брезгливо отталкивает меня ладонями, облачёнными в кожаные перчатки. Падаю в сугроб. Священник проворно уходит, оглядываясь и бормоча нечто непозволительное его сану.
Поднимаюсь, чувствую боль в спине: видимо, упал на кусок льда или что там обычно закапывают в снег. Дурацкий вопрос, дурацкий случай избавления от припадка через мягкие ладони священника. Лучше бы оставил синяк – по крайней мере, это стало бы веской причиной моего появления у… “У” – двадцать первая буква алфавита. Убийца, ушлёпок, упырь, унавозить, уберечь, усовестить, удод, ускорение, увалень… Так, увалень, без четка заявляться не стоит. Чем будешь оправдываться перед неизбежным, чем будешь заполнять неловкую тишину?
Заныриваю в ближайший магазин. Беру “Беленькую” на последние деньги и шоколадку “Альпен Гольд”.
Дом с аркой. Третий подъезд. Помню, стало быть. Постоять, что ли, покурить по традиции. Курю, кручу головой. Описывать совершенно нечего. Разве что деревья. Но деревья – они и в Африке деревья, что их описывать.
Приближается неизвестный, открывает пикающую дверь. Захожу следом в подъезд. Обычный такой подъезд со ступеньками, почтовыми ящиками, на подоконниках цветочки. Поднимаюсь на третий этаж. Помню. Добротная металлическая дверь. Звоночек рядом. Надо ли звонить в звоночек? Надо. Куда теперь мне… Звоню в звоночек. Жду.
Открывает. Или мне кажется… Нет, открывает. Смотрит и видит. Меня. Надо же…
– Привет, – растерянно говорит Марго, бегло осматривает.
– Привет. Это тебе, – протягиваю шоколад, глупо улыбаюсь.
Надо ли сказать, что она изменилась. Шёлковый халатик на стройном ухоженном теле, короткая стрижка с мелированием, тату в виде иероглифа на шее. Мало что осталось от прежней черноволосой дикарки в джинсе и фенечках. В квартире пахнет восточными благовониями, усыпляюще играет музыка в стиле “транс”.
– Не стой столбом, проходи. – Провожает в просторную кухню под хай-тек, кивает, куда можно приземлиться.
Она, она – только она так может говорить.
Молчу. Робко озираюсь, чувствую себя идиотом.
– Сколько не виделись – год, два… не помню, – лениво цедит она.
Раньше так не говорила. Зачем теперь говорит?..
– Год и три месяца. У тебя выпить можно?
Стеснительно вынимаю из пакета четок. Предлагаю:
– Выпьешь?
С отвращением смотрит на водку, отмахивается. Молча достаёт миниатюрную рюмку из кухонного шкафа, вытирает салфеткой. У меня двоится в глазах. Образ стройной блондинки перехлёстывает смешливая ведьмочка, певшая когда-то Янку Дягилеву под расстроенную гитару: “А мы пойдём с тобою погуляем по трамвайным рельсам…” Сходили, погуляли. Года два назад она перебралась в этот город, поступила в универ на дизайнера. Теперь ни с кем почти не общается из старых знакомых.
В ванной шумит вода. Зачем она включила воду? Собралась мыться или забыла выключить? Снова думаю не о том.
– Марго, у тебя там вода…
– Знаю. Как ты?
– Я нормально. Учусь на актёра. Расту, так сказать, духовно.
– Вижу, как растёшь. Ветчину будешь?
– Не стоит. Хотя…
Ухаживает за мной. Красивая такая, стройная. Когда она, склонившись над столом, резала ветчину, халатик растворился и обнажил две её беленькие груди. Я их не знаю. Знаю только уши, шею, потрескавшиеся от ветра губы, пропахшие дымом волосы, руки. На чердаке её дома, где мы целовались, были голуби, сумерки и узкое оконце, выходившее на главную городскую площадь.
– Помнишь, мы с тобой…
– Только без ностальгии. Ладно? – оборвала Марго, продолжая орудовать ножом. – Онанировать на прошлое – вредно для здоровья. Поэтому я с нашими и не общаюсь. Кого ни встреть: помнишь то, помнишь это. А в будущее страшно заглянуть? Тогда ведь делать что-то придётся, шевелиться, а не на звёзды пялиться.
– И чем тебе звёзды не угодили… Хорошо, не буду. Воду выключи, платить же…
– Забей.
Я выпил раз, потом второй, третий… Марго сидела, скрестив ноги, на мягком диванчике у окна и копалась в планшете. Музыка действовала на нервы, подташнивало от благовоний, но я молчал, соблюдая обычай гостеприимства. Пованивали мои дырявые носки, спрятавшиеся глубоко под стулом. Происходившее казалось дурным сном, от которого невозможно отмахнуться. Я думал: зачем я здесь, не пора ли уже сваливать? Смущённо поглядывал на красавицу Марго. Она меня не замечала.
