Илья Бояшов
Танкист, или «Белый тигр»
роман
Не будешь ли так добр подумать над вопросом: что бы делало твое добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с нее исчезли тени?
М. Булгаков. «Мастер и Маргарита»Через семь дней после Прохоровского побоища[1] ремонтники подцепили трос к очередной растерзанной «тридцатьчетверке». Люк механика отвалился – все заорали «Стой!» задымившему трактору. И столпились возле машины. Причина оказалась обыденной – в рычаги убитого танка вцепилось почерневшее нечто: комбинезон превратился в коросту, подошвы сапог расплавились. Правда, остались на черепе кое-какие мышцы, не вся кожа слезла, на глазах слиплись веки: но «спецы» не питали иллюзий: таков был конец еще одного страдальца, не сумевшего выкарабкаться из машины. Однако, никто не успел стащить пилотку – головешка открыла глаза.
Нет, тыловики не заметались в поисках санитаров (откуда здесь санитары) не побежали к начальству. То, что водитель, пробыв неделю в сгоревшей «коробке», еще каким-то образом существовал, не меняло дела: его следовало оставить в покое. Несчастный был вытащен – хорошо, что при этом он еще не развалился на части! Не раздалось ни единого стона – верный признак, что он вот-вот отдаст Богу душу. Подали флягу с мутной водой – и вновь ни одной конвульсии. Находку отнесли под навес, где хранились инструменты и опустили на доски. Один из самых молоденьких солдатиков метнулся к ближайшим ямам – просить похоронную команду немного повременить.
Вечером, через десять часов после того, как танкисту дали возможность уйти, те же ремонтники с трудом уговорили шофера проезжавшей полуторки забрать все еще отходящего. Машина была набита пустыми бидонами, матрасами и простынями, и шофер ни в какую не хотел загружать в нее еще и заведомого мертвеца. Однако, надавили – сплюнув, сержант согласился. На куске брезента танкиста впихнули в кузов. Полуторку мотало и бросало по полустепному бездорожью – шоферюга, опаздывая в часть к ужину, даже не оглядывался, ибо то черное, обугленное, с потрескавшейся кожей, что ему навязали, не имело никаких шансов дотянуть до самой ближней деревни.
В грязном полевом госпитале, где беспрестанно доставляемые с передовой раненые корчились прямо на разбросанной по земле соломе, прежде чем их рассортируют – счастливцев в хирургическую палатку, безнадежных в ставший бурым от крови, унылый лесок – участь танкиста решилась мгновенно. Майору-хирургу хватило секунды:
– Этого даже осматривать не буду – девяностопроцентный ожог!
Фельдшер услужливо протянул врачу новую папиросу – и безымянного тут же вычеркнули из списка. Майор тянул лямку с 41 года – он знал, о чем говорил.
Через сутки, убирая в леске отмучившихся и относя их к траншеям (сколько по всей округе уже было подобных могил), санитары, подняв очередные носилки, вынуждены были остановиться – глаза сгоревшего распахнулись, он издал хватающее за душу первое за все это время стенание.
– Быть такого не может! – удивился майор, подогревающий себя (чтобы не упасть на ходу) трофейным коньяком-эрзацем. Дыша клопами, практик наклонился над принесенными носилками – и вынужден был констатировать – приговоренный жил. Только привычка позволила майору внимательно осмотреть этот череп с оскалившимися зубами – и тело с прилипшими к нему остатками комбинезона. Только опыт не позволил при этом задохнуться. Санитары, так же видавшие виды, в очередной раз возблагодарили судьбу за то, что они не воюют в проклятых железных гробах – а, следовательно, вполне может и случиться, дотянут и до конца бойни.
Тут же, в буром леске был созван консилиум – сам майор и две его помощницы, женщины-военврачи неопределенного возраста, в глазах которых просто остекленела собачья усталость. От верных помощниц за километр несло табаком и потом, не смотря на то, что они постоянно протирались спиртовым раствором.
Носилки переместились в хирургическую палатку. Все, что можно, с танкиста сняли. Все, что можно сделать – сделали. Облегчая страдания, операционные сестры не жалели мази Вишневского. Но даже они, накладывая повязки, постоянно отворачивались – смотреть на такое было попросту невозможно. Сохранившиеся глаза пациента при этом жили и свидетельствовали о запредельной боли.
Перед эвакуацией раненых в тыл, хирург отвлекся на минуту от своей мясной разделочной и подошел к танкисту, туловище и остатки лица которого уже покрывала пропитанная мазью марля.
