…Все-таки захвата! Не ошибся, стало быть. Чутье не подвело! Твою мать, какая информация пропадает!..
Он живо представил себе новостную ленту – что-то вроде «спецкор Зимин вошел в здание Театрального центра вместе со спецназом». Увлекся – не сразу понял, что толстый майор милиции обращается именно к нему.
– Глухой, что ли? Кроме удостоверения еще какие документы есть?
Зимин очнулся. Все еще переживая по поводу несостоявшейся сенсации, ответил сквозь зубы:
– Больше ничего нет. Я вообще не понял, в чем проблема. Я журналист. Делал свою работу. Можете позвонить редактору отдела, он подтвердит.
– Дурак ты, – беззлобно констатировал майор. – Ты хоть представляешь, сколько народу здесь эфир слушает? В том числе и эти, – он кивнул в сторону черных окон. – А ты – про спецназ говоришь, да? И все тебя слышат. Теперь понял? Ты одним своим звонком мало того, что операцию срываешь – ты ставишь под удар заложников. Дошло, журналист?
Зимин молчал. Ответить было нечего. Чувствуя себя полным идиотом, наконец угрюмо выдавил:
– Ага. Вот именно мой звонок все ловят, слушают и делают выводы…
Майор усмехнулся:
– Специально, может, и не слушают. Услышать могут. Фактор случайности – слышал про такое?
Зимин не ответил. Внутри было мерзко. Хотелось наорать на кого-нибудь или двинуть в ухо. Наследник Дзержинского заинтересованно рассматривал его из своего угла. И вдруг спросил:
– А вы, молодой человек, если не ошибаюсь, Максим Зимин, корреспондент «Московской недели»?
– Да, это я, – машинально ответил Зимин, удивившись про себя: откуда знает?
– Читал ваш материал про черных трансплантологов, – пояснил чекист. – И сюжет с пресс-конференции смотрел.
– А, – протянул Макс.
– О, я тоже это смотрел, – оживился майор, – теща моя потом еще месяц отказывалась к врачам ходить. Так это ты и есть – скандальный журналист, разоблачитель врачей-убийц?
Макс выпрямился, кивнул головой: даже сейчас слушать такое про себя было приятно. Тем более чекист смотрел все так же заинтересованно, и даже стал постукивать ручкой по столу – что бы это ни означало. Майор тоже очевидно потеплел, сказал уже совсем другим тоном:
– Садись и объяснение пиши. На вот бумагу…
Зимин взял несколько листов, побрел за стулом. Но с объяснением ничего не вышло. Дверь вдруг распахнулась. В класс влетела женщина – плащ, накинутый прямо на домашний халат, был расстегнут, из ботинок выглядывали голые ноги. Она бросилась прямо к майору – как будто точно знала, кто ей нужен – и начала говорить, горячо, бессвязно, захлебываясь слезами:
– Мне сказали – к вам. Мальчик пропал у меня, помогите! Ушел из дома уже час назад – и нету! Я все дворы проверила, там нигде нету, никто не видел, говорят, и не было никого! Он ведь мог туда пойти, понимаете? Он маленький совсем – он один не ходит, я его гулять даже не выпускаю одного! Его убить могут! Ему шесть лет всего лишь! У него курточка такая – ну, как объяснить – легкая совсем, и шарфик с помпонами красными…
Пока толстый майор пытался успокоить женщину, что-то по-своему гудел и бестолково наливал воду в стакан, Макс смотрел на нее. Мальчик. Шесть лет. Шарф с помпоном. Пропал.
– Я, кажется, его видел, – сообщил Зимин. – Вот буквально за минуту до того, как меня товарищи остановили. Он у вас такой черненький, кудрявый?
Женщина судорожно закивала головой:
– Да-да, точно, такой. Да вот, о Господи, забыла совсем – я же прихватила фотографию! Посмотрите, пожалуйста – вот этот?
Она сунула Максу снимок – серьезный мальчуган под елкой в костюме зайца.
– Ага, он, – подтвердил Зимин.
Суматоха еще увеличилась. Женщина хватала Макса за руки, то умоляла помочь найти, то благодарила непонятно, за что, требовала от майора, чтобы немедленно дал людей – пойти искать – и, конечно, там, где покажет Зимин. Майор, хмурясь, теребил подбородок и уточнял у Макса улицу и номер дома – где именно он видел мальца. В конце концов, действительно, вызвал к себе кого-то из подчиненных (тоже в милицейской форме, но пока худого) – и отправил вместе с женщиной.
