Представляете себе, какое обилие являла бы собой наша отечественная литература, если бы каждый писатель вместо того, чтобы дрыхнуть до полудня после какой-нибудь жалкой четвертинки или в томлении ожидания так называемого вдохновения, которое к некоторым и по месяцам не заглядывает, брал пример с Отпетова. Что же касается Черноблатского, то он может и побыть денек-другой в лежачем виде, – убытку с этого, поверьте мне, никакого: по телефону так говорить еще и лучше. Говоря по телефону, можно вообще находиться в любом положении, хоть кверху ногами. По части же писания, злые языки утверждают, что если Черноблатского запереть одного в комнате с отключенным телефоном и дать ему бумагу и карандаш, то сколько его там ни держи, он, даже если его неделю не кормить, не напишет и одного абзаца. Да чего там абзаца – заявления о материальной помощи и то не напишет! И хотя он, как нам известно, тоже не дистрофик, его нижняя половина, в отличие от отпетовской, роли в нашей изящной словесности, в общем-то, не играет. А как же его книги, как же многочисленные статьи, очерки, интервью, спросите вы. А никак! С технологией их изготовления мы вас познакомим где-нибудь дальше на путях этого правдивого повествования. Сейчас же задача наша не в пример более важная и тонкая: нам предстоит воспеть источник вдохновения их преподобия Настоятеля «Неугасимой лампады» Отпетова-Софоклова, и не только источник, а как бы инструмент исполнения его грандиозных замыслов, причем инструмент чрезвычайно тонкий, несмотря на его и незаурядную толщину.
Усидчивость Антония Софоклова, как творческий метод, зиждется на дарованном ему природой фундаменте, на котором он отсиживает положенные ему на сочинительство часы от шести до двух, как мы уже имели честь вам сообщить. Инструмент этот, в просторечии именуемый седалищем, имеет также и другое название, которое тоже красиво, хотя некоторые и произносят его с оттенком некоторой стыдливости, а зря, потому что без такой детали и для них самих жизнь была бы не только не полной, но, честно говоря, попросту невозможной, ибо кроме творческого аспекта этот инструмент имеет и другой, не менее важный и необходимый – не постыдимся этого выражения, аспект анатомо-физиологический. И стыдливость здесь совершенно недопустима, как и пренебрежение, а пуще того – насмешка. В самом деле, посудите сами, не будь у нас такого телесного божьего дара, как бы мы вообще жили? На чем бы сидели? По чему получали бы первоначальное воспитание? Попробуйте-ка отходить младенца ремнем или хворостиной по какому-нибудь твердому месту – тут уж без травматолога с гипсом не обойдешься. А шлепнитесь, скажем, поскользнувшись, в отсутствии такого природного амортизатора – да у вас все позвонки сместятся!
А лечиться как? Уколы, позвольте вас спросить, куда втыкать? Проблема? То-то! Я уже не говорю, что облегчаться и то нечем будет, а без этого ни человеческая биология, ни литературное творчество напрочь не могут существовать. Один из классиков нашей литературы прямо так и ответил на вопрос, в чем секрет его великого мастерства: «Прежде чем сесть работать, я всегда хорошенько облегчаюсь. Слова без этого написать не могу!»