Вновь раздались стон и какое-то горловое бульканье.
– Такого я еще не видывал. – признался врач, продувая очередную папиросу.
– Дня два-три, не больше. – проскрипела, так же из любопытства оказавшись рядом одна из женщин-медиков – и, отворачиваясь от коллеги, чтобы не дышать на него гнилыми зубами, тоже продула папиросу, вынося приговор. – Полный сепсис…
Танкист был погружен в санитарный автобус, затем в поезд, затем сорок дней и ночей, без всяких документов под наименованием «неизвестный» отвалялся в ожоговом отделении серого, пропахшего испражнениями и все тем же тлением, уральского госпиталя. Закутанный марлей и бинтами, пропахнувший мазями он лежал в реанимационной, затем был отнесен в мертвецкую, затем, под удивленные возгласы гиппократовых служителей, возвращен обратно – прошла первая неделя, а он все еще жил. Этот феномен больше не трогали и никуда не переносили. Каждое утро, к танкисту приближались с надеждой, что он уже не дышит, но каждый раз живой мертвец встречал обход едва слышными стонами и бульканьем. И ему меняли бинты и марлю, и вытирали его тампонами, и вливали ему бульон. Койка его стояла в самом темном углу палаты. Так как крест на безнадежном был поставлен после первого же осмотра, между врачами с тех пор заключались пари – сколько дней еще протянет несомненный уникум. Прошло две недели. Вокруг рано или поздно «убирались» гораздо менее обожженные соседи. Отошедших в мир иной раздевали догола (белье отдавали в прачечную), и уносили иногда по десятку в день, приготовляя их место для других обреченных. Но ту, ставшую уже всем известной койку в углу так и не тронули – феномен продолжал существовать посреди вакханалии Смерти.
Танкиста прозвали Танатосом. Он стал по своему знаменит. Приезжали откуда-то профессора в генеральских погонах, и всякий раз приходили к мнению, что имеют дело с единственной в своем роде патологией. В палату взялись заглядывать выздоравливающие – кем-то (в подобных местах всегда находится этот «кто-то») был пущен слух; неизвестный приносит удачу – счастливчик, который дотронется до него, уже никогда не сгорит. Пари сами собой отпали, когда на третью неделю стало ясно; сепсис у пациента совершенно непонятным образом сошел на нет. После очередного совещания бинты и повязки решили снять; взорам спецов представилось зрелище удивительное – кожа Танатоса хоть и нарастала безобразными струпьями, но все же восстановилась. Правда, врачи и сестры старались лишний раз не смотреть в его сторону. Фиолетового цвета рубцы наползали один на другой, на месте рта огонь оставил черную щель, ноздри превратились в дырки. Ни бровей, ни век, ни волос. Глаза были в кровавых жилках. Тем не менее, танкист на этот раз осмысленно разглядывал столпившихся над ним академиков. Начальник госпиталя – а полковник не мог не присутствовать при первом случае подобного выздоровления – постарался выпытать у пациента то, что и должен был знать: «Фамилия, имя, отчество? Номер части?». Танатос услышал обращенный к нему вопрос. Он силился приподнять голову. Он безнадежно пытался что-то вспомнить.
С тех пор выздоровление невероятно ускорилось. Пациента перевели в общую палату, он по-прежнему пользовался популярностью; из других госпиталей повалили целые делегации. Через месяц Танатос уже вставал с койки. Несколько визитов к госпитальному начальству – один раз в отделе кадров присутствовал и «особист» – ничего не дали; у неизвестного начисто отрезало память. Он понимал речь – поднимался, когда просили, мыл полы, помогая медсестрам, разносил судки с едой. Он уже отвечал односложно «да и „нет“ соседям. Однажды, он даже чему-то рассмеялся. Не раз замечали, что он в последнее время все чаще и чаще беззвучно шевелит остатками губ. К его облику как-то попривыкли, и старожилы уже не отшатывались, когда он появлялся в коридоре – худой, в линялой пижаме, пришаркивающий нелепыми тапками, больше похожими на лапти, фиолетово-безобразный, обгоревший настолько, насколько только может обгореть человек. В той самой выздоравливающей палате, где играли в карты, где чаще раздавался смех, чем стоны, где большинство составляла жизнерадостная молодежь, вскоре стали звать его Иван Иванычем.
– Иван Иваныч! – окликали. – Пора ужин носить…
Он вскакивал и шел.
Стояла уже глубокая осень.
