– Саня, ты и впрямь не знаешь, где маска?
– Да на что она тебе?
Федька опустила голову. Менее всего беспокоясь о ее странной блажи, Санька отодвинул девицу и проскочил мимо нее на лестницу. Но сбежать не удалось – Федька, не менее ловкая, чем он, ухватила его за подол шубы.
– Стой, дурак! – приказала она. – У нас беда стряслась.
– Что за беда?
– Стой, говорю. С Глафирой – беда.
– С кем?! Да что ты молчишь?! Говори внятно!
– Саня, ее больше нет.
– Как – нет? Где – нет? Так он…
Санька чуть было не выпалил: так он, проклятый риваль, увез ее прямо из театра, не заезжая к ней домой? Но удержался.
– Ты знаешь, кто он? – быстро спросила Федька. – Коли знаешь – беги в дирекцию, говори! Там сейчас полицейские сыщики сидят, всех по очереди вызывают! Да беги же! Все расскажешь и оправдаешься!
И ее рябое лицо преобразила радостная улыбка.
– Погоди, погоди… – до Саньки стало доходить, что они с Федькой имеют в виду не одно и то же. – В чем мне оправдываться – я же ее не увозил! Или…
– Саня…
– Что – Саня?
– Ее больше нет. Ее утром мертвую подняли.
– Что ты врешь!
– Ей-богу! За расписным задником, знаешь, где колесница Аполлона. Ее шнурком удавили. А рядом твоя маска валялась.
Этого было слишком много для быстрого понимания.
– Плотники пришли глуар чинить, там золоченое крыло отвалилось, и на нее наткнулись.
– Какой Аполлон, какой глуар?.. – бормотал Санька.
– Я тебя нарочно ждала – перехватить. Они там, в дирекции, думают – это ты…
– Я? Что – я?..
– Ну, ты… все же знают…
– Я ее не увозил, – сказал Санька. Некий умозрительный человек, (а, может, ангел-хранитель) засел в голове и твердил: Глафиру увезли, оттого дирекция послала за полицейскими, слыханное ли дело – похитить первую дансерку… А все дурное этот ангел отметал в сторону белым крылом – или же умозрительный человек отмахивался, как от осы… то-то радости было, когда на театральном чердаке отыскали осенью осиное гнездо…
– Санька, ты что, не разумеешь?
– Нет… да…
Глафира не могла умереть. Ведь столько было наобещано Санькиными страстными мечтами! Все могло перемениться – с любовником поссорилась, на обожателя обратила внимание, и не век же ему торчать в береговой страже, ему всего двадцать лет, еще немного – и все было бы позволено!
Санька разрыдался, как малое дитя. Он отпихнул Федьку, что кинулась утешать, и выскочил на улицу. Обида заполнила, как вскипающее молоко. За то, что Глафира дважды оставила его, за то, что лишила надежды навеки – и все мечты недействительны…
Саньку обокрали. И он оплакивал кражу с яростью трехлетнего дитяти. Федька выскочила следом, но подойти не решалась. Глафиру она недолюбливала – и из-за Саньки, и потому, что видела – изящная дансерка навела на всех какой-то морок, и ей прощают танцевальные оплошности из-за непобедимого обаяния; Федька же, недавно сделавшая в зале при свидетелях безупречный пируэт «алескон» в два оборота, никому не нужна – нет в ней обаяния, лишь одна рябая рожа. И вот сейчас на душе понемногу воцарялась радость: Санька нуждался в ее помощи! Не в маленьких подарках или повседневной опеке, а в настоящей помощи.
Что Федьке известно про это дело? Она утром прибежала одна из первых и пошла в зал, чтобы до прихода товарок разогреть ноги. Степан Афанасьевич уже растопил печку подсохшими за ночь дровами и принес новую охапку – чтобы сохли потихоньку. Федька поздоровалась и стала в одиночестве потихоньку заниматься, вводить себя в то состояние, когда правильные четкие движения стоп доставляют радость. Степан Афанасьевич пошел разносить дрова по уборным. Вдруг Федька услышала грохот. Она испугалась – не сорвался ли старик с лестницы вместе с дровами. Выскочив, услышала внизу шум. Спустившись на пролет, увидела и разбросанные дрова, и остолбеневшего истопника, и свою подружку Малашу, сидящую на ступеньках и рыдающую.
