– И как ваш промысел, удачный?
– Соболь не любит железа. Теперь в тайге много железа.
– Это государственная необходимость, – серьезно произнес Давлетов.
Она невесело улыбнулась.
– Пустые ловушки? – спросил Дрыхлин.
Она махнула рукой: мол, и не спрашивайте.
Савин смотрел на нее и никак не мог отвязаться от мысли, что подобное с ним уже происходило. Хотя точно знал, что не было и быть не могло. Он силился понять эту возникшую из ночи женщину. Как она ходит сутками по тайге, ночует в таких вот избушках, не боясь одиночества и зверя.
Он вспомнил другое лицо и длинные ломкие пальцы, теребившие штору. Мужской магнитофонный голос объяснялся в любви неведомой женщине: «Твои глаза – напротив…» А напротив него были глаза святых, мудро смотревших с трех икон в углу…
– Где ты ходишь, бойе? – вдруг обратилась к нему Ольга. – Чьи следы распутываешь?
– Он у нас задумчивый, – сказал Дрыхлин.
– Молчанье – ограда мудрости, – произнесла она.
Встала, подошла к печке. У Ольхона торкнулись вверх уши. Он подождал, пока хозяйка сняла ведро, вильнул закрученным хвостом. Она вышла из зимовья, он – за ней.
– Хороша охотница, а? – обратился Дрыхлин к Савину.
Давлетов подумал вслух:
– Как же мы все здесь поместимся?
– Знаете, Женя, – продолжал Дрыхлин, – а ведь она положила на вас глаз. Я для нее – гость. А вы – бойе, друг, значит. Для меня она – Ольга, для вас – Оля. Чуете, Женя?… Между прочим, если я не обманываюсь, в торбе, что привязана к поняге, соболь.
– Какой поняге?
– Доска вместо рюкзака. Кстати, гораздо удобнее. На Тунгуске у всех охотников поняги… Вы же никогда соболя не видели, Женя?
– Нет.
– Попросите ее показать.
Она вошла в зимовье, присела на чурбачок у печки, подкинула дров. Сидела, чуть покачиваясь, глядя на огонь, ровно бы читала в беспокойном дрожании желтых языков то, что было спрятано от других. И Савин, завороженный огнем, будто подглядел, как метнулась ее душа в прошлое, которого она не знала, когда собирались на камлание у костра ее сородичи и неистовый шаман заклинал добрых духов послать удачу охотникам. Савин пытался отвести глаза и не мог. Глядел на нее, как на жительницу иного мира, как на таежный мираж, сознавая в то же время, что все – явь, что он может, если захочет, дотронуться до нее.
Да что же это такое? Как же могла так распорядиться жизнь, определив женщине мужскую судьбу? Ей бы по асфальту – в модных сапожках и в своей мохнатой шапке. Поставить бы обеих рядом – глядите, кто лучше! Но несбыточно, невозможно, как нельзя столкнуть стылый голубой день и мягкую буранную ночь.
Она встала, подошла к столу, спросила:
– Можно убирать?
– Нет-нет! – торопливо ответил Давлетов. – Отдыхайте, мы – сами.
Но она с женским проворством взялась за посуду. Давлетов взглянул на часы: было начало десятого. Почти два часа прошло, как появилась в избушке охотница.
– Что ты ищешь, гость, в этих местах? – неожиданно спросила она Дрыхлина и прострелила его своими раскосыми глазами. – Соболя?
– Я ищу землю для БАМа, – ответил он. – А вот Женя соболя никогда не видел. Не покажете?
Он будто зрил сквозь холстину, потому что из той самой торбы, где была тушка белки, она вытащила темно-коричневую, чуть больше рукавицы, шкурку. Бросила ему на колени. Он взял ее, дунул на мех. Протянул Савину:
– Полюбуйтесь. Хоть и не экстра, но хороша.
