Искандер вскочил с потемневшими глазами и топнул ногою.
– Вон! Как вы смели сюда войти?
Катя вмешалась.
– Да послушайте! Поймите же: откуда им взять денег, если деньги были в банке, а из банка не выдают!
– Где хотите доставайте! Нам хорошо известно, как он зарабатывал! Тысячи загребал. Юрисконсультом был у самых крупных фабрикантов; рабочих засаживал в тюрьмы. Пусть теперь сам посидит. Я вас заставлю распотрошить ваши подушки! Сегодня же переведу его в карцер, – будет сидеть, пока все не внесете.
Катя в бешенстве спросила:
– Скажите, пожалуйста, кому можно на вас жаловаться?
Искандер изумленно поднял брови, поглядел на нее и с наслаждением ответил:
– Можете телеграмму послать Ленину… Товарищ Григорьев!
В дверях появился милиционер.
– Чего вы сюда впустили этих? Гоните их вон!
Они вышли. Когда спускались по широкой лестнице, Любовь Алексеевна вдруг дернула Катю за рукав и покатилась по мраморным ступенькам вниз.
* * *Мучительный был день. Катя не пошла на службу и осталась с Любовью Алексеевной. Мириманова была как сумасшедшая, вырывалась из Катиных рук, билась растрепанною головою о стену и проклинала себя, что ухудшила положение мужа.
Только поздно ночью она заснула тяжелым, летаргическим сном. То и дело как будто кто-то другой рыдал в ней смутным, словно из другого мира звучавшим рыданием.
На заре в прихожей зазвенели сильные, настойчивые звонки. Любовь Алексеевна со стоном проснулась и вскочила. Катя отперла.
Вошло четверо, – двое мужчин и две женщины.
– Что вам нужно?
Один, высокий, с револьвером у пояса, властно спросил:
– Кто живет в этой квартире?
– Тут много живет…
– Рабочие или из буржуазии?
– В тех двух комнатах живут красноармейцы… Я – советская служащая…
– Вон в тех двух? Хорошо… Товарищи, сюда!
Они вошли в комнату Любови Алексеевны. Женщины подошли к комодам и стали выдвигать ящики. Высокий с револьвером стоял среди комнаты. Другой мужчина, по виду рабочий, нерешительно толокся на месте.
С револьвером сказал:
– Товарищ, что ж вы? – Он повел рукой вокруг. – Выбирайте, берите себе, что приглянется. Вот, откройте сундук этот.
Рабочий мялся. Катя спросила:
– Скажите, что это? Обыск?
– Изъятие излишков у буржуазии… Товарищ, пойдите-ка сюда!
Мужчина с револьвером открыл сундук.
– Вот, шуба меховая. Я думаю, пригодится вам?
Любовь Алексеевна, в кофточке, сидела на постели с бессильно свисшими, полными плечами и безучастно смотрела.
Рабочий конфузливо вынул шубу, отряхнул ее от нафталина и нерешительно оглядел. Женщины жадно выкладывали на диван стопочки батистовых женских рубашек и кальсон, шелковые чулки и пикейные юбки.
Одна, постарше, с желто-худым лицом работницы табачной фабрики, спросила нерешительно:
– Товарищ, а зеркало можно взять?
– Берите, берите, товарищ, чего стесняетесь? Видите, сколько зеркал. На что им столько! По три смены белья оставьте, а остальное все берите.
У женщин разгорелись глаза. Младшая взяла с туалета две черепаховых гребенки, коробку с пудрой, блестящие ножницы.
Мужчина с револьвером обратился к рабочему, все еще в нерешительности смотревшему на шубу.
– Ну, товарищ, чего ж вы? Берите, нечего думать. Шуба теплая, буржуйская. Великолепно будет греть и пролетарское тело!
Любовь Алексеевна сказала:
– Послушайте, вы говорите, – изъятие излишков. Это единственная шуба моего мужа.
– А где ваш муж?