Уразумев, что произошло, Федька прежде всего забеспокоилась – каково переживет беду влюбленный Санька. Она решила встретить его на подступах к театру и осторожно подготовить к дурному известию, но, к счастью, не успела убежать – ее схватил за руку Васька-Бес, тоже приходивший довольно рано, и спросил о маске.
Васька знал, что Федька влюблена в Румянцева, и дай волю – будет штопать ему чулки. Видел также, как она недавно возилась с Санькиной адской маской, подгоняя ее, и хотел узнать – есть на ней хоть какие-то метки? Она действительно была помечена изнутри двумя буквами: «АР».
– Слава богу! – воскликнул Васька. – Так я и думал! Так бы нас всех трясти принялись, а теперь ясно, кто ее там обронил!
– И что, прямо у тела? – спросила изумленная Федька.
– Возле юбок, Царствие Глафире Небесное. Надо ж таким олухом быть…
– Он ее не убивал! Зачем ему?
– А не знаю! Мало ли что промеж них вышло.
– Ничего промеж них не было!
– Будет врать-то! Допрыгался наш голубчик. Мы-то думали – не с ума ли спрыгнул, смотрел на нее, как бешеный, пропал после представления, костюма не сдал, а он, вишь, Глафиру выслеживать побежал.
Тут Федька возразить не могла – про Санькин побег из театра в танцевальном костюме она не знала.
Потом прибежали из дирекции. Отвели ее в комнату, где сидели два полицейских сыщика, и она поклялась, что в последний раз видела Глафиру после представления, когда публика уже разошлась. Дансерка навестила кого-то из зрителей в ложе и шла в свою уборную. Федька же задержалась на сцене – искала потерянный во время танца кусок цветочной гирлянды с юбки, кто-то его отпихнул ногой, чтобы не помять, и куда он улетел – неведомо, а наряд сдавать костюмерам, и он должен быть цел.
– Стало быть, четверть часа спустя после окончания она была жива? – уточнил полицейский чин. – А как она шла в уборную?
– Она была в ложе на мужской стороне, – честно ответила Федька, – а на женскую сторону удобнее всего перебежать по сцене.
– Вот тогда-то ее и подкараулили, беднягу. А где в ту пору был Румянцев?
– Не знаю…
Ей бы соврать – ждал у лестницы, но ложь не сразу пришла Федьке на ум – а лишь когда ее выпроводили из комнаты.
Так получалось, что до определенного момента Глафиру видели в театре живой. А потом, уже утром, нашли мертвой. А Саньку не видели после его бешеного бегства вообще. Просто не поняли, куда он подевался. Про его любовь слухи ходили, Глафирина неприступность могла бы и ангела довести до безумства. И эти взоры, которые, оказывается, всеми замечены… И эта проклятая маска…
Все было ужасно и непонятно, однако для Федьки открывались такие возможности, что впору бежать в Божий храм ставить свечку во здравие тому, кто избавил театр от Глафиры.
Санька стоял лицом к стене, едва ли не упираясь лбом в холодный камень, и слезы потихоньку иссякали. Федька подошла со всей осторожностью, молча постояла рядом и дождалась, пока избранник души к ней повернулся.
– Сань, ты где был после представления? Есть кто-то, кто тебя видел и мог бы сказать: да, с Румянцевым вместе ужинали?
– Иди к черту…
Федька не обиделась – она все понимала. Только поплотнее запахнулась в шубку. Ноги мерзли – она ждала избранника в танцевальных башмачках, в них и выскочила на снег. Но оставить его сейчас фигурантка не могла.
Она видела любимый профиль, который уже наловчилась рисовать на затуманенном стекле: нос с заметной горбинкой, чуть более обычного выдающиеся вперед губы – если смотреть спереди, то очень красивого рисунка, и изящный подбородок, и чуть более глубоко посаженные, чем у греческих аполлонов, глаза – вот только длинные ресницы, на которых под солнечным лучом появлялись золотые точки, палец изобразить не мог.
– Ты пока побудь здесь, встань вон там, за углом, а я схожу узнаю, что у нас делается, – сказала Федька, и он послушался.
Поблагодарить ее за заботу ему и на ум не взошло. Она не обиделось – ясно же, что не до любезностей.
В театре фигурантка пошла смотреть то место, где нашли мертвую Глафиру. Она полагала увидеть там по меньшей мере половину труппы – и оперных, и балетных, и музыкантов. Тело уже убрали, но знатоки показывали, как именно оно лежало и где была румянцевская маска.