Савину вдруг стало неуютно и тоскливо. Что-то укололо его, и этот укол вызвал в нем необъяснимое чувство тревоги. Ощутил, как из-за стола уходит благожелательность. Глядел на охотницу, на Дрыхлина, пытаясь понять то, что ускользнуло от него. Дрыхлин поднялся за чайником, сыпанул из пачки в кипяток, не меряя, заварки. Охотница провожала взглядом каждое его движение. Шкурка лежала около Савина, темная, невзрачная, с размытым пятном у шеи. Для приличия он потрогал ее. И спросил – тоже для приличия:
– Чего она такая маленькая?
– Не выделанная еще, Женя, – откликнулся от печки Дрыхлин. – Красивая?
– Не знаю.
– О, бойе! – Охотница обласкала его взглядом, и он словно бы почувствовал теплое прикосновение к лицу. Голос Дрыхлина смахнул ту колдовскую волну.
– Не продадите?
– Какую цену дашь, гость?
– Вам удобнее самой назвать цену.
– Зачем она вам, товарищ Дрыхлин? – спросил Давлетов.
– Не мне, Халиул Давлетович, жене. Приспичило ей соболью шапку.
Савин отодвинул от себя шкурку, поднялся, встал рядом с охотницей, прикоснулся плечом к ее плечу. Хотел поймать ее взгляд, чтобы еще раз почувствовать лицом невидимое прикосновение. Но она смотрела на Дрыхлина.
– Что же вы молчите, Ольга? – не выдержал тот.
– Боюсь прогадать.
– Может быть, у вас еще есть?
– Здесь нет.
– Не надо стесняться, девушка. Скажите, сколько я должен?
Давлетов, недоумевая и с неприязнью, глядел на них. Она засмеялась тихим смешком, и Савину подумалось, что улыбка ей очень к лицу. Засмеялась, превратилась в девчонку и произнесла:
– Все оборотни в шкурках и перьях прячутся в пещерах и туманах.
Дрыхлин непонимающе уставился на нее.
– Это ничего не стоит, гость! Это тебе подарок, – она улыбнулась, но как-то смутно, странно, будто сожалея о подарке.
– Нет-нет! – запротестовал Дрыхлин. – Так я не возьму.
– Бери, бери, гость.
– Не могу.
– Как ты можешь отказываться, если знаешь наши обычаи?
Дрыхлин развел руками, простецкая улыбка раздвинула его щеки.
– Сдаюсь и принимаю подарок. Но желаю отдарить, – отстегнул с руки часы. – Примите от меня! Электроника!
Несколько секунд она разглядывала циферблат.
– Беру их, гость, чтобы не обидеть тебя, – сунула небрежно часы в карман брюк. – Я подарю их дяде.
Она искоса бросила взгляд на Савина и сразу же повернулась к Давлетову, словно задала ему немой вопрос. Помешкала, спросила:
– Хочешь такую же?
Давлетов неодобрительно покачал головой:
– Нет. Мне не нужно ваших соболей.
Глаза ее утратили густоту, потеплели.
– Откуда ты родом, отец?
– Я – татарин. С Урала.
– Далеко, – вздохнула она. – Я знаю Чегдомын и Хабаровск. В Чегдомыне в интернате жила, училась в школе. И в Хабаровске тоже училась.
Давлетов заморгал, глядя на охотницу, пробормотал что-то похожее на «бола, бола». Савин неожиданно уловил их поразительную схожесть, словно охотница была дочерью его начальника: скулы, лоб, разрез глаз.
– Ты вспомнил свою дочь, да? – спросила она Давлетова.
Тот утвердительно закивал головой, закашлялся по-стариковски.
– У тебя, наверно, красивая дочь?
Давлетов опять согласился кивком. Помолчал. Ответил:
– Только невезучая.
– Не нашла мужа?
– Нашла. Непутевый человек.
– Непутевый – тропу потерял?
– Потерял.
– Совсем худой муж… Он – хороший муж, – кивнула на Савина, и улыбка у нее стала виноватой.