– Иван Иваныч! Подсоби разгрузить дрова…
Он накидывал ватник и выходил в закиданный листьями двор, туда, где уже ждал грузовик с дровами.
По прежнему единственное, что знали о нем – то, что он в бессознательном виде прибыл с Курской дуги. Скудные сведения были доставлены по самой ненадежной цепочке: ремонтники – шофер полуторки – полевой эвакогоспиталь. Майор-хирург за неимением других данных, в сопроводительных документах торопливо чиркнул: „неизвестный танкист“.
Зимой Иван Иваныч окончательно поправился. Правда, он так и не смог о себе ничего рассказать и пока еще с трудом произносил простые слова. Однако, совершенно осознанно выполнял любые команды, а, кроме того, охотно откликался на свое новое имя. Наконец, его осмотрели и признали годным. К родным местам отправляли уже совершенно очевидных калек – остальных, контуженных, обожженных, пусть даже потерявших память гнали на переформирование. За „счастливчиками“ постоянно приезжали купцы из различных частей. Те, кому особо везло, попадали в полки гвардейских реактивных минометов; считалось, среди „катюшников“ самый малый процент потерь. Котировались „трофейщики“ и обслуга аэродромов. У пехотинцев и артиллеристов были немалые шансы отсидеться в обозе. Но будущее Ивана Ивановича представлялось совершенно безнадежным – потери в железных стадах были такими, что вышел приказ Самого – всех выживших отправлять обратно в механизированные корпуса. Не оказалось бы этой, выписанной майором сопроводиловки с надписью-приговором, Ивана Иваныча могли легко бы записать в обозники. Но здесь решили не рисковать. Комиссия по печальному опыту знала – тех, кто разбазаривает ценные кадры, снабжая ими тыловые части, ждет самое строгое разбирательство. В госпитале долго не гадали и с документами – страшному человеку выдали новую книжку, где записали черным по белому – Иван Иванович Найденов. С национальностью тоже не мучились – акцента нет, значит, русский. Место рождения – адрес госпиталя. Партийная принадлежность – беспартийный (Что толку, если раньше и был коммунистом). Специальность – танкист. (Там потом разберутся, куда его). Запнулись только с возрастом. Как не пытались хотя бы на вскидку определить годы – (Иван Иваныч в уже выданной линялой форме с чужого плеча, выношенной до белизны, все это время навытяжку стоял перед сочинителями своей новой жизни) – но, ввиду полной обгорелости, не смогли и, махнув рукой, записали ровесником века.
Все незанятые врачи и сестры вышли Найденова проводить – случай был уникальным и медицинской наукой необъяснимым. Тот, кто неделю провел в искореженном танке, у кого был девяностопроцентный ожог и никаких шансов на выживание, теперь, словно с того света, в снятых с очередного усопшего сапогах, в длиннополой, не по росту, простреленной во многих местах шинели, в солдатской шапке, завязанной тесемками под подбородком по случаю мороза, спускался с крыльца. К спине танкиста прилип тощий „сидор“, а в нем кусок мыла, хлебный кирпич и банка американской тушенки – щедрый подарок от эскулапов. В нагрудном гимнастерочном кармане была новая солдатская книжка, объяснявшая, кто он теперь такой.
Грузовик увез его.
Появление Ивана Иваныча произвело неизгладимое впечатление на вновь формируемую под Челябинском бригаду. Когда личный состав построили, ее командир, сам весь в ожогах и шрамах, тридцатилетний ветеран, которого за постоянную присказку прозвали Козьей Ножкой, не мог не буркнуть:
– Да на его морде, козья ножка, живого места нет!
Затем грубиян-комбриг приказал вновь прибывшему выйти из строя:
– Откуда?
Иван Иваныч и сам не знал – „откуда“.
Мальчишка ротный, сбиваясь, объяснил подполковнику суть.
– Так кто хоть, козья ножка!? Башнер? Механик? – допытывался комбриг.
– В документах написано – танкист, – с отчаянием вякнул лейтенант.
– Тогда – заряжающим!
И само воплощение этой дикой войны записали в башнеры – там нужна только грубая сила: знай, подноси снаряды и выбрасывай гильзы из люка. „Осколочные“ и „бронебойные“ отличил бы и полный дурак. От рядового Найденова, тут же за глаза прозванного Черепом, больше ничего и не требовалось. Никто в той на скорую руку сколоченной части им особо не интересовался (вот только внешность притягивала внимание). Впрочем, нигде не было такой текучки, как в танковых экипажах: три-четыре недели дурной подготовки и фронт, а там уже после первого боя „тридцатьчетверка“, хорошо еще, что дотла не сгорала. Тех, кто выскакивал, вновь перемешивали – и запускали в дело.