В классе стало тихо.
– Ты про ребенка-то правду сказал, журналист? – вдруг с подозрением осведомился майор. – А то я вашу породу знаю: соврать – нехер делать.
Зимин уже не обижался – он был в каком-то странном ступоре: ничего не задевало, никуда не хотелось. Ответил почти равнодушно:
– Не соврал. Видел я паренька этого.
Вдруг опять подал голос субъект за последней партой. Все это время сидел он так же тихо, ни на что не обращал внимания – писал себе в тетрадочке. А тут – заговорил.
– Я, товарищ майор, заберу у вас, пожалуй, этого молодого человека. Не возражаете?
Майор замолчал на полуслове, пожал плечами: мол, забирай, что тут скажешь. Зимин повернулся к своему негаданному защитнику и покровителю и поинтересовался:
– Так мне с вами идти?
– А ты против? – спросил товарищ в штатском.
– Да нет, – теперь плечами пожал Зимин. – Хотелось бы только знать, куда.
– До ближайшего кабака, – сообщил странный субъект. – Там и продолжим банкет.
Он подождал, пока Зимин застегнет куртку и вышел из кабинета вслед за ним.
***
Комментарий Максима Зимина:
Знаешь, что меня в тебе поражало больше всего? То, что ты всегда умудрялась не замечать главного. Я бы – честно – и внимания, может, не обратил на этого мальчика, если бы не один нюанс, который ты упустила. Я видел его в двух местах одновременно. Понимаешь? Сначала – мальчишка, маленький, нырнул в подворотню. Я – за ним. И моментально – вон он, вообще не другой стороне улицы, за угол заворачивает. Мы ведь оба понимаем, что реальный мальчик не может преодолевать расстояния в двести-триста метров за пару секунд, так? Поэтому я его запомнил. Поэтому обрадовался, когда его мать прибежала. Но и удивился. Лучше бы это была галлюцинация, честно. И если бы не тот чекист, я бы, разумеется, парился по поводу мальчика еще дольше.
Про себя я сразу назвал его «Айсмен». И уже с тех пор, получается, по-другому и не звал. Мне казалось, похож: супергерой Бобби Дрейк, заморозит и себя, и тебя, и вообще все окружающее. На самом деле фамилия его была Васильев, звали Игорь Андреевич. Мы, действительно, пошли в какой-то ресторан – и, что интересно, у него там был знакомый директор. Я до сих пор не знаю, что именно он делал и за что отвечал во время теракта на Дубровке, тогда не спросил, а позже уже не было смысла. Он работал в московском управлении ФСБ, в отделе по защите конституционного строя, кажется.
Он говорил очень дружелюбно, еще раз объяснил, в чем я был неправ (хотя как раз это довольно быстро понял и без него), а потом начал меня расспрашивать. Помню, что вопросы казались мне очень странными: где родился и вырос, кто родители (очень, помню, посочувствовал, когда я объяснил, что оба умерли). Я через какое-то время пришел в себя – и тоже стал спрашивать. Он не отнекивался, рассказывал, но его биография была, ты знаешь, как будто списана с учебника или взята из плохого сценария про наших доблестных чекистов: суворовское училище, армия, Ангола, потом академия ФСБ (как-то она иначе тогда называлась – он мне чуть что не по годам описывал всю эту катавасию с переименованиями, я, конечно, сразу же все забыл) и работа. Странно, что при этом его никак нельзя было назвать твердолобым коммунистом. Я вообще обратил внимание (потом уже, когда часто общался не только с Айсменом, но и с его коллегами), что среди них было не так много идейных. А может, они эту свою идейность тщательно прятали – сложно сказать. Так или иначе, Васильев – и по манере разговора, и по кругозору, и в целом – был совершенно не похож ни на партийных лидеров, ни на солдафонов, которые про «есть такая профессия – защищать родину». Он меня тогда удивил, помню: спросил, вдруг, не играю ли я в преферанс. Я честно признался: из всех азартных игр я в состоянии освоить только подкидного дурака. Не потому, что тупой, а потому что скучно тратить на это время. Он возразил: мол, преферанс – это шахматы, только с картами, интеллектуальная игра, развивающая комбинаторику и умение считать. Вот это у него, пожалуй, и было главным – умение считать. Математика. Мы проговорили с ним практически до самого утра, потом ему позвонили, он сказал мне, что был штурм, что есть жертвы. Я спросил, можно ли теперь позвонить в редакцию и надиктовать. Он тогда, помню, не просто согласился, а даже связался с кем-то из своих, уточнил для меня какие-то цифры и факты, которых тогда еще ни у кого не было. Мы договорились встретиться еще раз, через день, и разошлись.