Савина тронула эта виноватость, он и сам заулыбался, с непонятной для себя признательностью к ее словам. И произнес, что и не гадал:
– А ты красивая.
Нет, наверное, в мире женщины, которая бы равнодушно восприняла такие слова. Так и Ольга, изумленно махнула ресницами, непрошеный румянец пробился сквозь морозный загар. Вспыхнула, засветилась вся. Потом, словно на что-то решившись, надела шапку, спрятав волосы и девчонку в себе. Застегнула безрукавку, потянулась за паркой.
– Ухожу от вас.
– Как это «ухожу»? – всполошился Давлетов. – Куда, на ночь глядя, «ухожу»? У вас здесь дом, лежанка. А мы подремлем сидя.
– Нет. У меня другое зимовье. На Эльге.
– Давно там появились избушки? – спросил Дрыхлин.
Она не ответила, продолжала собираться. Савин глядел на нее, не веря в то, что она уходит в такую дикую ночь. Подошел к ней, хотел отговорить, убедить. Она провела рукой по его щеке:
– Пойдем со мной, бойе.
Савин даже не удивился, словно ждал этого. И не ощутил необычности приглашения. Виновата, наверно, тут была вся обстановка необычности, тайга, ее появление, нежданное и тоже из необычности. Потому он бездумно и молча стал собираться. Но услышал голос Давлетова:
– Это невозможно, товарищ охотница. У нас – задание.
– Бросьте вы! – вмешался Дрыхлин. – Дело молодое.
– Но я не могу разрешить Савину отлучку, товарищ Дрыхлин. Завтра будем замерять карьер…
– Я замерю! – Голос Дрыхлина начальнически затвердел.
Савин топтался, понимая, что разговор о нем и не в силах в него вмешаться.
– Где же я его потом найду? – растерянно спросил Давлетов.
– Отец, я приведу его к тебе, – голос охотницы прозвучал, как просьба о прощении. – К тому месту, где будут садиться ваши вертолеты.
Давлетов тяжело опустился на лежанку, борясь сам с собой, с пониманием, что нарушает установившийся порядок.
– Ну, вот и договорились! – воскликнул Дрыхлин.
Савин натянул свою черную шубу-короб, шагнул за охотницей через порог, не обнадежив Давлетова обещанием вернуться к сроку. Крутая темнота ослепила его, тишина оглушила.
– Вот тебе лыжи – услышал ее голос.
Сделал шаг, протянул наугад руку и сразу поймал ее горячую ладонь. Потянул к себе.
– Нет. Я помогу тебе надеть лыжи.
Растворилась дверь, нарисовав на снегу серое пятно.
– Женя, можно вас на минуту? – сказал Дрыхлин. Придвинулся, зашептал в ухо: – Будьте умницей, Женя. Не прогадайте. Поняли меня?
Савин ничего не понял. Он был просто не в состоянии четко и ясно соображать. Забыв про давешнюю усталость, готов был идти неизвестно куда.
Дверь проглотила Дрыхлина. Темнота разгрузилась и посерела. Ольга увиделась ему неясной молчаливой тенью. Савин воткнул валенки в просторные ременные крепления, подтянул сыромятные шнурки. Лыжи были широкие и короткие, как у Дрыхлина.
– Иди по моему следу, бойе, – услыхал, будто издали.
И он пошел на голос, скорее угадывая, чем видя ее след.
2
Сначала она оглядывалась, и каждый раз останавливался Ольхон, семенивший с ней рядом. Савин ускорял шаг, чувствуя себя толстым и неуклюжим на коротких лыжах и в длинной шуршащей шубе. Над тайгой объявился народившийся месяц. Звезды точечно и колко падали в снег. Точно так же, как они падали однажды в Подмосковье, в дачном поселке, куда Савин попал по милости королевы.
Женщин вообще трудно понять, а ту – было невозможно. Она не замечала его до последнего институтского курса. Так и должно: до подданных ли королевам?… И вдруг колючие звезды в снегу, комната на даче и лики святых в переднем углу.