– Он… он сейчас арестован за невзнос контрибуции…
– Та-ак… – Мужчина усмехнулся. – Берите, товарищ! Ему в тюрьме и без шубы будет тепло.
Любовь Алексеевна уткнулась головою в подушку.
– Господи!.. Господи, господи! Когда же смерть? Когда же, когда же смерть!
Она рыдала в подушку, колыхаясь всем своим телом.
Женщины, с неприятными, жадными и преодолевающими стыд лицами, поспешно, как воровки, увязывали узлы. Рабочий вдруг махнул рукою, положил шубу обратно в сундук и молча пошел к выходу.
* * * Через день Катя читала в газете «Красный Пролетарий»:ПОХОД НАШИХ РАБОЧИХ НА БУРЖУАЗИЮ22 апреля состоялось торжественное заседание конференции Завкомов и Комслужей и разных комиссий при Завкомах. Зал театра «Иллюзион» был переполнен. Собралось свыше 800 рабочих и работниц. Раньше были обсуждены некоторые нерассмотренные вопросы конференции, как-то: Собес и жилищный вопрос. В обоих докладах ясно вырисовывалась необходимость принять срочные решительные меры по отношению к буржуазии и облегчению участи рабочих. После этого был заслушан доклад тов. Маргулиеса о революционном движении на Западе.
С внеочередным заявлением выступил предревком товарищ Искандер, который предложил революционные слова претворить в действия и этой же ночью произвести первое нападение на буржуазию для изъятия излишков.
Гром аплодисментов и несмолкаемые радостные клики всего собрания были показателем того, что предложение любимого вождя нашло пролетарский отклик у всех делегатов собрания.
Вопрос не вызвал споров. Он был слишком ясен, он был слишком понятен, слишком бесспорен!
Загорелись глаза у пролетариев, понасупились брови, сжались невольно в кулаки мозолистые руки. Уж мы покажем.
Предстояло просидеть в театре до пяти часов утра с тем, чтобы на рассвете двинуться на работу. Время пробежало весьма быстро.
Члены союза «Всерабис» сколотили на скорую руку концерт, и зал начал жить небывало интенсивною жизнью. Знаменитый артист Белозеров затянул родную нашу «Дубинушку». Мощный голос певца звучал истинно революционным подъемом, и дружно подхватила рабочая масса припев. Все слились в один общий коллектив, спаянный великим огнем революционно-пролетарского гнева. Сцена не оставалась ни на минуту пустой. К двум часам ночи уже не было нужды в артистах-профессионалах.
Раскачалась рабочая масса. Один за другим вылезали на сцену простые рабочие и нехитрым языком, не смущаясь, рассказывали анекдоты, декламировали стихи.
К пяти часам утра коммунисты уже разбились на районы и на тройки, чтобы руководить отрядами. Очередь была за рабочей конференцией.
Весело, толкая друг друга, перекидываясь шутками, выходила группа за группой рабочих на соединение с коммунистами в поход на буржуазию.
– Петь можно? – спросил у меня один рабочий.
– Не стоит, – ответил я.
– Чего же бояться, ведь мы же рабочие! – возразил он, полный мощного сознания силы рабочего класса.
С п а р т а к. * * *Любовь Алексеевна где-то достала двадцать пять тысяч и внесла в ревком. Мириманова выпустили.
* * *В отделе Наробраза работа шла полным и ладным ходом. Открывались новые школы, библиотеки, студии, устраивались концерты и популярные лекции.
Однажды Дмитревский, когда остался у себя в кабинете один с Катею, пожал плечами и сдержанно усмехнулся.
– Все это, конечно, очень хорошо, но ведь для того, чтоб такую огромную программу провести в жизнь, нужны средства богатейшего государства. Программы намечают широчайшие, а средств не дают. Народным учителям мы до сих пор не заплатили жалованья. Дело мы развертываем, а чем будем платить?