Что-то щёлкнуло в ванной, шум воды умолк, растворилась дверь. Из ванной вышел благоухающий полубог лет двадцати пяти, прикрывая срам большим махровым полотенцем. Он кротко взглянул на меня и тихо удалился в соседнюю комнату. Марго не изменилась в лице, даже не шевельнулась.
– Значит, так теперь любят… – грустно промямлил я.
– Ты о чём? – не отрываясь от планшета, спросила Марго.
– О звёздах…
Марго едко улыбнулась и, отложив в сторону планшет, спросила:
– Ты вопросы пришёл задавать?
– Нет. В гости. Я что-то плохо стал соображать в последнее время.
– В смысле?
Я выпил ещё рюмочку, занюхал, вправил вывихнутый взгляд и твёрдо посмотрел на Марго.
– Вот ты говоришь, что не надо ворошить прошлое, – начал я, – что это от слабости. Ну а зачем тогда всё это с нами происходило? Кто это выдумал?
– Что – это?
– Ну, юность, что ли… Не знаю. Ведь тогда я был по-настоящему счастлив. Скажешь, это было что-то вроде переходного возраста, юношеского бреда? Может, и так. Но этот бред был чудесен. А теперь ничего не понятно. Все чего-то суетятся, вязнут в кредитах, у всех жутко не хватает времени, денег… Я не хочу так жить.
– Ну-у, затянул балладу. Тебе самому не стрёмно? – Марго вынула тонкую сигарету из розовой пачки, чиркнула зажигалкой.
– Не стрёмно. Можно? – кивнул на пачку “Максима”.
– Кури… спрашиваешь.
Я запалил сигарету и случайно увидел наши смутные отражения в оконном стекле, за которым стояла холодная мгла. Он и она – размытые временем, безлицые, чужие.
– Марго, жизнь бесконечно разнообразна. Только с возрастом люди предпочитают многомерности живой жизни плоскость картона. И очень этим довольны. Созерцание уступает место счёту, беспечность – выгоде и порядку. Я не говорю, что все должны лежать на травке и глядеть в облака… – стряхиваю пепел в пустую рюмку. – Хотя в этом нет ничего дурного. Но когда я слышу от сверстников разговоры о выгодной пенсионной сделке с банком, меня реально тошнит. Я ищу урну. Они правильные ребята, они ещё мало думают о профессии – не говорю “деле жизни”, но уже помышляют о грёбаной пенсии. Интересно, а место на кладбище себе кто-нибудь заказывает в двадцать лет? Так сказать, впрок. Не удивлюсь, если такие найдутся…
Марго пускает нитевидные кольца в потолок, округляя клубничные губки, потом, чуть зажмурившись, говорит:
– Красиво излагаешь. Наверное, думаешь много. А думать не надо, надо жить. Вот ты что собираешься делать после своего колледжа? Только не говори, что в актёры пойдёшь. Из тебя актёр – как из меня домохозяйка.
– В актёры я и не собираюсь. Так, занесла нелёгкая… Да мало ли интересных занятий. Может, писателем стану.
– И много ты написал, писатель? – улыбчиво жмурится Марго.
– Пока ничего. Для начала нужно пощупать воздух, понаблюдать.
– И что, есть открытия?
– Ну… есть кое-что. На рассказик наберётся.
– Как напишешь, скинешь на почту? – не то серьёзно, не то в шутку спросила Марго.
– А как же, тебе – первой, – так же двусмысленно ответил я.
На кухне образовался полубог с глянцевой полуулыбкой, уже одетый и причёсанный на хипстерский манер. Он мягко, по-кошачьи приблизился к Марго, чмокнул её в щёку, шепнул на ухо:
– Всё было супер, солнце.
Солнце что-то мурлыкнуло в ответ, засияло и отправилось провожать гостя.
Теперь надо уходить. Шкалик пуст. В душе тоже пусто и сумрачно, как за окном. Уж слишком всё походит на дешёвый спектакль с плохими актёрами.
Когда я выходил из кухни, мы едва не столкнулись с ней лбами в потёмках коридора. Мне показалось, будто на мгновение она стала прежней Марго, вскрикнув:
– Ёлы-палы, Га-Ноцри! Чуть не шваркнулись! – и засмеялась – легко, звонко, как прежде.
Га-Ноцри – так она меня называла в чердачные времена. Видно, растерялась, не успела сообразить, что теперь мы другие, и смущённая память, точно пыжом, выстрелила ветхим запылённым именем.
– Марго, спасибо тебе. Пойду я…
– Ещё придёшь? – странно спросила она, когда мы стояли на пороге.
– Не знаю… Как получится… Возможно… – сбивчиво отвечал я, шагая вниз по ступеням.