…Такими ты видела мои комментарии? Я пока не вполне понимаю тот формат, что ты пытаешься создать. Ну, и свою собственную роль во всем этом – тоже. Если тебе нужно что-то еще, напиши.
Глава вторая. Айсмен
По воскресеньям мать готовила печенку. За ней надо было идти на ближайший рынок, стоять очередь в мясном отделе. Игорь шел «за компанию» – нет, не чтобы помочь: что там было нести в этой печенке? А кроме нее мать почти и не покупала ничего – было дорого. Ему нравились мясные ряды. Огромные колоды, на которые мужики в грязных халатах и окровавленных передниках бросали куски свиных и коровьих туш, взмахи топора, резкие или чавкающие звуки, с которыми от целого отделялись части. В основательности расчленения было что-то пугающее и вместе с тем – притягательное. А на стенах висели большие рисунки: свинья и корова с указанием всех органов и номерами под каждым: один – голова, два – грудная часть, потом голяшки, вымя, филе. Но главным были, конечно, весы. Пока мать стояла в очереди, он крутился около других покупательниц (почему-то чаще всего здесь стояли женщины, мужчины встречались редко) и наблюдал, как на одну плоскую тарелку весов продавец небрежно кидает кусок говядины, свинины, телятины, а на другую выставляет гирьки. Большие – килограммовые, поменьше – на полкило, совсем маленькие, на пятьдесят граммов. Тарелки опускались и поднимались, иногда требовались дополнительные гирьки – или же одни менялись на другие – а потом все, недолго покачавшись, приходило в равновесие. За этим процессом Игорь следил завороженно, регулярно задаваясь одним и тем же вопросом: что произойдет, если вдруг когда-нибудь продавцу не хватит тех гирек, что у него есть? Особенно сильно он волновался, когда подходила очередь матери: а что как именно на них и случится страшное? Но – не случалось. Гирек хватало, между железом и мясом наступал временный баланс, с бумаги, на которой лежала печенка, тонкой струйкой текла кровь. Игорю было пять лет, матери – двадцать восемь, отца он ни разу не видел; по словам матери, тот был летчик и погиб во время испытаний. Когда Игорь учился в третьем классе, Борька-урод, двоечник и тупица, однажды глумливо выкрикнул: «Знаем мы этих летчиков, ага – чалится, поди, папаша, на нарах, как у всех». Игорь не очень понял, что значит «чалится на нарах», но Борьке на всякий случай навалял по первое число. Через несколько дней набрался духу и спросил у матери, что на самом деле случилось с отцом. Но, вопреки ожиданиям, история оказалась совершенно правдивой – мать показала несколько фотоснимков, где мужчина в «летчицкой» куртке стоял около небольшого самолета: улыбка, солнце в волосах, рукой машет невидимому фотографу. Игорь ощутил странный спазм внутри: почему-то до слез стало себя жалко, даже по сравнению с Борькой. У того отец все же жив, может, когда-нибудь они увидятся, а у него нет ни единого шанса. Еще через пару лет появился и старый отцовский друг: подарил Игорю модель аэроплана, поговорил с матерью, а спустя неделю та сказала, что Игоря примут в суворовское училище.
Поначалу все ему было странно: и жизнь по часам, и марши на плацу, и форменная одежда. Потом привык. Директор училища, учителя и воспитатели Игоря Васильева ценили и ставили в пример: дисциплинированный, спокойный, он не лез в лидеры, не был отличником учебы, но и послушным, ведомым его тоже нельзя было назвать – решения он принимал после тщательного обдумывания, взвешивания, слово «взвесить» вообще было его любимым, в последнем классе его даже прозвали «Взвесь», но прозвище не закрепилось, ушло само через пару недель.