Известно также, что многие знаменитые писатели, заботясь об этой части своего тела, даже и творили-то стоя, предпочитая при этом утруждать даже не столько ноги, сколько голову. И в зависимости от того, кто что считает своим литературным органом, писателей можно разделить на две категории – «писатели-головастики» и» писатели-задисты». К последним, и мы можем это смело утверждать, относится и Антоний Софоклов, успешно выступающий, как мы уже сказали, и в поэзии, и в драмописании, за что люди образованные и владеющие античной мифологией и латынью называют его несколько наукообразно Двуликим Анусом. Причем этим совершенно не хотят его принизить. Отнюдь, тут все как раз наоборот – тут даже скорее проглядывает восхищение и гордость. Заботиться о своем орудии труда разве не похвально? Разве не выбираем мы с большим пристрастием мебельные гарнитуры с удобными и уютными сидениями? Разве не спешим мы обзавести свой дом сверкающими глазурью фаянсовыми вазами, как стационарными, так и переносными? А как бахвалимся мы, став клиентами незаурядно мастеровитого брючника! А… Да мало ли чего можно еще приводить и приводить вам в пример – подумайте сами и вы тоже найдете тьму доводов в пользу нашего утверждения. Могут, конечно, сыскаться и лицемеры, которые начнут нас обвинять в таких смертных грехах, как неэстетичность, неделикатность, нескромность, неблагозвучность, наконец. Они почти наверняка кинутся бичевать нас чуть ли не за натурализм, припишут нам все смертные грехи под тем соусом, будто бы мы написали здесь нечто вроде «Похвалы седалищу». Поверьте, дорогой читатель, это было бы неправомерным преувеличением нашей скромной задачи – подвести вас к дверям творческой лаборатории нашего несравненного Отпетова, чтобы вы хотя бы одним глазком, хотя бы через щелку заглянули в нее и смогли бы, если и не в полном объеме, что заведомо невозможно, то пускай с какого-нибудь края улицезреть инструмент, да что там инструмент – аппарат, даже агрегат, рождающий бесценные мысли, текущие непрерывным потоком через фломастер на терпеливое и покорное создание человеческого гения, именуемое бумагой. А допустим, что мы на худой конец и написали бы такую похвалу. Так что из того? Седалище что ж, разве оно вне закона или хуже других наших членских мест? Описан же в литературе, скажем, нос, и никого это, между прочим, доселе не шокировало… Да бог с ними, с лицемерами. У нас и без них дел хватает, ведь нам предстоит рассмотреть, пусть и не со всех точек зрения, отпетовское творчество и его опорную точку, или, как мы уже сказали, фундамент и источник.
Взять же на себя смелость подвести под это научную основу мы не решаемся, потому что трезво оцениваем свои силы и памятуем, что никто не обнимет необъятного… Хватит уж нам и самой необъятности!
Вообще-то прямой зависимости качества и количества написанного от размеров пишущего на первый взгляд нет, во всяком случае, документально это нигде не зарегистрировано. Но практика все же показывает, что тощие большей частью пишут ленивее и короче, и плодовиты они как бы совсем с другой стороны… Они охотнее разговаривают и норовят высказываться напрямую, часто не соблюдая не только деликатности, но даже и осторожности. Может, потому, что они злее, хотя и тут закономерности нередко перешибаются исключениями – среди них попадаются и удивительные добряки, как среди дебеланов порой встречаются сущие скорпионы. Но не об этом сейчас речь. В смысле прилежности же задисты несомненно дадут головастикам вперед три очка фору, а если взять за пример нашего Отпетова, то количеством он задавит подавляющее большинство и самих задистов. Что же касается качества, по поводу которого в высказываниях Элизабеты и проскочили некоторые намеки по части творческих возможностей героя нашего Жития, то я бы полностью на ее слово не полагался – с одной стороны она может оказаться некомпетентной, а с другой – несправедливой, как к самому Отпетову, так и к его произведениям. Поэтому мы постараемся обратиться к последним в последующих исследованиях и рассмотрим их подробнее – беспристрастно и подковано. Здесь же у нас речь не о содержании, а о методе творчества как таковом.