– Это точно он! Я давно приметил, что-то неладное задумал, – такую речь держал Трофим Шляпкин. – Уж как он ее всюду высматривал! А ей-то на него начхать! Так ему и объявила: мне на тебя, вертопраха сопливого, начхать! Ну а кто ж такое стерпит! Он тогда и опомнился, как она уж мертвая лежала!
– Она ему это раньше сказала – а он терпел, терпел, а как занавес упал – ускакал, как ошпаренный! За шнурком побежал, не иначе, – возражал Сенька. – Что бы ему не дурью маяться, а посвататься к какой горячей вдовушке? И горя бы не знал! А первая-то дансерка – не про него, нищеброда!
Федька слушала, не показываясь на глаза, и уже задыхалась от злости – вот точно то же эти сволочи говорили полицейским сыщикам!
И тут ее осенило – шнурок! Поскольку его не раз поминали, то, выходит, он был найден при теле. Если этот шнурок оторван от танцевального костюма – то еще надобно узнать, от которого! А если он совсем посторонний – то, значит, кто-то его принес нарочно, замышляя убийство. Нужно было бежать к костюмерам, разглядывать Санькин костюм.
В мастерской Федьку знали – там ее крестная трудилась. Можно было прибежать, словно с новостями, и добраться до больших вешал, на которых висели костюмы труппы – оперные отдельно, балетные отдельно, каждый спектакль – особо.
Федька и понимала, что ее избранник на убийство не способен, и безумно боялась, что в костюме обнаружится недохватка тесемочки или шнурочка.
Крестная, Агафья Антоновна, знавшая, как и весь театр, про Федькину любовь, обласкала фигурантку и потихоньку провела ее к костюмам вчерашнего представления, которые нужно было оглядеть и развесить в правильном порядке.
Санькин адский кафтан с рожей на пузе был самый длинный. И воинский наряд – тоже. Ничего подозрительного на них не обнаружили.
– Так ведь шнурок у нас где угодно можно взять, – сказала Агафья Антоновна. – Может, он на полу подобрал, и тут ему в головку дурь вошла?
– Так и ты, тетенька, думаешь, будто это он?
– Весь театр так думает! Кому бы еще? Да на черта всем эта Глафира сдалась, один твой дуралей с нее глаз не сводил! Держись ты, Федорушка, от него подалее! А то гляди!
– Что – гляди?
– Не потащилась бы ты за ним в каторгу…
– И потащусь! – выкрикнула Федька и убежала.
Положение было ужасное – вроде и жил Румянцев без врагов, а как стряслась беда – весь театр ему недруг! Как один ополчились! И защитить некому. Кроме одной дуры рябой, которую никто слушать не станет.
Из-за убийства Глафиры занятия в зале все никак не начинались, девицы из береговой стражи стояли у палки и, обсуждая событие, лениво разминали ножки. Федька заглянула туда – и поняла, что сегодня заниматься не сможет, не до того. Мысли возникали одна другой причудливей: увезти Саньку в деревню, где его не найдут, или вовсе как-то спровадить его в Москву – там у него родня, или бежать на Васильевский, к дедову шурину, который не раз похвалялся, что у него-де в полиции есть и брат и сват.
И лишь самой последней явилась мысль – узнать все-таки, куда Санька сбежал после представления и где пропадал. Коли у Анюты – это было бы счастье! Та к нему привязалась, должна сказать правду полицейским!
Федька пошла ее отыскивать и нашла в уборной вторых дансерок. Она там сидела с Дуней Петровой, ожидая, пока позовут в зал.
– Чего тебе, Бянкина? – спросила Анюта.
– Поговорить надо.
– Не о чем вроде.
– Есть о чем.
Федька понятия не имела, как приступиться к пикантному разговору, и от неловкости глядела в пол.
– Так это у нее Санька Румянцев на уме! – догадалась Дуня.
– И что? – Анюта, хорошая актерка, притворилась, будто не понимает.
– Может, ты, сударыня, скажешь… скажешь, где он был после представления?.. – неуверенно спросила Федька.
– А не скажу. Потому что не знаю. Да и знать не могу, – твердо ответила Анюта.
– Так, может…
– Не может! И заруби на носу своем дырчатом – слышать я о нем больше не желаю. Так-то. Еще недоставало, чтобы полиция…
– Так он у тебя был?!
– Нет, говорю тебе! Вот ведь дура, простых вещей не понимает! Не было его у меня – и отродясь не бывало!
– Ступай, ступай, – сказала Федьке Дуня. И прищурила левый глаз. Это означало – дождись меня, кое-что скажу.