– Ты веришь в Бога? – спросил он.
– Нет. В любовь.
Седьмое небо, наверное, населяют только безумные. Там самое обычное воспринимается как чудо.
– Ты меня лю? – спрашивала она.
Это было тоже чудо, после которого, попав на грешную землю, человек долго не может прийти в себя. И Савин приходил в себя с трудом, не желая замечать рослого байдарочника по фамилии Скребок, который работал в том же конструкторском бюро, что и она, после окончания института, Савину тоже светило там место, через нее, вернее, через ее папу, возглавлявшего головной НИИ. Но он решил по-своему, как задумал еще в детдоме. Надел по двухгодичному призыву лейтенантские погоны и получил в учебном подразделении взвод.
Первое время Савин даже стеснялся командовать подчиненными, которых, к его большому изумлению и расстройству, оказалось немало. Он и не командовал. Просто объяснял, что делать, рассказывал, показывал, огорчался вместе с каким-нибудь неумехой и растяпой, вдалбливал ему в голову теорию, проводил практический показ. А если вдруг во взводе случалось нарушение дисциплины, подолгу сидел вместе с нарушителем в канцелярии роты и не то чтобы выговаривал ему, а больше вздыхал, мучился от своих официальных вопросов, уходил от них, выспрашивал подробности из доармейской жизни. И тот отвечал и в охотку, и с неохотой, а выйдя из канцелярии, объяснял товарищам, что их лейтенант выматывает душу до синевы, да еще и сам выматывается от переживаний.
Как бы там ни было, но его учебный взвод неожиданно для него самого стал лучшим при выпуске специалистов в железнодорожные войска. И следующий набор в конце обучения тоже стал лучшим.
Савина хвалили на собраниях и совещаниях, самодеятельный художник нарисовал его портрет, на котором он был похож на умудренного опытом служаку. Портрет определили на клубную Доску почета, и, между прочим, несмотря на все личные переживания, Савину это было приятно.
Изредка, на выходные, он наезжал в Москву. Просто так, от нечего делать, чтобы окунуться в привычную городскую сутолоку. Так он объяснял себе. И сам же втайне понимал, что приезжает с надеждой встретить ее. Иначе зачем бы ему тащиться на ту улицу, по которой она должна была идти с работы к метро. И однажды встретил.
Она обрадованно засмеялась, схватила его за руку:
– Едем. Покажу тебя своим…
Отец ее сразу понравился Савину. Грузный, простецкий и грубовато-веселый, он спросил дочь:
– Жениха, что ли, привела на смотрины?
– А что, не нравится, па?
– Нравится. Люблю серьезных.
За чаем Савин сказал, что ему предлагают остаться в кадрах армии и что он согласен. Она ответила на это:
– Фи!
– Армия – для настоящих мужчин, – сказал отец. И дочери, опять же полушутя: – Если собираешься за Евгения замуж, готовься быть боевой подругой…
В этот дом Савин наведался еще раз в следующее воскресенье. Но уже без приглашения. Потому и не застал никого. Решил, что хозяева на даче, поехал.
Дачная дверь тоже оказалась закрытой. Вовсю буйствовала весна. Соловьи словно взбесились, объединив в один все свадебные хороводы. Он присел на лавочку, как раз перед окном. «Чего приперся? – думал. – Все равно она не поедет со мной, БАМ – не для серебряных туфелек». Размышлял так в безнадежности и вдруг явственно услышал:
– Ты меня лю?
Даже вздрогнул от близкого голоса, проникшего к нему через открытую форточку. Вскочил, повернулся к зашторенному окну – и не понял, почему оно брызнуло осколками. Продолжая колотить по раме, не чуя боли и не соображая, въяве ли он кричит или мысленно: «Скребки, скребки!..»
