Виктор Некрас
Не-доросли. Холодные перспективы
Недоросль – молодой дворянин, не достигший совершеннолетия и не поступивший еще на государственную службу.
«Толковый словарь русского языка»
под редакцией Д.Н. Ушакова
Ныне, присно, во веки веков, старина,
И цена есть цена,
и вина есть вина,
И всегда хорошо, если честь спасена,
если другом надёжно прикрыта спина.
Владимир ВЫСОЦКИЙ
Глава 1. Вразнобой
1
На промороженных окнах от печного жара протаяли прозрачные озёрца, в которые косо падали длинные блики – солнце поворотило к западу, и скоро эти блики повернутся и станут не косыми, а прямыми, станут ещё длиннее, дотянутся и до жарко натопленной изразцовой печи.
Окна были высокие, почти в человеческий рост, с тяжёлыми переплётами карельской берёзы, и в каждом – стёкла размером с лист бумаги in quartro1.
Влас стоял коленями на стуле, опершись на выгнутую спинку локтями, задумчиво шевелил ступнями и безотрывно глядел в проталину на окне, прижимаясь лбом к окуржавелому стеклу. Лоб леденило холодом – привычное ощущение. Стёкла у Иевлевых были не самого лучшего качества, чуть мутноваты, там и сям тронулись желтизной, а кое-где и прозеленью, но широкий простор заснеженного залива разглядеть было можно.
Отсюда, с Коломны, вид на залив и так был хорош, а иевлевский дом ещё к тому же стоял у самой набережной, и от морских (морских, да… и всё-таки – морских!) ветров его чуть прикрывали только три сосны на песчаном откосе, сами изогнутые от постоянного ветра.
Кто-то протяжно вздохнул около самого уха, Влас медленно повернул голову.
Венедикт.
Веничка.
– Что там? – таинственным шёпотом спросил кузен, заинтересованно кивая в окно. Власу понадобилось всего мгновение, чтобы понять, что кузен иронизирует. Ну и правильно – ишь, гость, уставился в окно и в ус не дует.
Он нехотя повернулся спиной к окну и уселся на стуле, забросил ногу на ногу, качнул носком штиблета.
– Нет, ну правда, Влас, – Венедикт чуть надулся, упал на соседний стул, толкнул помора в бок. – Чего ты там увидал такое?
– Море, – нехотя ответил Смолятин. Теперь ему и самому уже казалось дивно – эва, моря не видал, что ли? Видал и не таково, как эта Маркизова лужа, настоящее море! – Видел, простор какой?
– Льды, – всё ещё непонимающе сказал Венедикт.
– Ну да, – кивнул Влас. – На Белое море наше похоже. У нас от крыльца в Онеге, бывало вот такой же вид открывался – и льды, и торосы, и далеко-далеко на льду – полынья, а около неё словно пятнышко серое – нерпа подышать вылезла, свинья водяная… только льды – белые-белые, а здесь немножко зеленью отливают…
Голос его дрогнул, чему помор сам несказанно удивился – видимо, всё же стосковался он по дому. Впервой так надолго из дому уехал – хаживал и на Матку, и на Грумант, и в норвеги, только ни разу дольше трёх месяцев не доводилось, да и постоянно рядом свои, знакомцы были, которых знал с малолетства. А сейчас он в Питере уже больше полугода, а из своих знакомцев, которые поморской говоркой умеют – только брат Аникей, да и тот больше по-здешнему изъясняется. Да и сколько ты его видел, того брата-то за полгода? Два раза, да и те на последний месяц пришлись, на декабрь.
– Тоскуешь? – всё так же и тихо и понимающе спросил вдруг Венедикт, и Власа мгновенно охватило сразу два противоречивых чувства.
Сначала – словно чем-то тёплым прошлось по душе, вот-вот – и слёзы на глазах появятся, так, словно кто-то родной рядом возник и по голове погладил. Впрочем, если подумать, то так и есть – Венедикт-то как-никак родня. Но думать не хотелось ничуть.
Потом, сразу вслед за первым – злость. Да что этот мальчишка (пусть даже и ровесник, а всё равно – сопляк!) о себе воображает?! В море не бывал, на кулаках с другими кадетами и то побиться робеет – а туда же, в утешители лезет!
Но прихлынуло волнами и тут же ушло. Мгновенно. Спряталось где-то в глубине, затаилось, словно палтус в песчаном дне.
Венедикт, видимо, всё же что-то почуял, чуть отодвинулся даже, глянул настороженно. Влас выдавил из себя улыбку – должно быть, подействовало, поверил кузен.