В армии его стали потихоньку двигать – с точки зрения начальства, у Игоря были «задатки хорошего командира», которые, конечно, «надо было развивать». Он и развивал – и когда вернулся домой, мать встретила его с каким-то даже испугом. Дома он пробыл совсем недолго – убыл в «командировку». Хорошо, что мать была женщиной не слишком любопытной: Игорь врать не любил, и если бы не подписка, то, конечно, объяснил бы, куда он едет.
В Анголе он и научился играть в преферанс: здесь тоже надо было анализировать и взвешивать, а это Игорь любил, пожалуй, больше всего на свете. Скоро он легко обыгрывал остальных преферансистов, даже тех, кто шлифовал свои навыки в распасах и вистах годами; его фирменной фишкой стал мизер – он умудрялся не взять ни одной взятки даже в самых, казалось, безнадежных ситуациях. Слух об этом феномене быстро распространился по командованию – и Игоря вызвали в штаб, расписать пулю с двумя генералами. Он сыграл мизер без прикупа – и там же выслушал предложение старшего по званию: предполагало оно Академию Комитета госбезопасности и дальнейшую службу в Москве.
За время учебы появилась у него и еще одна страсть: политические детективы. Кроме того, выяснилось, что Игорь может убедительно и логично рассуждать – на лабораторных по современному праву он был безусловно лучшим. Женился он по тогдашним меркам поздно – в тридцать. Зато было ясно, что и тут без промаха: отец невесты служил в том же ведомстве, сама она, хоть и избалованная, была все же довольно покладистой, с чувством юмора и красным дипломом истфака.
Служба шла легко, в удовольствие, идеологией он не занимался, все больше – различными диаспорами и время от времени даже посольствами арабских стран: все знали, что Васильев плотно сидит на ближневосточной тематике, с легкостью читает по-арабски и цитирует, когда нужно, пророка Мухаммеда и суфийскую поэзию.
В августе девяносто первого он как раз был на месте, когда позвонил товарищ из центрального аппарата и сообщил в трубку: «Нас отправляют по домам, но я, пожалуй, останусь, посмотрю на этот цирк. А ты что делать собираешься?» Майор Васильев – теперь он был уже никакой, конечно, не Игорь, а Игорь Андреевич – тут же и направился, не слишком торопясь, от Большого Кисельного в сторону Лубянки.
В переулках и на площади были люди – много людей. Нарядные мамочки гуляли с детишками, молодежь размахивала российскими флагами, мужик в жилетке на голое тело и в шлеме то и дело выкрикивал нечто угрожающее в сторону серого здания и грозил темным окнам кулаком. Недалеко остановилась «Газель»: Васильев притормозил и какое-то время внимательно наблюдал за тем, как из машины всем желающим раздавали «разогрев» – нехитрые бутерброды и водочку. На площади около памятника Дзержинскому стояла машина с громкоговорителем, здесь уже вовсю митинговали.
В здание центрального аппарата он прошел без всяких проблем. Нашел приятеля. Выяснил: последний приказ, отданный директором, звучал так: в случае попыток людей проникнуть в здание препятствий не чинить.
– Ты понимаешь, что это значит? – спрашивал его товарищ. – Здесь кроме нескольких перцев из комендатуры никого. В смысле, из начальства – никого. А молодняк, кстати, заставили оружие сдать.
– Так кто все-таки есть, точнее можешь сказать? – поинтересовался Васильев.
– В ЦОСе – Карбаинов. Ребята из правительственной связи, там аппаратура, они ее не бросят. Комендант и кто-то с ним. В пятерке со вчерашнего дня документы уничтожают, там кто-то. Человек десять, я думаю, личного состава, но говорю же – молодняк. И мы с тобой.
Молодняк появился около восьми вечера – когда несколько митингующих решили взять штурмом подъезд Лубянки. Что делать, молодняк не знал.
– Спускайтесь в оружейную, – приказал Васильев. – Аккуратно охрану снимайте, берите оружие. Применять не надо – просто двери откроете и покажете.
– А мы с тобой что будем делать? – поинтересовался приятель.
Как раз на этот вопрос у Васильева был точный ответ. Они запустили все аппараты для уничтожения документов. Во внутреннем дворе аккуратно развели костер – и те, кто оставался в здании, носили и носили сюда бумаги. Несколько сейфов погрузили в машину, стоявшую здесь же на случай чрезвычайной ситуации – правда, удастся ли прорваться на ней хоть куда-нибудь, было неясно.