Даже на первый взгляд сама фигура Отпетова позволяет судить об огромных потенциальных возможностях ее обладателя в части разрешающей способности к высиживанию крупнейших произведений нашей эпохи. В силу этого он, конечно, нажил немалое количество завистников, среди которых нашлись и теоретики, утверждающие, что в силу закона о кругообороте вещей в природе, то, что из-под зада вышло, к заду и вернется. Оно, конечно, на практике так и получается, но к чести нашей читающей публики нужно признать, что происходит это не только в силу ее пренебрежения к задистской литературе, но и по причине кризисного положения в сфере общественного производства туалетной бумаги. Но литературе тут, можно сказать, и не в убыток, ибо в месте ее такого применения читается с большим удовольствием, и в случае подобного чтения каждая книга наших, задистов в конечном счете прочитывается дважды. Один мой знакомый вообще все самые главные для себя сведения почерпывает именно в этом учреждении, так как при острейшем дефиците времени читать литературу, а тем более периодику не имеет никакой возможности. Да что там мой знакомый! Приходилось мне быть в доме известнейшего и любимейшего миром писателя, (позволявшего себе, однако, быть одновременно и заядлым читателем), так у него в помещении периодического посещения имелась целая библиотечка любимых авторов, употреблявшаяся, правда, лишь по прямому назначению, что, впрочем, совершенно не противоречит разбираемому нами примеру, потому что его любимыми авторами были исключительно головастики. Книги же задистов и у него в этом месте не залеживались.
Литературоведению ведомо, что капитально усидчивый сочинитель постепенно уподобляется песочным часам – чем дольше он сидит, тем больше у него перетекает из головы в фундамент, и восстанавливаться при этом можно только по системе йогов – время от времени стоя на голове. Но тут творца подстерегает другая опасность – никогда не известно, что при этом перетечет обратно… В молодости, еще до полного погрузнения, Отпетов кое-когда и позволял себе головостой, что, конечно, способствовало взаимообмену творческих соков в его организме, но с годами это стало уже и физически невозможно, да и как-то вроде бы и не пристало ему в его-то чинах выйогиваться до горы ногами…
Поэтому, окончив свой обычный творческий сеанс, Отпетов ни на какие упражнения уже не отвлекается, а вызывает машину и едет в Печатный Приказ, Догмат-Директорию или какое-либо другое высокое учреждение, иногда даже и в «Неугасимую лампаду», где воцаряется в кабинете и сидит там довольно долго, мешая подчиненным линять домой, потому что ему-то спешить особенно некуда – все приемы, визиты и банкеты начинаются весьма поздно, хотя и не настолько, чтобы имело смысл до них возвращаться домой…
Ну, на этом мы, пожалуй, и закончим исследование телесных, а точнее сказать, телесно-творческих вопросов, и посмотрим, чем занимаются Отпетов и Черноблатский в то время, когда мы выпустили их из зоны своего наблюдения…
…На черную полированную поверхность, занимающую весь экран, шлепается связка сарделек. Камера отъезжает, и теперь видно, что это никакие не сардельки, а пальцы Отпетова, который, придерживаясь рукой за крышу автомобиля, начинает задом втискиваться через дверной проем на переднее сиденье. Он пытается сделать это сразмаху, но неудачно. Тогда он применяет другой способ – толчек следует за толчком, отчего машина глубоко раскачивается с боку на бок, словно корабль в мертвую зыбъ – прямо-таки ходуном ходит. Наконец, само тело Отпетова, оказавшись целиком внутри, плюхается на сиденье, и машина, глухо хрюкнув, тяжело оседает на правый бок. В дверь медленно втягиваются тяжелые, обутые в лакированные с резинками туфли отпетовские ноги, и вслед за тем растопыренная ладонь съезжает с крыши и накрывает собой дверную ручку. Дверь захлопывается. Слышна команда: – На «Динамо”!
С диферентом на правый борт машина медленно отчаливает от подъезда…
Затемнение.
Из затемнения – квартира Черноблатского. Ковры, хрусталь, стенка. На корешках всех книг одно имя – «Черноблатский». Стена, сплошь увешанная брелоками. Повсюду телефоны – на столе, на стене, на письменном столе, на кухне, в ванной, в туалете, возле телевизора и в изголовье дивана. На всех аппаратах в центре диска наклеены золотые гербы: крест с дополнительной косой перекладиной, и по кругу слова: – «Господи, помилуй!».