И не надо бы все это вспоминать теперь, когда все позади, а вспоминалось. Наверное, потому, что другие звезды падали в снег, что не бывает резких границ от одного к другому. Такое вот сложное существо – человек: ищет какую-то черту, а ее и нет вовсе.
Наверное, прошло с полчаса, пока Савин стал способен удивляться. И не только удивился, а поразился тому, что идет следом за незнакомой женщиной. Заметил, что она несколько раз тревожно оглянулась. Наконец остановилась и подождала его.
– Ты не устал, бойе?
– Нет.
Он и впрямь почему-то не чувствовал усталости, не то что утром. Хотя и запарился, и расстегнул шубу. Ольга озабоченно вглядывалась в Савина. Сняла рукавицу, распахнула парку, пошарила в нагруднике.
– На, пожуй, – протянула ему несколько жестких сухих ягод.
– Что это?
– Лимонник. Он дает силу. Скоро придем. Совсем рядом.
Савин бросил ягоды в рот, разжевал, почувствовал горечь. И опять он зашагал за ней, думая о том, что широкие, короткие лыжи, которые поначалу показались неуклюжими и неуправляемыми, все-таки очень удобны, особенно когда лыжня шла на подъем. Не надо было взбираться ни лесенкой, ни елочкой: назад они не скользили, подбитые камусом. Непривычно только было без палок, но он быстро усвоил ровный, тягучий шаг.
Они шли нешироким распадком, и лес по обе стороны казался сплошным и темным. Ольхон то и дело убегал вперед, беззвучно растворяясь в темени, снова легкой тенью возникал обочь. Присев, поджидал Савина, вытягивая в его сторону острую морду, словно пытался убедиться в надежности спутника своей хозяйки. Убедившись, неслышно обгонял Ольгу, исчезал впереди. Лес опять сдвигался, безмолвный и нереальный.
В какой-то момент Савин осознал это безмолвие, нарастающую бесконечность мира. Будто бы это не он шел по ночной тайге, а кто-то другой, для кого такое путешествие было не в диковинку. И еще он внутренне, словно так и должно быть, опять воспринял родство с этой незнакомой женщиной. Ему казалось, что знает он ее давным-давно, только заплутался до этого, затерялся в бескрайнем далеке, и вот явился после долгого отсутствия. Идет себе знакомой дорогой к знакомому жилью вслед за близким человеком, вышедшим его встретить на житейский перекресток…
Все-таки в ягодах, наверное, была какая-то живительная сила, потому что очень скоро в тело вошла бодрость. Шел в легком полусне. Раза два ему казалось, что они выходят к берегу, на котором ждал увидеть зимовье. Однако мнимый берег растворялся вблизи, истаивал за новым поворотом или оказывался низкорослым подлеском.
Савин шел и думал о том, что, наверное, все люди немного актерствуют в жизни. Даже сами с собой. Что бы человек ни делал, все равно он видит себя со стороны. И он, Савин, такой же. А может быть, и неплохо малость актерствовать, самую что ни на есть малость? Вдруг это и есть тот самый стопор, который удерживает человека от крайнего шага? Перед зрителем не побуйствуешь, а ты и есть самый первый зритель.
Вот и сейчас, даже перед лицом вечного и безмолвного, даже в лихорадке ожидания – а что будет? – он видел себя со стороны. И чувствовал Ольгу, эту маленькую охотницу с раскосыми глазами. Каким-то образом ощущал и ее робкую напряженность, и отброшенные сомнения.
Молодого урядничка, молодого урядничкаНочевать оставляла…Савин даже приостановился, поймав себя на том, что эти старинные слова и мелодия песни давно крутятся в голове. Ее пела тетя Нюра, детдомовская няня. У нее не было никого из родни, она и жила при детдоме в комнатушке под лестницей. Бросила и дом, и огород, когда получила подряд три похоронки – на мужа и на сыновей. Так и жила в беспокойном ребячьем царстве, всех оделяя, хулиганистых и тихих, добром и лаской.