Приехал из Арматлука столяр Капралов, – его выбрали заведывать местным Отделом народного образования. Он был трезв, и еще больше Катю поражало несоответствие его простонародных выражений с умными, странно интеллигентными глазами. Профессор и Катя долго беседовали с ним, наметили втроем открытие рабоче-крестьянского клуба, дома ребенка, школы грамоты. Капралов расспрашивал, что у них по народному образованию делается в городе, на лету ловил всякую мысль, и толковать с ним было одно удовольствие.
Он сообщил, между прочим, что несколько барышень-дачниц хотят открыть частную школу. Болгары охотно соглашаются платить, потому что программа предполагается много шире программы народной школы; особенно почему-то их прельщает, что дети их будут учиться французскому языку.
Дмитревский ответил:
– Мысль хорошая. Но только одно необходимое условие: школа должна быть бесплатною.
– Ну где ж бесплатно! Барышни с голоду помирают. А болгары платить могут, они богатые.
– Все равно. По декретам, обучение всякого рода должно производиться совершенно бесплатно.
– Вы, значит, можете нам такую школу устроить бесплатно?
– Нет, у нас на это нет средств.
Капралов внимательно смотрел на него, и в глазах зажглись смеющиеся огоньки.
– Так как же?
Катя, с удивлением слушавшая профессора, вмешалась:
– Но ведь сами же они соглашаются платить! А без платы ничего не выйдет. И хорошее культурное начинание заглохнет.
Глаза Дмитревского смотрели растерянно, но тем решительнее он ответил:
– Бедняки платить не в состоянии. И получится опять привилегированная школа. Пусть тогда общество сложится, платит от себя.
– Ну! Не знаете, что ли, наших мужичков? У кого детей нет или учить не желает, – разве согласится платить?
– Тогда не могу разрешить.
В первый раз Катя повздорила с Дмитревским. Но он остался при своем.
* * *В сумерках шла Катя через приморский сквер. Душно было, горячая пыль неподвижно висела в воздухе. От загаженной, с оторванными досками ротонды, где в прежние времена играла музыка, шел тяжкий, отшатывающий запах; там уж третий день смердела в кустах дохлая собака с оскаленными зубами, и никто ее не прибирал. Поломанные кусты, затоптанная трава. И от домов за сквером тянуло давно нечищенными помойными ямами и отхожими местами. Хотелось вон из города, наверх в горы, где не загажена людьми земля, где плавают в темноте чистые ароматы цветущих трав.
По узкому переулку, мимо грязных, облупившихся домиков, Катя поднималась в гору. И вдруг из сумрака выплыло навстречу ужасное лицо: кроваво-красные ямы вместо глаз, лоб черный, а под глазами по всему лицу – въевшиеся в кожу черно-синие пятнышки от взорвавшегося снаряда. Человек в солдатской шинели шел, подняв лицо вверх, как всегда слепые, и держался рукою за плечо скучливо смотревшего мальчика-поводыря; свободный рукав болтался вместо другой руки.
Катя, широко раскрыв глаза, долго смотрела ему вслед. И вдруг прибойною волною взметнулась из души неистовая злоба. Господи, господи, да что же это?! Сотни тысяч, миллионы понаделали таких калек. Всюду, во всех странах мира, ковыляют и тащатся они, – слепые, безногие, безрукие, с отравленными легкими. И все ведь такие молодые были, крепкие, такие нужные для жизни… Зачем? И что делать, чтоб этого больше не было? Что может быть такого, через что нельзя было бы перешагнуть для этого?
Катя быстро шла вверх по переулку.
Ничего такого нет! Все допустимо. Все, что только возможно! И слава, – да, да, – и слава, привет тем, кто с яростною решительностью ринулся против этого великого мирового преступления! Вспомнился немец солдат в «Астории», и как с любовью он оглядывал красноармейцев с заломленными на затылок фуражками.