Черноблатский лежит на диване животом вниз, под тяжелой нижней челюстью горка подушек – он смотрит телевизор.
Оператор ведет панораму через весь стадион, притягивает трансфокатором трибуны – крупнее, еще крупнее… На экране появляется Отпетов – он заполняет два места и смотрится рядом с соседями, как горилла среди мартышек. Крупный план. Кажется, что Отпетов входит в комнату. Черноблатскии хочет вскочить, садится и тут же со стоном рушится на диван.
Тетрадь вторая
Казаки – разбойники
Спасибо, добрый наш отец Памфил,Ты все в обители уладил и устроил:Труды по братии смиренной разделил,А выгоды… себе присвоил. 1818 г. Автор неизвестен.Бумагу изобрели не китайцы, бумагу изобрели осы. Видели ли вы когда-нибудь конические ямки в стволах деревьев, ровнехонько так выгрызенные? Это осиные лесоразработки, а целлюлозная фабрика – их маленькие крепкие челюсти. Древесина на это идет с большим разбором: лучше всего сухая затрухлявившаяся яблоня – это уж прямо полуфабрикат. Осе бумага – дом, осятам – колыбель: ведь ячейки сот из той же бумаги. Поэтому нет ничего странного в том, что, кроме вооруженных обжигающим жалом полосатых насекомых, бумага плодит еще и личинки-буквочки, которые, сколотившись в плотный строй, иногда жалят много чувствительней, чем даже равная по численности стая ос…
Под широким бетонным навесом, накрывшим собой застекленный тамбур крыльца-подъезда, прилепился серый шар осиной колонии. Черная дыра в его центре стиснута спиралью бумажной оболочки, и поэтому осы, вылетающие из гнезда, кажутся пулями, выпущенными из ствола нарезного оружия – они выскакивают одна за другой частой длинной автоматной очередью – видно, у них настал час вылета «на работу», хотя никто путем и не знает, чем в этом мире пробавляются осы и как организован их труд…
Навстречу осам под козырек крыльца с разных сторон залетают люди – это спешат на службу сотрудники «Неугасимой лампады». Такое зрелище, правда, удается увидеть не каждый день – обычно они тянутся до полудня, неспеша, и по одному, – только раз в неделю приходится им пошевеливаться – в четверг опаздывать нельзя – по четвергам утром происходят заседания Коллегии Богоданной Редактурной Еженедельной Думы, или, как их сокращенно называют, БРЕДколлегии, на первой (открытой) части которых должны присутствовать все наделенные распорядительными функциями служители журнала, а коль уж они сами приходят ко времени, то уж мелким подчиненным служкам, как говорится, сам Бог велел.
Но вот тугая стеклянная дверь заглатывает последнего из них, и под козырьком подъезда никого не остается, только черно-желтый жгут с тонким зудящим звуком то вытягивается из серого осиного шара, то засасывается в него обратно через черный зрачок летка.
Если повести взглядом от шара по серой же стене вверх, то он начнет пересекать мутные от пыли стекла. Задержавшись на третьем от края окне пятого этажа, глаз мало чего разберет через многомесячную пыль – на первый взгляд даже покажется, что за стеклом копошатся какие-то насекомые, может быть, те же осы, но если стекло протереть, то откроется внутренность отпетовской прихожанской, где столпились неугасимовцы, ожидающие начала БРЕДколлегии. Приложив ухо к стеклу, можно услышать нестройный гул, словно в том же осином гнезде, когда население его чем-то обеспокоено. За двумя же совсем крайними окнами располагается уже известный нам кабинет самого Отпетова. Отсюда, видимый сбоку, его могучий стол не производит впечатления креста – просто стол как стол, только очень длинный. Правда, теперь кажется, что стол этот припер самого Отпетова к стенке – так плотно прижата к ней спинка отпетовского кресла. Однако отодвинуть стол к двери никак нельзя – в кабинет тогда попросту не войдешь – и укоротить его тоже невозможно: Отпетов до того дорасширял Думу, что члены ее на коллегиях сидят страшно тесно, словно гости, гуляющие свадьбу в малогабаритной квартире. Впрочем, сейчас почти все они толпятся в прихожанской, а в кабинет допущены только трое: Тихолаев, Многоподлов и Минерва-Толкучница.