Беспамятный Иван Иваныч вместе со всеми послушно хлебал баланду, и околевал от холода в бараках (на голых досках укрывались шинелями). Но, по крайней мере, его судьба на ближайшее время определилась. Экипаж был весьма пестрым: того самого лейтеху-мальчишку назначили командиром, пожилого узбека определили водителем, бывший московский урка, развязный и приблатненный, сам вызвался быть радистом.
Не прошло и месяца, как вся эта наскоро (и ненадолго) собранная четверка оказалась на Челябинском тракторном, где собиралась одна из последних серий „Т-34-76“.[2] В цехах при виде Найденова редко кто мог сдержать ахи и вздохи. Подростки и бабы не скрывали испуганного интереса. Иван Иваныч, не обращая внимания на любопытных, в отличие от узбека с уркой, которые интересовались лишь доппайком заводской столовой, сам вызвался подносить детали. Мальчишка-лейтенант, изо всех сил пытаясь хранить авторитет в отношениях с подчиненными, был благодарен ему хотя бы за это. К нескрываемому раздражению московского вора-радиста и ужасу узбека, танк вырастал на глазах: коробка обзавелась трансмиссией, катками и гусеницами, настал черед двигателю и внутренней непритязательной начинке, затем опустили на место башню.
Пришел ожидаемый всеми с дрожью день: командир получил перочинный нож, часы и компас. Экипажу был выдан огромный кусок брезента. Новорожденную „тридцатьчетверку“ готовились перегнать из цеха на огромный заводской двор, где дожидалась отправки новая партия.
И здесь Иван Иваныч проявил себя.
Видно, что-то заискрилось в его голове, закантачило и разорвало тотальное беспамятство. Перед самым прогоном танка по цеху Иван Иваныч оказался внутри машины – лейтенант попросил достать какую-то ветошь. Когда Найденова несколько раз позвали, он, словно черт из табакерки, высунулся по пояс из люка механика – вид его возбужден. Экипаж и рабочие вздрогнули. Иван Иваныч вновь скрылся. В темноте „коробки“ словно зловещие фары включились глаза. Никто не успел слова молвить, как танк завелся. Лейтенант с москвичом и жителем Коханда отскочили в одну сторону – наладчики в другую. „Т-34“ рванул с места и помчался по проходу между двух рядов своих одинаковых собратьев к узким воротам. Сошедший с ума Найденов не сбавлял хода – все на его пути успели попрятаться и приготовились к драме. Танк развил всю скорость, на какую был только способен. Выбрасывая за собой облака газов, немилосердно грохоча катками, он неумолимо приближался к настоящей катастрофе. Многие, включая ошалевшего командира-лейтенанта, уже представляли скрежет и треск. Но, не снижая скорости, „тридцатьчетверка“ на полном ходу проскочила Сциллу и Харибду, развернулась, и, проехав еще метров тридцать, лавируя между машинами, встала во дворе, как вкопанная.
Подбежал перепуганный командир. Подбежали узбек с приблатненным радистом. Высыпали во двор любопытные. Иван Иваныч выскочил им навстречу. Он скалился своей ужасной улыбкой. Он дрожал и никак не мог успокоиться. Он вспомнил – вернее, вспомнили руки.
Сомнений не оставалось; в прошлой жизни этот обожженный, беспамятный вызывающий видом своим сострадание и жалостливый ужас танкист был механиком и судя по всему, водителем от Бога!