Были до сих пор для Кати расхлябанные, опустившиеся люди, в которых свобода развязала притаившийся в душе страх за свою шкуру, были «взбунтовавшиеся рабы» с психологией дикарей: «До нашей саратовской деревни им, все одно, не дойти!» А может быть, – может быть, это не все? Может быть, не только это? И что-то еще во всем этом было, – непознаваемое, глубоко скрытое, – великое безумие, которым творится история и пролагаются новые пути в ней.
По безумным блуждая дорогам,Нам безумец открыл Новый Свет,Нам безумец дал Новый Завет, —Потому что безумец был Богом!31Катя шла по горной дороге, среди виноградников, и смеялась. Да, эти разнузданные толпы, лущившие семечки под грохот разваливающейся родины, – может быть, они бросили в темный мир новый пылающий факел, который осветит заблудившимся народам выход на дорогу.
На повороте лежал большой белый камень. За день он набрал много солнечного жару и был теплый, как печка. Катя села.
Внизу, вокруг дымно-голубой бухты, в пыльной дымке лежал город, а наверху было просторное, зеленовато светящееся небо, металлическим блеском сверкал молодой месяц, и, мигая, загоралась вечерняя звезда. Там, внизу, – какая красота в этой дымке, в этих куполах и минаретах, в светящихся под закатом белых виллах и дворцах! А под ротондой, с обнаженными ребрами стропил, гниет дохлая собака, и тянется по улицам кислая вонь от выгребных ям, и пыль в воздухе, и облупившиеся стены домов. Там ли была она права, судя о городе, или здесь, на высоте?
Быстрые мысли бежали через голову, и образы проносились, – жуткие, темные. Генерал с синим лицом, и сумасшедше наскакивающий матрос с тесаком, и бритый человек с томно-сладострастным взглядом из-под придавленного лба. И мужики еще вспомнились, расхищавшие помещичьи усадьбы. Она видела в России эти отвратительные разгромы. Не люди, а жадное зверье, с одною меркою для себя и с иною меркою – для других. А с высоты, – с высоты, может быть, не так! Может быть, еще что-то, более широкое и важное? И может быть, даже, – великая, благословенная правда и полное оправдание?
* * *Из верхнего этажа дома Мириманова, – там было две барских квартиры, – вдруг выселили жильцов: доктора по венерическим болезням Вайнштейна и бывшего городского голову Гавриленко. Велели в полчаса очистить квартиры и ничего не позволили взять с собою, ни мебели, ни посуды, – только по три смены белья и из верхней одежды, что на себе.
– Куда ж нам выселяться?
– Нам какое дело? Куда хотите.
Бледный Вайнштейн, вдруг вдвое потолстевший, – он надел на себя белья и одежды, сколько налезло, – ушел с многочисленною семьею к родственникам своим в пригород. Старик Гавриленко растерянно сидел с женою у Мириманова.
– Но скажите, пожалуйста, ведь все-таки, – какая же нибудь нужна законность. Ну, выселили, – предоставьте хоть чуланчик какой!
Мириманов процедил сквозь зубы:
– «Революционное правосознание»!
– Я одного не понимаю: зачем такое изысканное бесчеловечие? Как будто нарочно всех хотят восстановить против себя.
Жена Гавриленко рыдала.
– Где жить и чем жить? Все там осталось, продавать даже будет нечего. Была бы помоложе, хоть бы в хор пошла к Белозерову. А теперь и голоса никакого не осталось.
Она кончила консерваторию и до замужества с большим когда-то успехом выступала в московской опере.
К вечеру в квартиры наверху вселилось шесть рабочих семей. И по всему городу стояли стоны и слезы. Очищено было около ста буржуазных квартир.
* * *Длинные очереди Гавриленко простаивал в Жилищном отделе, наконец, добирался. Ему грубо отвечали:
– Записали вас, – чего же еще! Дойдет до вас очередь, получите комнату.
Гавриленко, корректный и вежливый, возражал:
– Но ведь меня из моей квартиры выселили, я остался на улице. В буквальном смысле. Куда же мне деться?