Перед дверью кабинета выставлен стул – это означает, что Настоятель углублен в какое-то очень важное дело, и беспокоить его вхождением абсолютно запрещено. Всегда, когда выставляется стул, Ганна бдит особенно чутко, в лице ее появляется нечто сторожевое, и, кажется, сделай кто сейчас шаг в сторону двери, как раздастся:
– Стой! Кто идет? Стрелять буду!
Но стрелять ей, как вы понимаете, нечем, и к дверям никто не приближается, опасаясь совсем не ее, а отпетовского гнева…
Неугасимовцы даже не пытаются прислушиваться к тому, что творится за закрытой дверью, зная бесполезность такого занятия – все равно ничего не услышишь: вход в кабинет через тамбур, пристроенный со стороны прихожанской и создающий впечатление, что дверь приперта придвинутым к ней вплотную странным плоским шкафом, обитым зачем-то черной кожей.
Чтобы скоротать ожидание, служители перебрасываются ничего не значащими репликами, осведомляются о здоровье друг друга, а также чад и домочадцев, обмениваются любезностями-комплиментами, словом, всячески выражают свою взаимную любовь и демонстрируют безраздельную духовную общность… Однако, несмотря на внешнее благолепие и благодушие, в самом воздухе прихожанской витает острый холодок беспокойства, как бы сотканный из напряженности каждого из присутствующих – их многолетний опыт подсказывает, что происходит что-то чрезвычайное: всегда после того, как Отпетов запирается с этой облеченной его особым доверием троицей, надо ждать каких-то важных перемен или мероприятий, как правило, не приносящих служителям «Неугасимой лампады» особой радости – изменений к лучшему они уже давно привыкли не ждать, считая, что в природе человеческого существования таковых не заложено, Но поскольку епархиальная традиция категорически запрещает, а руководство «Неугасимой» в корне пресекает малейшее недовольство и пессимизм, как, впрочем, и любые попытки проявления лихачества и удальства, в хозяйстве Отпетова, да и во всей епархии безраздельно царит дух благонамеренности и оптимизма.
Вот и сейчас Веров-Правдин с безмятежной улыбкой, пожимая ручки Шихамуре, нахваливает ее новое платье, хотя оснований к тому и не так уж много – смотрительница эпистолярия, как всегда, облечена в нечто серое, не отличающееся от предыдущего, будь то старое или новое, за что ее и называют за глаза «мышь белоглазая». Она, впрочем, об этом не догадывается и считает свою серость большой оригинальностью, блюдя ее как надежный способ выделиться среди женской части редакции.
Шихамура с удовольствием выслушивает излияния Верова-Правдина и, уловив его беглый взгляд на отпетовскую дверь, буквально расцветает.
– Любезничаешь… – думает она, – а сам внутри-то вибрируешь… Хотя ничего и не знаешь, но на всякий случай боишься… И все вы боитесь, кроме меня! Я-то всегда все загодя от вас знаю, только вам про то знать не дано, что я у Самого по внутриредакционным делам первая советница! Он же ведь в вопросах трудовой синдикации – что карась в Библии: сколько бы ни читал – все равно плавает… Спасибо – с Тихолаевым ему повезло – не семи падей прислали, а то уж давно бы под него ковырять начал! Тихий-тихий, а и ему противовес нужен – Владыко наш кой-чего затевает, с чем ему самому не справиться, и подручного уже присмотрел годящего, только сам-то без меня ведь не допер замом того сделать… Умница, говорит, так и сделаю – быть ему вторым замом… А я ему: – Не вторым, а – просто, потому как если замы равные, то не будут давать друг другу шефа спихнуть, чтобы не попасть под соперника-ровню, что всегда поперек самолюбия и страшно обидно для амбиции. А тебе – покой и благолепие: с одной стороны – разделяй, а с другой – властвуй! Уж он меня нахваливал, нахваливал! Ты, говорит, Шихамура, – чистый Бжерзицкий! Вот он сейчас своей первой тройке эту пилюлю с глазу на глаза и преподносит…
Пока Шихамура размышляет подобным образом на свою любимую тему, Веров-Правдин откланивается и уже дифирамбит Гланде, волнообразно колышащейся в резонанс каждому его слову.