Но штурма не случилось. Поджигатели, увидев распахнутую дверь, а за ней – пулемет, исчезли быстро и без лишних обсуждений. Похоже, единственным пострадавшим в эту ночь оказался памятник.
Свеженазначенный руководитель поощрительно похлопал Васильева по плечу, хотя и заметил между делом: источник, конечно, превыше всего, но можно было и не торопиться с уничтожением документов. Майор в ответ промолчал – и остался при своей должности. Были среди его коллег и те, кто не побоялся заявить в лицо командованию, что их попросту предали, что если бы внутренние документы стали достоянием общественности, к тому же – качественно разогретой напитками и атмосферой «мамы-анархии», в стране могла бы начаться полноценная гражданская война; за такими заявлениями следовали, разумеется, увольнения. Васильев молчал вовсе не потому, что боялся. Он по-прежнему был сторонником взвешенного подхода к ситуации: он признавал про себя (и даже в разговорах с женой), что начальство и впрямь поступило не лучшим образом, что контора шаталась и краска облетала с ее фасада, обнажая тот же страх, что пронизывал сейчас все чиновные структуры, но именно профессионалы – такие, как он – были теми разнокалиберными гирьками, которые могли создать хотя бы видимость нового баланса. В целом его ощущения описывались специфическим анекдотом про преферансиста, прикупившего двух тузов на мизере – но делать было нечего, приходилось играть с теми картами, что имелись на руках. Следующие десять лет показали, что он снова не ошибся. К две тысячи второму году подполковник Васильев по-прежнему был на хорошем счету.
…Домой он уже не поехал – поймал такси до Большого Кисельного: там будут собирать всех, причастных и не слишком; вполне вероятно, вдруг подумал он, что виновным за теракт назначат как раз кого-то из московского управления. По какой-то странной аналогии Васильев вспомнил о журналисте, с которым они полночи просидели в прокуренном кабаке. Зимин оправдал его надежды: неглуп, амбициозен, главное – способен признавать собственные ошибки. Редкое умение, не так часто приходится наблюдать, особенно – в журналистской среде. Вербовкой в полном смысле их разговор, разумеется, не назовешь, но первый мост уже был наведен, остальное – Васильев не сомневался – Макс сделает самостоятельно. Просчитает плюсы, откинет минусы – и поймет, что слава, которой ему хочется, в общем-то, лежит в раскрытых ладонях подполковника отдела по защите конституционного строя.
Глава третья. Врач
2002 год, Москва
Максим Зимин шагал по длинному больничному коридору; вслед за ним шла наискосок его тень – длинная, с большой головой и тусклая – такая же, как весь этаж отделения хирургии. Иногда рядом возникали и тут же исчезали фигуры в белом – Зимина не останавливали, не спрашивали, что здесь делает посторонний в семь утра, как он прошел и кто он вообще такой. Он не обманывался – дело было вовсе не в том, что его узнавали (все-таки газета – не телевизор, пишущих товарищей не помнят и по фамилиям, не то что в лицо), и даже не в том, что он как правило внушал людям неоправданное доверие – нет, все объяснялось проще: теперь каждый был сосредоточен на себе, медсестрам и санитарам некогда было заниматься больными, следить за визитерами могло прийти в голову разве что похожей на овчарку уборщице, а она месяц назад умерла. Почему, – привычно недоумевал Максим, – почему Вадим никак не уйдет, не оставит это жуткое заведение, где клаустрофобия настигает даже веселых пофигистов, к которым привык относить себя Зимин? Что мешало такому спецу, как Вадим, плюнуть на эту пропахшую хлоркой от постоянного мытья и все равно грязную богадельню, где платили копеечную зарплату, а палаты и коридоры все чаще заполняло отребье – бомжи, алкаши и бандиты? Характер у него, само собой, сволочной, – признавал Зимин, – но ведь звали же его недавно в Бурденко…
Необычная дружба между сорокатрехлетним хирургом и двадцативосьмилетним корреспондентом началась полгода назад – странно, рвано и судорожно. В первую же встречу – Зимин договорился с главврачом об интервью, но того не оказалось на месте и журналиста перенаправили сюда, в хирургию, к Стрельникову – Вадим заявил, что распинаться перед писаками он не намерен и вообще все зло от телевизора. Максим, слегка ошалев от напора, все-таки не растерялся; вежливо, но твердо попросил Стрельникова по возможности отложить свои выводы хотя бы до готовности материала, и напомнил, что лично он, Максим Зимин, к ящику никакого отношения не имеет – и что бы, интересно, подумал уважаемый хирург, если бы его перепутали с гинекологом? Хирург пожал плечами, недоверчиво хмыкнул – но уже через пятнадцать минут и две сигареты его прорвало – он начал говорить. Зимин едва успевал запоминать – он редко записывал, диктофоном не пользовался никогда – и тихо, про себя, восхищался этим скандальным мужиком, провокатором и циником. А он таким и был – и дальнейшие встречи только подтвердили догадки Зимина: Вадима боялись больные и здоровые, его сторонился персонал; Стрельников не умел делать поблажек, входить в положение, экономил на формулах вежливости, не интересовался чужими делами. Порой казалось – всем, и Зимину тоже – что в нем вообще не было ничего человеческого; скальпель в халате. Он и внешне был такой же – резкий, рваный, угловатый; вечная щетина и неровные усы, квадратная челюсть, впалые щеки, торчащий кадык.