– У нас коммунисты, ответственные работники, ночуют в коридорах гостиниц и ждут угла по неделям.
Выселили и фельдшерицу Сорокину, жившую у Гавриленки. Катя предложила ей поселиться с нею в комнате. Но в домовом комитете потребовали ордера из Жилотдела. А в Жилищном отделе Сорокиной сказали, что Катя сама должна прийти в отдел и лично заявить о своем согласии.
– Господи, какая формалистика! Целый день терять! Ну, дешево у них время!
Однако пошла. Простояли с Сорокиной длиннейшую очередь, добрались. Черноволосая барышня с матовым лицом и противно красными, карминовыми губами нетерпеливо слушала, глядя в сторону.
– Ничего нельзя сделать. К вам вселят по ордеру Жилищного отдела.
Катя остолбенела.
– Позвольте! В праве же я выбрать сожительницу себе по вкусу! И ведь тут же вчера нам сказали, что я должна только заявить о своем согласии.
– Не знаю, кто вам сказал.
Сорокина поспешно объяснила:
– Сказал товарищ Зайдберг, заведующий Жилотделом.
– Ну и идите к нему.
– Куда?
Барышня перелистывала бумаги.
– Товарищ, куда к нему пройти?
– Что?
– Куда пройти к товарищу Зайдбергу?
– Ах, господи! Комната № 8.
В коридоре они встретили доктора Вайнштейна. Он с довольным лицом шел к выходу. Катя спросила:
– Получили ордер?
– Да.
– Как?
Вайнштейн втянул голову в плечи, поднял ладони, улыбнулся лукаво и прошел к выходу. Катя с Сорокиной вошли в комнату № 8.
Щеголевато одетый молодой человек, горбоносый и бритый, с большим, самодовольно извивающимся ртом, весело болтал с двумя хорошенькими барышнями.
– Надежда Васильевна, Роза Моисеевна определенно говорит, что видела вас вчера вечером на бульваре с очень интересным молодым человеком…
Они болтали и как будто не замечали вошедших. Катя и Сорокина ждали. Катя наконец сказала раздраженно:
– Послушайте, будьте добры нас отпустить. Мне на службу надо.
Лицо молодого человека стало строгим, нижняя губа пренебрежительно отвисла.
– В чем дело?
Катя объяснила.
– Ничего не могу сделать. Вы подлежите ответственности, что сами занимаете комнату, в которой могут жить двое, и не заявили об этом в отдел. Поселят к вам того, кому я дам ордер.
Сорокина упавшим голосом сказала:
– Но, товарищ Зайдберг, ведь вы же вчера сами сказали, что требуется только личное согласие того, к кому вселяются.
– Ничего подобного я не говорил. Не могу вас вселить. Я обязан действовать по закону.
– В чем же закон?
– В чем я скажу… Я извиняюсь, мне некогда. Ничего для вас не могу сделать.
Катя в бешенстве смотрела на него. Бестолочь и унижения сегодняшнего дня огненным спиртом ударили ей в голову. Она пошла к двери и громко сказала:
– Когда же кончится это хамское царство!
Молодой человек вскочил.
– Что вы сказали?!. Товарищи, вы слышали, что она сказала?
Катя, пьяная от бешенства, остановилась.
– Не слышали? Так я повторю. Когда же кончится у нас это царство хамов!
– Надежда Васильевна! Кликните из коридора милиционера… Прошу вас, гражданка, не уходить. Я обязан вас задержать.
Вошел милиционер с винтовкой. Молодой человек говорил по телефону:
– Особый отдел?.. Пожалуйста, начальника. Просит заведующий Жилотделом… Товарищ Королицкий? Я сейчас отправлю к вам белогвардейку, занимается контрреволюционной пропагандой… Что? Хорошо. И свидетелей? Хорошо.
Он стал писать.
– Вы не отпираетесь, что сказали: «когда же кончится это хамское царство?»
– Не отпираюсь и еще раз повторяю.