Узбек тут же с радостью перебрался в башню, не смотря на то, что шансы выжить в бою при этом уменьшались наполовину. Смышленый московский вор, теперешний радист, сразу сообразил, с кем нужно водить дружбу – и с тех пор, пока руки Иван Иваныча были заняты, скрутывал ему самокрутки, раскуривал их и вставлял в его ужасную черную пасть. Кроме того, на марше он всякий раз услужливо подхватывал и тянул вместе с Черепом рычаг переключателя скоростей, ибо на этом „Т-34-76“ почему-то все еще стояла проклинаемая всеми водителями неудобная четырехскоростная коробка.[3]
Перед погрузкой в эшелон бригада прошла пятьдесят километров и отстрелялась на полигоне. Зима трещала под тридцать градусов, „коробка“ промерзла до звона. Ведомый Черепом танк нещадно ревел на поворотах, забирался на склоны, задирая пушку, сползал с них, при этом всех нещадно болтало, узбек едва слышно молился, мальчишка-командир, набив достаточно шишек, стиснув зубы, безнадежно пытался следить за дорогой из командирской башенки-гайки. Радист, которому ни черта было не видно, виртуозно матерился, рискуя прикусить язык. И лишь Иван Иваныч, издавая звуки, весьма похожие на рев, нещадно направлял „тридцатьчетверку“ по целине и разбитым дорогам. Он все время теперь куда-то рвался, настораживая даже урку, не говоря об узбеке с командиром. Было от чего пугаться – распахнутый рот, нетерпение, дрожь, желание гнать и гнать – таким оказался безобидный ранее Череп. Люк его был распахнут, за его спиной трудился вентилятор – все живое должно было при этом окоченеть, но сумасшедшему механику, единственному из всего измученного экипажа, было жарко. По радийной связи лейтенант получил приказ остановиться, однако, до Иван Иваныча мальчишка так и не докричался. Колонна замерла – а найденовский танк, вывернув из строя, принялся описывать дугу по полю, чуть ли не утопая в сугробах и выкидывая впереди и позади столбы снежной пыли.
Кончилось тем, что наперерез кинулся сам комбриг. Козья Ножка возник, чуть ли не перед самой „тридцатьчетверкой“, проваливаясь в снег по пояс. Здесь Иван Иваныч наконец-то пришел в себя. Показавшийся из башенного люка юнец-командир готов был расплакаться, однако, начальство не обращало на сбивчивый лепет никакого внимания.
– Водителя – ко мне в машину! – орал молодой подполковник. – Давай сюда, скелет! – приказал Найденову. – Покажи, козья ножка, на что способен!
Так, Иван Иваныч занял место в командирском танке – а лейтенанту, узбеку и урке достался водитель комбрига, такой, как и они, неопытный обреченный юнец. И на глазах всей бригады Иван Иваныч показал – „тридцатьчетверка“ только что юлой не вертелась. Высыпавшие из машин экипажи открыли рты.
Комбриг от возбуждения ревел не хуже Иван Иваныча. Он привычно поставил ноги на плечи сумасшедшего аса – удар сапогом – краткая остановка, еще удар – продолжение движения. Иван Иваныч это помнил. Он забыл все остальное, но это он помнил. К восхищению новичков, на поросшем кустарником, с оврагами и пригорками, поле, командирская машина выкидывала настоящий цирк.
– Давай, давай, черт лысый! – хрипел Козья Ножка, уже не сомневаясь, что этот механик никуда теперь от него не денется, что страшный Череп будет с ним до самого конца, и он ни за что, ни за какие коврижки никому такого механика уже не отдаст, ибо в недалеком будущем единственный шанс на спасение – водила, всегда знающий, как и куда поворачивать, как сманеврировать, как газануть, а, значит, вовремя выскочить; ведь в бою, а тем более, в танковом, ничего не значащая жизнь человеческая исчезает за долю секунды.
– Как же ты попался тогда на Дуге? – проорал он механику после того, как „тридцатьчетверка“ остановилась. Иван Иваныч, уставившись на своего нового командира, не понимая вопроса, напрягся.
– Как сам умудрился сгореть, козья твоя ножка? – продолжал выпытывать комбриг. – Борт не успел подставить?
И здесь Иван Иваныч вновь вспомнил, Что-то на секунду высветило его сумрачное прошлое.
– „Тигр“ – ответил внезапно Череп. – „Белый Тигр“!
Глаза его воспылали, он затрясся от ненависти.