Фигурантка выскочила из уборной. Ну конечно! Коли поднимется шум – Анютин покровитель может узнать про ее шашни с Румянцевым. И прощай счастливая жизнь!
К дверям спешила Наталья Макарова – несла новость Анюте.
– Слыхала, Бянкина? Что открылось! Румянцев дома не ночевал! Полиция к нему ходила – так его матушка-умница побожилась, будто прибежал сразу после представления и спать улегся, а братец-то и выдал! Так и сказал – перед самой заутреней старшенький-то явился, зол был – как черт!
И Наталья ворвалась в уборную – праздник-то какой, можно услужить Анюте Платовой. Та не скупа, отплатит – юбку надоевшую подарит, сорочку с порванным кружевцем. У нее-то их на весь театр станет, и на береговую стражу, и на хор.
Да и все будут Анюту выгораживать – в ожидании награды за преданность.
А если Федька попытается объяснить полицейским сыщикам, что Санька провел полночи у Анюты, – весь театр против нее выступит… Все, чего она добьется, – это нагоняя от начальства.
Федька прислонилась к стене. Значит, слов более не надобно. Надобно действовать. А как?
Из уборной вышла Дуня Петрова, как и Федька – в шубке внакидку и всего в двух юбках, чтобы удобнее было заниматься.
– Пошли, – велела она и, приведя фигурантку в тихий закуток, сказала прямо:
– Не будь дурочкой, Бянкина. Платова тебе не помощница. Коли хочешь ему пособить – беги, ищи деньги. У вас в береговой страже есть Семен-питух, он за деньги родную мать продаст. И другие тоже… Докопайся, где тот же Семен вечером шлялся, уговори его – будто он вместе с твоим обалдуем шлялся да на похмельную голову позабыл.
Федька ахнула – вот ведь где друг подлинный сыскался!
– Я тебе этого, Дуня, не забуду, вот те крест!
– То-то все вы, молодые дурочки…
Самой Петровой было уже двадцать пять или даже двадцать шесть. Тоже не красавица, право танцевать вторые партии всеми средствами доказывала. А первых ей все равно не видать – ибо не француженка, не австриячка и не итальянка.
– А Платову не трогай, ей и без тебя тошно, – добавила Дуня.
– А ты как думаешь – кто Глафиру-то?..
– Это дело темное. Оно, может, вообще никогда не откроется, – подумав, сказала Петрова. – Глафира уж больно много скрытничала. Кабы с нами делилась – мы бы теперь все сыщикам и доложили, и злодея бы они поймали. А так… сама видишь…
– Но ты ведь не веришь, будто это Румянцев?
– Верю! Я, Бянкина, такое в жизни повидала – что парень сгоряча мог зазнобу удавить, верю! – с неожиданной яростью выпалила Дуня. – Хоть у твоего Саньки и кишка тонка на такое дело… Мог, вконец одуремши…. А потом к Анютке кинуться – с перепугу, и полночи с ней маяться…
– Да нет, Дуня, что ты, Господь с тобой! А если он скажет сыщикам в управе благочиния правду – был, мол, с любовницей? Платова, конечно, станет отпираться…
– Ну так обойдется это Анюте в две или три сотни. Одно ее ожерелье дороже стоит. Она уже и теперь припоминает, через кого можно встречу с обер-полицмейстером устроить. Я ее знаю, она ловкая! Может, и не деньгами расплатится. Так ты беги, выручай уж своего болвана, дурочка, а то его в каторгу погонят – и ты в петлю полезешь.
И Федька, поцеловав Дуню в щеку, помчалась на мужскую половину – высматривать Семена-питуха.
Но, пока добежала, сообразила: если Семен согласится, ей этого паршивца всю жизнь поить придется. А зато есть другой человек – который поможет не ради денег, а по своей несуразности. Его можно выманить и все ему растолковать. Ну и заплатить, разумеется – немного, совсем без денег тоже нельзя.
Имелась в Федькиной жизни одна нелепая история, за которую было немножко стыдно. Года полтора назад ей показалось, что Санька уже готов проявить здоровую мужскую благосклонность. Первым делом Федька испугалась – как же на нее отвечать? От товарок-фигуранток она знала, что любовнику в постели надобно угождать, и про всякие ухватки наслушалась. Но сама опыта не имела ни малейшего, даже ни с кем не целовалась – в береговой страже она не пользовалась успехом, а из публики время от времени интересовались какие-то гадкие люди, на которых и смотреть-то было тошно, а не то что в постель с ними ложиться.