– Товарищ милиционер, подпишитесь и вы свидетелем, вы слышали. С этою бумагою отведете ее в Особотдел.
Милиционер с винтовкою повел Катю по улицам.
В комнате сидел человек в защитной куртке, с револьвером. Недобро поджав губы, он мельком равнодушно оглядел Катю, как хозяин скотобойного двора – приведенную телушку.
– Вы занимались контрреволюционной агитацией?
Катя усмехнулась.
– Странно было бы заниматься такой агитацией пред большевиками.
Особник неожиданно ударил кулаком по столу.
– Чего смеешься, белогвардейка паршивая! Пропаганду разводишь в городе! Я тебе покажу!
Катя побледнела и выпрямилась.
– Если вы со мною будете так разговаривать, я вам слова не отвечу на ваши вопросы.
Он внимательно оглядел ее.
– Ого! Видна птичка по полету. В камеру Б! – распорядился он.
* * *Это был подвал с двумя узкими отдушинами, забранными решеткою. Мебели не было. Стоял только небольшой некрашеный стол. Когда глаза привыкли к темноте, Катя увидела сидящих на полу возле стен несколько женщин. Она спросила с удивлением:
– Скажите, а коек здесь не полагается?
Седая женщина с одутловатым лицом ответила:
– Нет.
– Так как же?
– На полу. Что тут есть, – у каждого свое, доставлено из дому. Садитесь ко мне.
Катя подошла к двери и стала стучать. Грубый голос спросил:
– Что надо?
– Откройте, мне нужно вам сказать.
Дверь открыл солдат с винтовкой.
– Ну? что такое?
– Скажите, где же мне тут спать? Где присесть?
Солдат изумился.
– Где хочешь.
– Как же мне? На голом каменному полу? Дома даже не знают о моем аресте, у меня ничего нету. Дайте мне хоть голую койку.
– Не полагается.
– Как это может быть? Тогда позовите ко мне начальника.
– Пошел он к тебе!
– Потрудитесь не говорить мне «ты»! – вскипела Катя.
Солдат долго поглядел на Катю и надвинулся на нее.
– Будешь тут бунтоваться, я тебя скоро сокращу… Пошла!
Он толкнул ее в плечо и запер дверь.
Катя в беспомощном бешенстве оглядывалась.
Есть за весь день ничего не дали. Хлеб выписывали с утра, и она могла получить только завтра. Приютила Катю на своем одеяле та седая женщина, с которой она говорила.
Голодная и разбитая впечатлениями, Катя всю ночь не спала. В душе всплескивалась злоба. Через одеяло от цементного пола шел тяжелый холод, тело горело от наползавших вшей. И мелькало перед глазами бритое, горбоносое лицо с надменно отвисшею нижнею губою. Рядом слабо стонала сквозь сон старуха.
* * *Два дня прошло. Любовь Алексеевна узнала от Сорокиной об аресте и принесла для Кати подушку, одеяло и тюфячок.
В камере сидело пять женщин. Жена и дочь бежавшего начальника уездной милиции при белых. Две дамы, на которых донесла их прислуга, что они ругали большевиков. И седая женщина с одутловатым лицом, приютившая Катю в первую ночь, – жена директора одного из частных банков. С нею случилась странная история. Однажды, в отсутствие мужа, к ней пришли два молодых человека, отозвали ее в отдельную комнату и сообщили, что они – офицеры, что большевики их разыскивают для расстрела, и умоляли дать им приют на сутки.
– А лица такие неприятные, глаза бегают… Но что было делать? Откажешь, а их расстреляют! Всю жизнь потом никуда не денешься от совести… Провела я их в комнату, – вдруг в дом комендант, матрос этот, Сычев, с ним еще матросы. «Офицеров прятать?» Обругал, избил по щекам, арестовали. Вторую неделю сижу. И недавно, когда на допрос водили, заметила я на дворе одного из тех двух. Ходит на свободе, как будто свой здесь человек.