Оказавшись на первом этаже, я услышал последнее:
– Рассказ не забудь скинуть, писатель!
Я не ответил. Где-то наверху лязгнул дверной засов, а дерзкое эхо её слов поглотили стены.
Обратно идти было легко. Колкий морозец вытравил хмельную муть из души. Вечерние сумерки были иные – суетливые и гулкие. В них словно бы кто-то торопился совершить несовершённое, доделать то, что замыслил с утра, но не доделал, промотался зря. Стоит ли терзаться из-за этого, ведь завтра наступит точно такой же день. И так дальше…
Я подошёл к калитке – в кухонном окне горел свет, на снегу темнели глубокие хозяйкины следы, дорожки были не чищены. Я потопал ботинками о порог, чтобы отбить снег, зашёл в тёмные сенцы, затем – в тёплую освещённую кухню. Страха быть изгнанным за пьянство и безответственность – не было. Я задумал начать новую жизнь без страха и прошлого. Будь что будет.
Из зала вышла хозяйка. Кухня мгновенно заполнилась неприятным запахом валерианы. Лицо её было заплаканным и от этого казалось добрым.
– Рыжик помер, – всхлипнула хозяйка и, обмякнув, присела на диван.
Я мельком осмотрел комнату, ожидая увидеть на полу мёртвого кота. Но увидел лишь его оранжевый коврик у печи и пустую вылизанную миску. Я печально вздохнул, как нас учил мастер, и повесил куртку на крючок.
– Похоронила на огороде. Весь день землю колупала, – тяжело вздыхала хозяйка.
– Жалко, тёть Маш. Хороший был кот, – искренне сказал я. – Наверно, пойду, снежок почищу…
– Поешь сперва. Я там щи в холодильнике оставила. После почистишь.
Ближе к ночи мы сидели с ней в зале у телевизора и пили чай. Она рассказывала мне о своей жизни, о пропавшем без вести муже, хорошем столяре в прошлом, которого так и не нашли. О том, что бездетна, потому что в юности её сглазила цыганка, что когда-то работала библиотекарем в школе, а в детстве играла на флейте. Я внимательно слушал её рассказ, пил чай и взрослел…
Волшебство приходит
1К матери в родной город Виктор приезжал из сыновнего долга – неохотно и редко. Воспоминания детства выцвели в его памяти отцовой рубахой, пестревшей когда-то на семейных застольях, свадьбах и похоронах. Вылиняв, она разошлась на тряпки, а тряпки истлели в пыль. Об отце Виктор старался не вспоминать, чтобы однажды не узнать в нём себя. Отец, бывало, приходил к нему во сне – хмельной, добрый, с подарками. Садился за кухонный стол, закуривал, улыбался и заискивающим шепотком спрашивал: “Ну что, хомяк, колись, куда мать деньги спрятала?” Витя встречал отца с радостью, доверчиво беседовал с ним, рассказывал об успехах в школе… А проснувшись, из всего помнил лишь пёструю, прожжённую сигаретным пеплом рубаху да стыдливую улыбочку на скуластом лице.
Другой – большой город, в котором Виктор отучился на юриста, нашёл работу, купил двухкомнатную квартиру в новостройке, пусть и в кредит, завёл нужные знакомства, так и не стал родным. Но, имея надёжный социальный статус, там он чувствовал себя в безопасности. Вставать каждое утро по будильнику, принимать душ, бриться, ехать на личном автомобиле в офис, работать с клиентами, обедать в кафе, возвращаться в квартиру, готовить вкусную еду, смотреть фильмы, спать с проверенной девушкой – всё это стало необходимостью. Лишь в мерной череде событий – смене дня и ночи, работы и отдыха, водки и чая – Виктор находил для себя душевный покой. Кем-то и когда-то запущенная карусель жизни, в которой он оказался пассажиром, не вызывала вопросов. Жизнь не казалась ему подарком, но данностью, от которой можно получить немало удовольствий, если найти верный способ существования. Способ был простой – плыть по течению. Выпадение же из привычного графика, подобно остановке поезда в горном тоннеле, приводило его в паническое состояние. И когда чуждая среда, как теперь, порождала в сознании мысленных пчёл, больно жаливших вопросами – кто ты? зачем ты живешь? – Виктор напивался в ближайшем кабаке, находил причину для отъезда, сухо прощался с матерью и возвращался.
Почему-то ненужные вопросы возникали именно здесь, в городе детства. Лишь только он касался подошвой вокзальной платформы, начиналась душевная аномалия, нарастала тревога. Сам ли город своим медленным умиранием, своими пыльными тополиными улочками внушал ему вечную грусть, или причина коренилась в прошлом, он не знал.