Или не поверил. Но понять это ни тот, ни другой уже не успели.
Дверь распахнулась с треском, обе филёнки стукнули о стены, и в комнату вбежали две девчонки в одинаковых платьях тёмно-голубого батиста с кружевами и рюшками, с шиньонами2 в тёмно-каштановых волосах – обе были похожи на Иевлева.
Близняшки.
Остроносые, лица как миндальный орех, карие глаза, ямочки на щеках. И не отличишь, только одна чуть ниже ростом и черты лица тоньше и мельче.
Сёстры Венедикта, Наташа и Соня. Натали и Софи, как они представились при знакомстве, но тут же исправились и назвали русские имена, как только мать Венедикта сделала строгое лицо.
– Ага! – звонко выкрикнула Наташа, старшая (Власу втайне уже сообщили, что она старше на четверть часа), та, у которой черты лица покрупнее и ростом повыше. – Нашли! Вот вы где, братцы!
Нет, жаловаться было не на что – помора Иевлевы приняли как своего, так, словно давно забытый родственник воротился после долгой отлучки (тем более, что в какой-то мере так оно и было). У Власа даже возникло странное чувство досады на материну гордость – и чего было дичиться столичной родни?! Хотя в глубине души он, конечно, понимал – чего. И сам, пожалуй, был таким же, как и Аникей. Мало ли что там когда-то прадед Ванятка Рябов женился на дочери капитан-командора? Мужик есть мужик, а дворяне есть дворяне. Как на Дону когда-то говорили – не водись жиды с самарянами, а казаки – с дворянами. Однако вот же – встретились, и всё хорошо.
Девчонки сразу же окрестили его «братцем» – Влас не возражал. Братец так братец, тем более что обе эти егозы живо напомнили ему и дом, и Иринку. Таскали за руки по дому, не пускали в комнату Венедикта, куда кузен несколько раз порывался его затянуть. Потом всё же затянул вот. И тут на Власа накатило – в окно поглядеть.
Однако близняшки и здесь их нашли.
– Матушка велела передать, что ждёт всех к столу через час, – сказала, посмеиваясь, Софи – несмотря на недовольство мадам Иевлевой, Влас всё-таки звал кузин их французскими именами. Про себя звал, но не сомневался, что язык не повернётся звать их иначе и в глаза. Тем более, что и Венедикт звал сестёр так же.
– Натали, Софи, – просительно сказал Венедикт из-за его спины. Девочки весело переглянулись и одновременно рассмеялись.
– Уходим, уже уходим, дорогой брат, – тонко пропела Натали, делая насмешливый книксен. – Как же, понятно, у вас тут мужские тайны…
Близняшки вновь расхохотались и скрылись за дверью.
– Идём, – Венедикт неловко прикоснулся к плечу кузена, словно хотел его подтолкнуть перед собой, но не решился. Нет, Веничка, не меняешься ты, – вздохнул про себя Влас, подчиняясь и шагая ближе к книжному шкафу.
И через мгновение забыл обо всём остальном.
Корешки книг – потёртые и новенькие, матерчатые и кожаные. Буквы – позолоченные и посеребрённые, тиснёные и рисованные киноварью.
– А богато живёшь, кузен, – не удержался Влас, с завистью сказал, разглядывая книги.
Их было не так уж и много, десятка три, но разве это мало для того, у кого на столе никогда больше двух-трёх книг не бывало, и то чужих, взятых на время. Только истинный книголюб поймёт это завистливое чувство.
Несмело протянул руку, коснулся корешков кончиками пальцев.
Вот Пушкин – «Руслан и Людмила», «Бахчисарайский фонтан» и «Цыганы» – карандашные рисунки, плотный картон переплётов и матерчатые корешки.
Вот Гомерово сказание «Илиада», перевод Ермила Кострова, новиковское издание 1787 года.
Вот «Путешествия в некоторые отдалённые страны мира в четырёх частях: сочинение Лемюэля Гулливера, сначала хирурга, а затем капитана нескольких кораблей», ехидная, остроумная и желчная книга, написанная сто лет назад англиканским священником Джонатаном Свифтом. Влас никогда раньше не держал её в руках, но много раз слышал о ней от лейтенанта Завалишина, и потому сразу узнал по корешку, стоило только прочитать первые слова названия. Николай Иринархович отзывался о «Путешествиях…» со сдержанным восхищением, а вот отец Власа, послушав, его, хмуро попросил лейтенанта не смущать незрелый разум мальчишки. Впрочем, Влас, подслушав случайно отцов разговор с офицером, немедленно пообещал себе при случае найти и прочитать эту книгу.