День тянулся в полумраке, ночь – в темноте. Света не давали. Кате вспомнились древние, – раньше казалось, навсегда минувшие, – времена, когда людей бросали в каменные ямы, и странною представлялась какая-нибудь забота о них. Вспомнился когда-то читанный рассказ Лескова «Аскалонский злодей» и Иродова темница в рассказе. Все совсем так.
Жена директора банка тяжко стонала по ночам от ревматизма. Лица у всех были бело-серые, платья грязные, живые от вшей. Голод, бессветие, дурной воздух. В душах неизбывно жили ужас и отчаяние.
Катя узнала от товарок по заключению, что их камера Б – «сомнительная». Из нее переводят либо в камеру А – к выпуску, либо в камеру В – для расстрела. На днях расстреляли двух девушек-учительниц за саботаж и контрреволюционную пропаганду. Катя жадно расспрашивала про них днем, а ночью бледные их тени реяли пред нею в темноте.
* * *Позвали к допросу. Когда Катя входила в просторную комнату особняка, где ждал допрос, ее вдруг стала трепать такая дрожь, и так забилось сердце, что Катя пришла в отчаяние.
Сидело за столом трое, один из них – тот, который на нее тогда стучал кулаком. Сидевший в середине, бритый, спросил:
– Ваше имя, фамилия?
Катя сказала.
– Вы родственница товарища Сартанова-Седого?
– Это к делу не относится! – резко оборвала Катя.
Бритый внимательно поглядел. Тот, прежний, неподвижным взглядом уставился на Катю, и в тяжелых глазах его был уже предрешенный приговор. Третий, широкоскулый, в матросской фуражке, с смеющимся про себя любопытством приглядывался к взволнованному лицу Кати, так странно не соответствовавшему ее резкому тону.
– Бывшее звание ваше?
– Дворянка, – с вызовом ответила Катя. И задыхалась, и прижимала руку к сердцу.
Бритый успокаивающе сказал:
– Да вы не волнуйтесь, дело пустяковое.
Катя с презрением возразила:
– Я вовсе не от допроса вашего волнуюсь.
Бритый предложил рассказать, как было дело. Допрашивал мягко и не враждебно. Катя все рассказала и прибавила, что в «хамском царстве» вовсе не раскаивается, что этот Зайдберг, правда, держался, как хам.
– И я думаю, вы на моем месте, если бы испытали все эти издевательства, тоже сказали бы так.
Бритый улыбнулся тонкими своими губами.
– Ну, я бы выразился осторожнее: назвал бы хамом его, если бы стоил, а не говорил бы вообще о хамском царстве… Можно увести, – обратился он к страже.
Катя еще больше заволновалась.
– Я имею сделать заявление.
– Пожалуйста.
– Вот какое заявление…
И вдруг она перестала дрожать, в душе стало радостно и твердо.
– Я сидела в царских тюрьмах, меня допрашивали царские жандармы. И никогда я не видела такого зверского отношения к заключенным, такого топтания человеческой личности, как у вас… Я сижу в камере подследственных, дела их еще не рассмотрены, может быть, они еще даже с вашей точки зрения окажутся невинными. А находятся они в условиях, в которых при царском режиме не жили и каторжники. У тех хоть нары были, им хоть солому давали, им хоть позволяли дышать иногда чистым воздухом. А вы бросаете ваших пленников в темные подвалы, люди лежат на холодном каменному полу, вы их морите голодом. Тюремщики обращаются с ними, как с рабами, кричат на них, говорят им «ты». Неужели же вас ни разу не поинтересовало зайти и посмотреть, как вот здесь, под полом, под вами, живут люди, которых вы лишили свободы?.. И потом. Вы вот выясняете мою вину, – а почему вы не стараетесь выяснить, что ее вызвало? Почему не арестовываете людей вроде этого Зайдберга или вашего Искандера? Они своими действиями гораздо больше подрывают авторитет вашей власти, чем всякие контрреволюционные пропаганды.