Молодого урядничка, молодого урядничка…
Усилием воли Савин отогнал мелодию. Запоздало вспомнил Давлетова: что-то он думает теперь о своем подчиненном? Наверное, все смешалось в голове начальника, и уснуть не может, кряхтит, ворочается. А может, достал свою амбарную книгу и записывает при свете коптилки о том, что старший лейтенант Савин отлучился в неизвестном направлении.
Он совсем не заметил, как лыжня вывела их на лед. Увидел только, что тайга раздвинулась, обратил внимание на огромный валун со снежной шапкой на голове. И тут же услышал:
– Пришли, бойе…
Это зимовье отличалось от того, что стояло на Юмурчене. Когда Ольга вздула лампу, он увидел, чего уж никак не ожидал, небольшую полку с книгами. Стол был поменьше и поаккуратнее, из пиленых досок. Возле него даже притулилась ярко-желтая табуретка. В избушке было явно теплее, чем на улице.
– Дядя, однако, ночевал. Печку топил.
Не раздеваясь, она сунула спичку в печурку. Пламя сразу же охватило тонкие лучинки и пошло гудом.
Он сидел на нарах, чувствуя себя неловко и в то же время спокойно. Она сняла сковородку с гвоздя, поставила на печку. Расстелила на столешнице полотенце, сыпанула на него из жестяной банки какие-то коренья, потолкла их черенком ножа, бросила на сковородку. Летала по зимовью черной бабочкой, и тень ее металась по стенам.
Она уже давно сбросила парку и рыжую шапку, а он все сидел в своей деревянной шубе. Ольга подошла к нему, стала расстегивать непослушные пуговицы.
– Раздевайтесь, будьте как дома.
Он понял, что эта фраза была не ее, но из ее, может быть, недавнего прошлого. Настолько она прозвучала вежливо и по-чужому.
– Ты почему назвала меня на «вы»?
Ольга провела рукой по его волосам, он качнулся к ней, уткнулся головой в грудь и замер, услышав, как колотится ее сердце. Она мягко отстранилась. Сняла с него шубу. И вновь заметалась по зимовью ее тень.
Потом они сидели за столом, словно в деревенской избе после работы. Первоначальная неловкость исчезла. Их разделяла черная чугунная сковорода. Савин с удовольствием таскал ложкой со сковороды куски удивительно нежного мяса и спрашивал:
– Как это называется?
– Ешь, Женя, не спрашивай.
– Ну а все-таки? С чесноком, да?
– Сохатиный язык с черемшой.
Подперев щеку ладонью, улыбчиво глядела, как он ест. Так же улыбчиво спросила:
– Я умею быть хорошей женой? – поправилась: – Умею вкусно готовить?
И тут же согнала с лица улыбку, нахмурив густые брови. Он заметил, что выражение ее лица менялось в один миг: вот и хмурь согнала, распахнула глаза.
– Я бы угостила тебя расколоткой.
– А это что такое? Тоже мясо с черемшой?
– Нет, рыба. Мороженый таймень, ленок. Достал из лунки, на лед бросил. А потом расколоть его, как лучину. Получается расколотка.
– Так сырую и есть?
– Ага, с солью. Это полезно. И вкусно…
Сплелось необычное с обыденным. Женщина с раскосыми глазами, сохатиный язык, неизмеримость времени и пространства, и тут же печка, как в детстве, семилинейная керосиновая лампа, и разговор о будничных вещах. Семейный такой разговор. И чай, от которого шел запах снега, дыма, брусники и проснувшегося весеннего леса. И Ольгу он знал давным-давно, только совсем в другом облике. Видел ее, одиноко стоящую на берегу большой реки, схваченной первым льдом. Шел густой мохнатый снег, обновлявший землю, менявший лицо берега, кустарника, дальней сопки. И не было нигде следов. Начинался новый цикл жизни, рождался первый день после сотворения мира. Человек еще не придумал колесо и не проложил санный путь к большим городам.