– Да ты не туда смотришь, – с лёгкой досадой сказал кузен, лёгким толчком поворачивая голову Власа влево. – Сюда глянь.
И вправду!
Помор глянул и чуть не задохнулся.
Сэр Вальтер Скотт собственной персоной, прошу любить и жаловать.
«Пуритане». «Чёрный карлик». «Легенда о Монтрозе». «Гай Мэннериг».
И рядом – английские издания, ещё не переведённые в России.
«Rob Roy». «Ivanhoe». «The Pirate». «Quentin Durward».
– О боже, – только и смог выговорить Влас под довольный смех Венедикта. – Какое сокровище… откуда?
– У меня батюшка служит по дипломатической части, – пояснил кузен, блестя глазами. – Выписал из Англии через своего давнего знакомца.
Влас в ответ только длинно и прерывисто вздохнул.
– Я из них только «Пуритан» читал, да ещё отрывки из «Айвенго» в журнале каком-то, забыл название, – сказал он, глядя на полку расширенными глазами.
– Ну вот теперь и почитаешь, – засмеялся Венедикт довольно. – Хоть и сегодня вечером, – и в ответ на удивлённый взгляд Власа сказал решительно. – Я с матушкой уже поговорил – незачем тебе на ночь глядя в корпус невесть как добираться, попразднуешь Рождество с нами, да и заночуешь у нас, а с утра вместе и поедем.
Отец Венедикта Иевлева оказался неожиданно малосимпатичным и остро напомнил Смолятину Кащея Бессмертного из сказок бабки Анисьи, отцовой матери – именно таким Влас себе Кащея всегда и представлял – худой, да так, что страшновато, кожа на угловатом костистом лице в обтяжку, высокие залысины от лба, тяжёлая, гладко выбритая челюсть. Черепаховые очки с толстыми стёклами нависают над прямым носом, а тёмно-лиловый сюртук обвисает на тощем теле, словно мужичья рваная рубаха на огородном пугале – так и кажется, что вот дунет ветер и взовьются полы сюртука, захлопают на ветру парусом с оборванными шкотами3.
Голос Иевлева-старшего неожиданно оказался ему под стать – скрипучий и пронзительный.
– Сильвестр Иеронимович, – представился он, пожимая Власу руку. Пожатие было крепким, хотя и рука оказалась такой же костлявой, как и лицо. – По деду назван, вашему прадеду, стало быть. А к вам как обращаться, родственник?
– Влас, – чуть стеснённо пробормотал помор, гадая, как разговаривать с новой роднёй – Иевлев-старший ему остро не понравился. А ведь его теперь, пожалуй, дядей величать придётся.
– А по отчеству? – улыбка Сильвестра Иеронимовича тоже была малоприятной, тонкие губы растягивались словно гуттаперчевые в почти прямую линию, да и доброжелательства в голосе было маловато.
– Логгинович, – Влас кашлянул, медленно обретая спокойствие. – Только ни к чему это, Сильвестр Иеронимович, я ведь вас намного младше, вполне будет достаточно, если вы станете обращаться ко мне по имени.
На столе у Иевлевых красовался жареный гусь с яблоками, точно такой же, какие стояли на столах и в Корпусе, только здешний гусь был раза в полтора побольше, к тому же в корпусе Власу от гуся достался только крыло (правда мяса на нём было вдосталь), а сейчас перед ним на тарелке красовался сочный кусок гусиного окорока, и коричневые шкварки на коже исходили ароматным паром. Хлеба тоже было вдосталь, и чёрного, и белого, посреди стола красовалось большая фаянсовая супница, из-под сдвинутой крышки которой тянуло знакомым ароматом – тройная налимья уха, тут же опознал Влас знакомый запах. И почти тут же перед ним очутилась глубокая миска с этой ухой – янтарные лужицы жира окружали крупные куски беловатого рыбьего мяса и перья жареного лука.
По-простому едят, – порадовался про себя Влас, берясь за серебряную ложку. Страх подумать, что было бы, кабы перед ним на столе оказался сложный столовый прибор из полутора десятков ножей и вилочек, который ему как-то довелось видеть в обеденной комнате адмирала Карцова. Откуда ж ему, поморскому мальчишке, знать, что с теми вилками и ножиками делать, как держать, да когда именно в ход пускать.