К зиме 42-го немцы выкатили на передовую свой ответ на всемогущество „тридцадьчетверок“;[4] квадратные бронтозавры фирмы „Хеншель“ были непробиваемы, но особый трепет вызвали пушки, от которых за километр сгорали даже „КВ“. Снабженные несравненной цейсовской оптикой, „восемь-восемь“ сметали любую цель. Для плавного хода „тигров“ и приемлемого давления на грунт дотошные немецкие механики расположили катки двумя рядами. Для легкости управления применили штурвалы. В массивных, как крышки саркофагов, плитах застревали 76-мм снаряды. Обвешанные со всех сторон броней, эти жуки неторопливо ползли по курским полям и каждый их выстрел, раздававшийся резко и гулко (звук ни с чем нельзя было спутать), посылал к праотцам очередную „тридцатьчетверку“. Страшны они были в засаде. Закиданные сеном и ветками, циклопы останавливали атаки „Т-34“, „Грантов“ и „Черчиллей“, а когда одуревшие от боли и дыма танкисты выкидывались из коробок», все те же добротные немецкие пулеметы со скоростью тысяча двести выстрелов в минуту довершали начатое,[5] нарезая плоть так, как ножом кромсают винегрет. Но даже среди своих собратьев Призрак являлся особой машиной. Впервые он дал знать о себе подо Мгой; остальные тяжеловесы вязли в болотах, но «Белый Тигр» словно по воздуху переносился – и расстреливал целые батальоны. Поначалу он не был распознан – зимою все танки белы – разве только те, кто с ним сталкивался, неизменно горели после первого выстрела. Но весной, когда вермахт перешел на камуфляж, монстр окончательно выделился, и с тех пор свирепствовал то на Севере, то на Юге; повсюду за ним тянулся дым и смрад сгоревших машин. Призрак бил из засады, всякий раз, каким-то образом, оказываясь в русском тылу – и, наколотив десять, а то и пятнадцать «Т-34», растворялся.
Летом 43-го белый убийца обнаружил себя под Курском в районе знаковой Прохоровки. Аэроразведка предупредила о нем Катукова и Ротмистрова.[6] Тотчас были высланы штурмовики, но попытка, как всегда, провалилась. Не смотря на свалку с применением сотен машин, Летучий Голландец и здесь неизменно выделялся белой окраской, и на этот раз шел впереди своих боевых порядков, блестя латами, словно тевтонский рыцарь. «Тридцатьчетверки» остервенело открывали по «тигру» бесполезный огонь. За весь день ни один снаряд знаменитых и гибельных для остальных «тигров» и «пантер» САУ-152 не пробил его башни.[7] Отгоняя огнем наседавших со всех сторон преследователей, сам, в свою очередь, получая в борта десятки «подкалиберных» и «бронебойных», «Белый Тигр» оставался неуязвимым – и к исходу великой битвы окончательно потерялся в дыму и пламени.
– Он, проклятый! – вновь в невероятной злобе произнес Иван Иваныч, и комбриг тотчас сообразил, с кем столкнулся его не вполне здоровый механик.
А Найденов скрипел зубами.
Через две недели бригада, перемахнув Днепр, принялась уминать гусеницами Правобережную Украину. Еще через день с марша атаковала некую Бехеревку. От пуска ракетницы до ответа замаскированных «восемь-восемь» прошло каких-нибудь пять минут – но этого времени хватило с лихвой. Из шестидесяти пяти «коробок» до хохлятских мазанок добралось пять. Сгорели, облитые брызнувшей соляркой, лейтенант-мальчишка, узбек и урка вместе с юнцом-водителем. Пораженные осколками брони при ударах «болванок», сгинули опытные наводчики и необстрелянные командиры, молодые башнеры и пожилые механики (в миру шоферы и трактористы). Дымом очередного танкового жертвоприношения затянуло полгоризонта. Однако, немцы не выдержали. К ночи, в очередном, освобожденном ценой погибели тысяч людей, крохотном пункте собрались остатки приданной бригаде пехоты (мертвые цепи ее лежали перед окопами), артиллеристы, чудом протащившие свои «76»[8] по изжеванному гусеницами и ямами полю, плачущие от бессилия девочки-санитарки, охрипшие от неистощимой ругани капитаны и полковники – и немногочисленные оставшиеся «безлошадными» танкисты. Вымазанные кровью и копотью, последние не могли придти в себя. Но не столько обыденные ужасы обыденной бойни, сколько выкрутасы командирского «Т-34» потрясли всех их до печенок.
В начале боя ни о чем еще не подозревающий Козья Ножка, приказал механику отогнать командирскую машину на пригорок возле края леска – там развернулись приданные ему самоходчики на своих бензиновых «зажигалках».[9] Отсюда хорошо были видны крыши и колоколенка – излюбленное место корректировщиков и снайперов. Проигнорировав опасность, комбриг привычно уселся на башне. Однако, поруководить на этот раз не пришлось. От внезапного рывка он свалился обратно в распахнутый «сдвоенный люк».[10] В самом танке башнера нещадно швырнуло на боеукладку – но ничего не чувствующий, осатаневший Найденов уже вопил так, что порой заглушал мотор. Ударившись лбом об орудийный затвор, комбриг на мгновение потерял сознание, а «тридцатьчетверка» рывками и галсами понеслась к битком набитой эсэсовцами злосчастной деревне.