Перехватив внимательный взгляд эпистолярши, Гланда растягивается в улыбке и до предела прищуривает свои близорукие глаза, отчего они превращаются в узкие щелки, и становится даже непонятно, как из столь тесных прорезей может литься такой щедрый поток патоки.
Шихамура шлет Гланде воздушный поцелуй и, нежно глядя на нее, разражается следующим внутренним монологом:
– Ах ты, красавица моя возлюбленная! Ах ты, дева моя непорочная, весталочка-версталочка целомудрящая, невинность моя неоскоромленная! Да кто ж тебя обету лишит, если уж даже Бекас при своей падучей на тебя не упал, а уж он-то, кажется, сестры родной не пропустит… Вот уж, поистине говорят, что лучшая защита невинности – внешность ее обладательницы… Покрове и ограждение девства… В роже-то у тебя, дочь моя, такой перекос, что за ним и фигуры не видно, да и в фигуре твоей от гибкости ее определенно нечто беспозвоночное прощупывается, словно бы змеиное, если не сказать – гадючье… Да уж, при обладании такой девственностью обладателя не жди! Ишь, опростоволосилась… Гриву свою распустила до лопаток вплоть… Все в девичество играешь в свои-то сорок шесть и, возраст скидывая, про мать свою врешь, что ей пятьдесят пять… Что ж, она тебя в девять лет родила? А зачала во сколько? В восемь? Это ж ты ее при такой арифметике шлюхой выставляешь! Кругом завралась, дочь моя, недаром же говорят, что лживая ты от рождения, и хотя первое слово было у тебя, как и у всех людей, «мама», но уж и в нем лжа жила – ты же «маму» на чужого дядю сказала! Минерва – та хоть врет, где надо, а ты – где ни попадя, прямо-таки из любви к искусству… Вот и сейчас – улыбаешься мне любезно, а у самой, небось, желчь потекла, могла бы – с дерьмом бы меня смешала за то, что настоятель не с тобой, а со мной первой советы держит… Намекал надысь, как ты ему на меня настукиваешь… Да от тебя и при твоем нежнейшем лексиконце у нас в конторе не меньше половины сплетен проистекает… Одно слово – Гланда! Недаром тебе и имя такое выпало: от гланд, вестимо, всякая зараза идет и накопление микробов к разрушению всего организма, от сердца начинаючи… До твоего приходу тут много еще чего не было, да с тебя началось… Я-то и то не сразу запачкалась… О-хо-хо… А ведь ежели Гланду вовремя – чик, то никаких тебе скарлатин-гонококков… Да уж теперь все едино – ейного посеву уже никаким сульфидином не вытравишь…
– Чтой-то нынче Шихамура с тобой так любезничает? – Интересуется подошедший к Гланде Афишкин.