Бянкина, бывши почти на два года старше Саньки, понимала – он будет ждать от нее хоть какой-то опытности, а она по сей части бестолкова – дальше некуда! И нет же в столице кого нанять, как нанимают помесячно, скажем, музыкального учителя. Первая ночь с Санькой могла стать и последней – если ему не понравится. А этого Федька не хотела.
Характер у нее был стойкий, боли она не боялась – это для танцовщицы вещь привычная, и учеников даже учат выверять по ней движения: когда, встав в аттитюду или в арабеск, ощутишь ее – значит, поза схвачена верно. Если отнестись к амурной близости как к танцу – то можно ее постичь тем же методом: перед тем, как блистать на сцене, танец многократно проходят в зале, и публика этой черной и потной работы не видит; равным образом перед тем, как оказать себя умелой и страстной любовницей в румянцевской постели, надобно отрепетировать все ухватки в постели иной…
Самое забавное – избранника она сразу наметила, без всяких колебаний. Это был чудаковатый и придурковатый Бориска. Про него было известно, что жил с квартирной хозяйкой, старше него лет на двадцать. Сам он этими делами не хвастался – и был белой вороной в береговой страже, где мужчины считали долгом регулярно докладывать о похождениях.
Бориска Федьке нравился тем, что не путался в интриги, мало пил, почти не ругался, старался быть любезным. А то, что губы вечно полуоткрыты и взор блуждающий – полбеды. Отношения между мужской и женской частью береговой стражи были приятельские – то и дело возникали амурные приключения, но завершались они обычно без скандалов. Поэтому Федька приступила к маневрам без затруднений – договорилась с подружкой Малашей, которую обыкновенно ставили в пару с Бориской, и сама стала с ним танцевать…
После третьей или четвертой совместной репетиции они случайно заговорили о песенках на слова покойного Сумарокова, которые все еще были в моде и исполнялись в домашних концертах, а поскольку от выпускника Театральной школы требуется много умений, в том числе и певческое, то и Бориске, и Федьке доводилось исполнять стансы о нежных пастушках. Разговор оказался увлекательный, был продолжен на улице и даже у Бянкиной дома – она жила у родни, совсем близко от театра. Слово за слово – оказалось, что Бориска пишет книгу! И не простую, а «Танцовальный словарь».
– Публика простых вещей не понимает, – говорил он увлеченно, и даже физиономия в тот миг была выразительной, почти умной. – Названия танцев многие не знают, откуда они взялись, каков должен быть настоящий балет. Когда публика поумнеет, станет требовать от балетмейстеров, чтобы все служило действию, а не то что теперь – все наши первые дансеры и дансерки говорят: я должен исполнить паспье, потому что я всегда его исполняю, а я – тамбурин, оттого что одна я отплясываю его в этом театре и другой особе не уступлю! Нужды нет, что плясала его еще покойница Камарго! И вот наш балет все более похож на петровскую кунсткамеру с уродами и реликвиями времен доисторических.
– Какие ты страсти говоришь! – Федька даже поежилась. Она как-то на спор побывала в том зале кунсткамеры, где выставлены заспиртованные уроды, и насилу оттуда убралась; более же всего ее поразили не двуглавые и шестиногие младенцы, а дама средних лет, которая жадно разглядывала банки с монстрами.
– А промежуток между актами? Ты когда-нибудь думала, что он значит для публики? – спросил Бориска.
– Отдых от наших антраша, – тут же нашлась Федька.
– Он необходим – для перестановок на сцене и для переодевания дансеров с фигурантами. А теперь вообрази зрителя, который только что был растроган до глубины души прощанием Гектора и Андромахи, Орфея и Эвридики, у него слеза на глазах, и тут оркестр начинает бойко играть паспье, или ригодон, или даже тамбурин, под который ноги сами начинают притопывать. Значит, Лепик с Бонафини зря старались – ничего от их танца у публики в голове не остается. Проклятый ригодон исполнен, занавес подымается – и оркестр с легкостью необыкновенной тут же переходит к печальной и похоронной ритурнели!
Бянкина даже заслушалась – так складно Бориска толковал о театральных делах. Видимо, придурковатость была мнимой – просто человек все время старательно размышлял, забывая придавать умный вид своей роже и закрывать хоть ненадолго рот.
Это облегчало задачу – умному человеку можно и правду сказать.