В юности будущий юрист не искал комфорта. Он с дерзостью испытывал жизнь, терпеливо принимая от неё первые удары: уход отца из семьи, предательство сверстников, изгойство. Виктор удивлялся всё более обнажающейся бездне мира – то пугающе отталкивающей, то завораживающей своей глубиной. Достаточно было выйти в апрельскую ночь, вдохнуть запах талого льда, объять взглядом черноту крыш и звёздную сыпь в небе, чтобы почувствовать себя счастливым. Он сочинял стихи, играл с друзьями панк-рок, исповедовался дневнику, стараясь не упустить и малой части того волшебства, из которого складывались его дни. Впрочем, волшебство длилось недолго. Тогда же, в юности, Виктор написал стихотворение, которое вряд ли помнил теперь, оно заканчивалось так:
…Волшебство приходит.Ему наливают штрафную и просят петь.Оно просит ещё,Но его уже никто не слышит.Эти стихи пользовались успехом в кругу его друзей – таких же дерзких, длинноволосых, ищущих. Они распахивали окна в коммуналке, курили в осеннюю мглу, где город ещё мерцал для них тайной, а будущее складывалось из того, найдутся ли завтра деньги на выпивку и удастся ли сберечь кости и волосы по дороге домой.
Теперь ему смешно было думать об этом, ведь жизнь оказалась куда как проще и в силу своей простоты страшнее. Нужно лишь найти уютную конуру, заполнить её полезными вещами, научиться зарабатывать деньги, не высовываться из толпы, не обращать внимания на то, что тебе неприятно, и жизнь пойдёт как по маслу. Важно ещё – не встречать старых друзей, чтобы не нарушить зону комфорта. Такие встречи происходили, как правило, случайно и только на малой родине. Бывшие приятели сталкивались где-нибудь в кафе или на улице, завязывался натянутый разговор, из которого следовало, что Виктор предал идеалы молодости, забыл старых друзей, стал офисной тлёй и прочее. Сам же приятель свято чтил прошлое, сохраняя его приметы и внешне – дырявые джинсы, кеды, редеющие, но всё ещё длинные волосы; и внутренне – вымучивая по ночам тревожные мелодии и плохие стихи. То, что он жил с родителями на их же пенсию, не имел ни постоянной работы, ни семьи, приятеля мало волновало. И совсем не интересовало – будущее. Простившись и отплевавшись после недолгой беседы, каждый из друзей видел в другом полного неудачника, имея при этом немало аргументов в свою пользу.
Виктор гнал от себя воспоминания, но это было непросто сделать, находясь в комнате, где каждая вещь воспринималась сквозь призму прошлого: грустные обои в цветочек, школьный стол (за которым втайне от матери рождались первые стихи), плешивый кактус на подоконнике, окно с видом на гаражи… Невыветриваемый запах детства. Виктору хотелось спрятаться от навязчивых мыслей, от июльской духоты, от крадущегося шороха материнских тапочек по коридору… Но куда?
Он захлопнул ноутбук, сгрёб со стола ключи, зажигалку, бумажник и незаметно вышел из дома.
Пустынные улицы мерцали золотистой пылью, скрипевшей на зубах; асфальт трескался от жары. Город казался чужим. Виктор добрёл до ближайшей остановки, сел в троллейбус и, рассчитавшись с кондуктором, стал тупо смотреть в окно. Троллейбус успокаивал его медленным ходом и приятным, усыпляющим гудением ночного жука. Хилый ветерок тщетно гонял духоту по салону, надувал с улицы тополиное семя, мнимой метелью разлетавшееся в движущемся пространстве. Пребывая в тоскливой дрёме, закрыв глаза, Виктор угадывал по зримому чёрно-белому негативу памяти остановки, суровые сталинки, граффити на стенах, заглохшие парки и потом, щурясь от солнца, удивлялся тому, что с детства знакомые места нисколько не изменились, точно застыли во времени. Лишь немногое из облика города говорило о настоящем – пестревшая в серости реклама, супермаркеты, глянцевые иномарки. И будь у него возможность исчезнуть в эту же самую минуту, оказаться за сотни километров отсюда, в другом городе, – он бы не задумываясь исчез.
Город млел в удушливой пустоте. Затемнив окна, люди прятались от жары в сумерки тесных квартир, пропахших кухонной гарью. Старухи, обмахиваясь газетами, выходили на балконы, чтобы, посмотрев в белёсое небо того же цвета зрачками, подумать вслух, будет ли дождь… Но небо, похожее на пыльную скатерть, было безоблачно, сухо. Старухи звали детей, игравших во дворе, спрятаться с ними от солнца, заманивали едой, грозили дряблыми кулаками, но дети были глухи в своей беспечности. Их гибкие тела, словно растения, тянулись к свету, а чуткие души поглощали смутную полноту мира. Виктор подумал, что, вероятно, кто-то одинокий и мудрый от вечной скуки решил позабавить себя веществом природы и создал человека…