– Не иначе – от любви великой, Афишечка, – отвечает Гланда, а про себя думает:
– Глупый ты человек, Афишкин. Тебе хоть объясняй, хоть нет – все равно ни в чем не разберешься: у тебя весь мыслительный аппарат – одна извилина, и та прямая… Как ты еще умудряешься стихи ковырять – ума не приложу… Да такие и стихи… Ты, кроме как Хозяину воспевания преподносить, ни на что, пожалуй, и не способен… Да и те в лоб лепишь, и весь ты прямолинейный в своем услужении по причине распрямленной извилины… И живешь ты, как говорится, в буквальном смысле, схитрить половчей – и то не сумеешь, не говоря уже о том, чтобы складно соврать. Да я бы при твоих коротких ногах сама себя бы переврала! А к тебе, значит, что у лжи короткие ноги, не относится, – я и при своих длинных в тыщу раз тебя завиралистей! И сколько ты, Афишкин, ни делай отвлеченное выражение лица – за версту видно, что это у тебя не от поэтичности натуры, а от прозаичности глупости. Ты ведь и не допрешь, что Кормилец наш приказал мне над тобой шефство взять и прямолобность твою хотя бы на зигзаги перековать, потому что вообще-то ты ему нравишься несокрушимой преданностью и желанием быть на него похожим – каждый дурак уже понял, почему ты свой обтянутый в клетку зад день ото дня округляешь, – нагуливаешь его под самого Отпетова. И он это твое «хобби» одобряет, потому что знает – до него тебе никогда и не дотянуться, однако усердие твое ценит… Он вообще такими людьми не разбрасывается и считает: если тебя малость отесать – и ты на что-нибудь сгодишься…
– Как же это может к человеку фамилия точно подходить – задумывается Афишкин, разглядывая Верова-Правдина, втягивающего Гланду в какой-то умственный разговор. – Это же надо, чтобы человек так преданно служил за одну зарплату… Хотя, если разобраться, – еще и из страха божьего и почитания чинов от верху до низу… Да он уже при одном произнесении слова «шеф» в обморок падает, даже если этот шеф – повар… Только зря их преподобие нам его все в пример тычут – и в послушании, и в трудолюбии, и в богобоязненности. По части последней меня уже не проведешь, я, если за должность свою двумя-тремя сверхмедовыми статьями заплатил, то он-то ведь живого человека за свою стрескал – продал начальничка самого непосредственного, можно сказать, и на корню, и не за понюх. Рисковал, конечно: раз в жизни, видать, только храбрости и набрался, зато всю жизнь и окупается. А то, что трудолюбием он нас превзошел, – так и то, небось, со страху, чтобы места не потерять. Вкалывает он, правда, как чумовой, но ему иначе-то и нельзя – не ту должность себе сдуру выколотил: на его отделе, можно сказать, весь журнал держится! Это только название вроде простое – Отдел церковной жизни, – а в него чуть не все запихали – и ритуальные события, и соблюдение типиконов, и летопись воздвижений и трудов монастырских. Тут ежели он умедлит – все снежным комьем нарастет, упаси Господь от такой ишачки! И летописцам – его сподручникам – не позавидуешь: чисто ветии суемудреннии вертухаются от его вибриона – у него же в заднице не то – шило – сущий штопор задействован… Его что по выходным, что по праздникам от бумаги не отдерешь, сказывают – и в отпуске на месяц вперед запасы многостатейные плодит. Одно невразуменно: как он соумевает при таком максимуме загрузки получать такой минимум отдачи? Патент бы ему взять на изобретение Коэффициента Обратного действия – большой бы славы сподобился. Нет уж, куда как ретив – и от других-то отделов готов каждую тему перехватить, лишь бы усердие свое начальству явить – прямо изо рта все вырывает: дерьмо с ним хорошо на пару есть… Нет уж, куда как спокойней стишатами пробавляться – их и надо-то штуки две на номер, да и те кормилец наш укажет – чьи печатать, и подчиненных, слава Богу, никаких, ни откуда корки арбузной ждать не приходится… А у него один Постельняк чего стоит: так и смотрит, как бы своему шефу в ляжку вонзиться… Нет уж, куда как лучше не завидовать сему подвижнику от ярем, хоть и причислен он к БРЕДколлегии, – что за резон служить верой-правдой, коли навару настоящего не огребаешь?.. Нет уж… А вот Постельняком бы, между прочим, лучше не брезговать: что-то кормилец в последнее время к нему разблагоговелся – и хвалит что ни по что, и задания богоблатные лично ему из рук в руки поручает, Верова минувши…