– Я не умею плакать. А когда училась в городе, плакала. Такой хороший снег и стены кругом. Дома улицу сжимают, как два крутых берега сдавливают речку. И красный гремучий трамвай посередине. Побежала на Амур. Забереги уже большие, а вода не дается. Я сказала: «Здравствуй, Эльга». Потому что моя Эльга тоже прибежала в Амур. Тебе скучно, Женя?
– Нет, нет.
– А почему у тебя женское имя? У меня в интернате была русская подруга. Ее тоже звали Женя.
– Это и мужское имя.
– Знаю. Евгений Онегин. Но все равно оно больше для женщины. Мужчина, который его носит, нежный, как женщина, и немного слабый. Нет, нет, Женя. Ты не слабый, ты – нежный… Слышишь, Ольхон тоже со мной согласен.
Снаружи донесся короткий лай и смолк.
– Глупый еще, – сказала она. – Первоосенок. Хорошая собака будет.
– А на кого он лаял?
– Сохатый близко подошел. Тальник тут недалеко. Сохатый кормиться ходит… У меня давным-давно был сохатенок – отец подарил. Плакса такой был. Вытянет морду, смотрит большими глазами, просит сахару. Я отвернусь, как не вижу. А он губами шевелит и чуть не плачет.
– А где он сейчас?
– Ушел. Кровь позвала. Так одну осень трубил, жалко было. Жену звал себе.
– Ушел и не вернулся?
– Нет. Боюсь, подстрелил кто. К человеку привык, ружья не боялся.
– Оль, а почему ты пошла в охотники? Ты же сказала, что педучилище закончила.
– Учить некого. Почти все ушли с Усть-Нимана. Три дома осталось. В Ургал переселились. Молодые всегда уходят. Четыре брата у меня было. Двоих старших, как отец говорил, духи взяли. Я не помню, маленькая совсем была. Мы жили тогда далеко отсюда, в междуречье. А двое братьев ушли. Сначала в армию, потом в город. Русские жены у них. Третий год домой не едут. Кончаются охотники. Кто отца и дядю заменит?… Тебе снова непонятно, почему я осталась здесь?
– Понятно. Только я бы не хотел, чтобы ты жила здесь одна.
– Мне хорошо здесь.
– А когда рельсы сюда придут, как охотиться будешь?
– Уйду вверх по Эльге. А может быть, не уйду. Я не знаю, Женя. Когда в Хабаровске жила, только о тайге и думала. А сейчас город вспоминаю. Новый год вспоминаю и своих девчонок в туфельках. И даже мальчишек вспоминаю, хотя мне не нравятся городские ребята. Они очень много говорят. А ты – мало говоришь. Мужчины не должны много говорить… Сегодня я совсем не хочу в город, потому что здесь ты. А завтра в груди дятел поселится…
– Тянет к людям?
– Да. Ты откуда пришел, с Воспорухана?
– Нет.
– Значит, с Соболиной сопки?
– Ты была там?
– Много раз была. Там я черного соболя брала.
Она вздохнула, посмотрела на Савина, будто задала немой вопрос и ждала ответа.
– Ты жалеешь, что БАМ в тайгу пришел? – спросил он.
– Почему «жалею»? Просто понимаю, что надо. Дядя не понимает. Плюется! – Она засмеялась: – Говорит, что законы тайги БАМ нарушил. Говорит: плохой человек завелся на БАМе.
– А как узнать, плохой или хороший?
– Я угадываю. И тебя сразу угадала. Ты – как вода в ручье. А потом придет человек, станет строить мост, рубить деревья, мыть в воде машины, выливать в ручей негодную солярку. И вода станет мутной. Хариус и ленок покинут ее, они любят чистую воду.
– Значит, и я стану мутным?
– Не знаю. Какой человек рядом с тобой будет. Ваш Дрыхлин не станет беречь чистую воду… Женя, а почему он сказал, что ищет землю? Разве ее надо искать?