Она, смущаясь, пожаловалась, что Румянцев на нее и смотреть не хочет, высказала опасения насчет своей неопытности и, наконец, прямо попросила помощи.
Бориска, добрая душа, не отказал. И за месяц они раз пять сходились по-товарищески. Но проку не вышло – как раз тогда истомившегося по Глафире Саньку прибрала к рукам Анюта Платова, и Федькины труды пошли прахом. Зато она знала Борискину тайну – и никому не выдала.
Вот о нем-то Федька и подумала, и так и сяк поворачивая в голове мудрый совет Петровой.
Но на полпути она встала и чуть не хлопнула себя по лбу.
Следовало бы сперва сбежать вниз, выскочить из театра и отыскать за углом Саньку. Он, поди, все еще там стоит – и не приведи Господь, если его там увидит кто-то из театральных служителей. Прогнать его туда, где его искать не догадаются, – вот что вмиг стало главной задачей.
Фигурантка развернулась и побежала к черному ходу, но вдруг опять стала, как столб.
Весь театр знает, что она носится, пытаясь как-то помочь Румянцеву. Как бы не выскочили за ней следом и не увидели его на улице. Эти сволочи могут не полениться и добежать до полицейских сыщиков, которые все еще заседают в дирекции. Значит, надобно запутать следы.
И Федька неторопливо пошла совсем в другую сторону.
Она решила выскочить из театра через вход для зрителей – благо этих входов в Большом Каменном было шестнадцать. Но сперва – показать вид, будто она пошла в зрительный зал по некому делу, с кем-то там потолковать, с кем-то, может, даже пожеманничать. Судя по звукам, доносившимся со сцены, певцы репетировали, невзирая на печальное событие, прелестную забавную русскую оперу «Ямщики на подставе», написанную Евстигнеем Фоминым на либретто Николая Львова. Сами сочинители назвали ее «игрище невзначай», чтобы оправдать неимоверное количество плясок и песен.
На сцене хористы стояли вразброд, изображая позами неуклюжих ямщиков, и трогательно выводили:
– Высоко сокол летает, Повыше того белая лебедушка, Слетался сокол с белою лебедушкою…
Федька заглянула в оркестр, задала там кое-какие вопросы, потом пошла к служителям, опускавшим вниз большие люстры, чтобы снабдить их новыми свечками. Остановилась и возле кавалеров, которые пришли посмотреть репетицию ради молоденьких хористок. Кавалеры были знакомые, отчего ж с ними не постоять в партере – да заодно и не убедиться, что никакая гадина не ползет по следу.
Большой зал представлял собой живописную картину – в разных его концах составились группы из красивых актрис в сценических платьях, актеров и обожателей всех возрастов и званий. Шубы и епанчи скинуты были на кресла в партере, там же стояли прислоненными до поры особые трости, в набалдашники которых были вделаны свистки. Любители оперы и балета нарочно запасались ими, чтобы опозорить неудачливых дансеров или певцов, хотя театральное начальство несколько раз строго запрещало ходить с подобными аксессуарами. До того были в моде скрепленные шнурком дощечки, которыми партер поднимал неимоверный треск, заменявший аплодисменты, да, слава богу, устарели.
Звучала музыка, на сцене командовал не кто-то из хормейстеров, а приятель Львова, купец и певец Митрофанов – толстенький, с глазами навыкате и носом репкой, выпевающий нужные слова громким басом, которому он умел придать потешную хриплость, но при том шустрый и задиристый. Его позвали потому, что он содержал доподлинный и всем известный ямщицкий хор, который любители часто приглашали летом в усадьбы. Только он, по мнению Львова и Фомина, мог показать оперным певцам верную ямщичью манеру.
Вдруг Федька увидела человека, который был ей действительно нужен. Увидела – и обрадовалась.
При театре вечно околачивалось превеликое множество разнообразного народа, и все норовили оказаться в зале. Художники приносили эскизы декораций, костюмов и разного сценического убранства, композиторы – толстые и лохматые партитуры, ветераны приводили поющих внуков и внучек, племянников и племянниц, надеясь добиться для них дебюта. Ежели прибавить обожателей – получалась картина на манер ярмарки, только что цыган недоставало. Среди всей этой пестрой и шумной публики самым кротким выглядел юноша лет семнадцати, высокий и круглолицый, одетый скромно, имевший при себе книжки, тетрадку и карандаш. Что он высматривал на сцене, что записывал – никто не знал. Говорили – юный сочинитель, подающий немалые надежды. И рассказывали про него дивно нелепую историю.