После первых двух статей Вадим признал Зимина человеком – разумеется, молча – предложил Максиму выпить после работы пива – и там подверг испытанию не только его печень, но и журналистскую этику: рассказал многое из того, о чем Зимин догадывался, но что не мог опубликовать – за отсутствием документов и доказательств. Как раз тогда проявилась уникальная особенность Зимина, та, из-за которой он однажды решил, что пойдет в журналистику, и до сих пор ни разу об этом не пожалел. Он притягивал нужную информацию. Казалось – достаточно всего-то задать вопрос, заинтересоваться какой-то темой – и тут же какой-то странной прихотью судьбы возникали люди, подтягивались факты, звонили свидетели. Так же получилось и в тот раз, можно было подумать, что слова хирурга всколыхнули информационное поле, и в течение недели Макс записал несколько интервью о том, что Вадим назвал «продажей требухи по сниженным ценам». С этим он пришел к Стрельникову снова – и попросил всего-то провести его в отделение, чтобы он своими глазами увидел все то, что можно было увидеть. Врач, подивившись нахальству и находчивости репортера, согласился – Макс с фотоаппаратом полночи прятался в палате, чтобы сделать несколько важнейших снимков, но дело того стоило. Заметка вышла. Зимина несколько раз вызывали в прокуратуру – даже для эпохи победившей гласности факты оказались чересчур шокирующими – но Максим так и не открыл свой «источник информации». По итогам созвали даже пресс-конференцию, где Зимин, отвечая на вопросы, успешно избегал упоминания имен и должностей; получалось, что в отделение хирургии он проник сам, причем, сквозь стены. Это была первая журналистская удача, первый по-настоящему громкий материал. Но успех выветрился уже через несколько дней – вышел другой материал, другого автора и в другом издании, который был посвящен гораздо более важной проблеме – боевикам в Чечне. Как раз тогда Зимин понял: сколько бы он ни находил шокирующих фактов в больницах, школах и где угодно еще, Кавказ всегда будет важнее, потому что там – центр зла, начальная точка торнадо, чье медленное и неотвратимое вращение он так остро ощутил вчера на Дубровке.
Его ночная беседа с чекистом закончилась совершенно неожиданно: Васильеву позвонили, он внимательно выслушал собеседника, покачал головой, и, захлопнув телефон, сообщил Максу: только что спецназ вошел в Театральный центр. Большая часть заложников спасена, сейчас их развозят по больницам. И об этом вполне можно сообщить редактору – ли кто там у них отвечает за информацию. Сенсации, конечно, не будет – факты вот-вот станут известны всем, но, может быть, Зимин опередит своих коллег на час-другой. Макс, разумеется, тут же набрал дежурного редактора, продиктовал ему все, что услышал, получил в ответ: «Ну, ты крут, Зимин, отлично сработал». Васильев тут же между делом спросил: «Ну, куда теперь? По больницам поедешь?» На что Зимин откровенно ответил: нет, смысла никакого, туда сейчас дружно ринутся все те, кто дежурил около театрального центра, а значит – нечего ловить. Васильев одобрительно ухмыльнулся – видимо, это должно было означать «растешь, юноша» – и предложил встретиться через несколько дней, чтобы «поговорить серьезно о будущем». На этом они и расстались. Однако по пути к метро Зимин передумал – и все же поехал в больницу, правда, с другими намерениями.