Ел Иевлев-старший так же, как и выглядел – чопорно и угловато двигаясь, деревянно тянул ко рту ложку с ухой. Опрокинул серебряную чарку домашней кедровой настойки («ради праздника и нового знакомства»), уколов Власа неприятным взглядом, отчего кадет съёжился и едва не отложил ложку, прожевал кусок гуся, выпил ещё и, промокнув губы тонкой батистовой салфеткой, поднялся из-за стола.
– Благодарю, хозяйка, – церемонно склонил он голову в сторону жены, которая, к изумлению Власа, смотрела на него едва ли не с обожанием. – Прошу у всех прощения, но мне надо работать. Рад был познакомиться с новой старой роднёй…
Он вновь уколол Власа неприятным взглядом и удалился из столовой, шаркая и чуть прихрамывая.
– Не понравился тебе отец? – в голосе Венедикта прозвучали одновременно сдержанная усмешка и едва заметная обида.
Влас промолчал.
В спальне царил полумрак, за окном едва слышно шуршала позёмка, а в углу на тябле (божнице, – напомнил себе Влас местный выговор) едва тлела масляная лампада, бросая длинные дрожащие тени на стены, обтянутые цветной тканью.
Офицерскую складную кровать принёс для Власа из кладовки лакей – видно было, что он недоволен чудачеством молодого господина, благо в доме нашлась бы для гостя и целая свободная комната, но Венедикт упёрся: «Влас будет ночевать у меня!», за что Смолятин был ему только благодарен – окажись он один в чужой комнате – и вовсе тоска бы взяла. Недовольство недовольством, но ни единого недовольного слова лакей сказать всё-таки не посмел.
– Ты не думай, что он вот такой, – голос Венедикта чуть дрогнул. – Нелюдимый там или чёрствый… ну да, сначала можно и так подумать. Только он на своей службе едва не в первых. А хромает от того, что маму во время наводнения спасал… вроде как вот вы с товарищами нашего эконома и профоса. Ногу ему бревном подбило…
Власу стало стыдно.
Ведь не зря же говорят – не суди людей по внешности. Он накрепко зажмурился, радуясь, что лампада едва светит, и Венедикту не разглядеть его лица.
– А тебе он и вправду рад, – судя по голосу, Иевлев улыбался. Влас молчал, и Венедикт, приподнявшись на локте, спросил. – Ты спишь, что ли?
Влас молчал, стараясь, чтобы его дыхание было как можно ровнее.
Пусть думает, что я сплю.
2
– А вы удивительно хорошо знаете русский язык…
Пан Адам Мицкевич мельком глянул в окно (с серого питерского неба косо несло крупными хлопьями снег – обычная рождественская непогодь) и, невольно поёжась, снял с вешалки плотную дорожную шляпу с широкими полями. Покосился на башенные напольные часы в углу – тёмный орех, чиппендейловская резьба (ангелы и единороги), фигурные бронзовые стрелки в стиле барокко, готическая цифирь на посеребрённом циферблате.
– Юзек! – позвал он, невольно повышая голос. Невзорович на выкрик пана Адама чуть вздрогнул, но не изменил позы – мальчишка сидел на высокой укладке, подобрав ноги в мягких домашних туфлях-бабушах.
В дверь просунулась кудлатая непокрытая голова – густые усы и короткая, стриженая борода, глаза цвета старого ореха, прямой нос с едва заметной горбинкой. Кроме того, можно было видеть тёмную от загара шею и едва заметно засаленный ворот рубахи под тёмно-зелёным сюртуком.
– Юзек, наконец-то, – раздражённо бросил пан Адам. – Кофры готовы?
– Ещё несколько минут, пане, – терпеливо ответил Юзек, чуть кланяясь. Он равнодушно скользнул глазами по сидящему на укладке Глебу – а чего ему удивляться, когда он вчера сам отворил дверь перед этим мальчишкой, который в последние полтора месяца с именин пана Адама стал в этой квартире своим человеком. Да и постель вчера для этого мальчишки готовил тоже он. – Никак не могу самый большой кофр закрыть…
Голова камердинера скрылась за дверью.
– Вы всё-таки уезжаете, пан Адам? – вопрос был простой вежливостью, Глеб ещё с прошлого визита знал о намерении Мицкевича уехать, правда, поэт в тот раз так и не сказал, куда он едет.
– Да, Глеб, через час с Сенной уходит дилижанс на Москву, – рассеянно ответил Мицкевич, снова нетерпеливо глянув в окно, бросил шляпу на укладку рядом с Глебом, привычным движением взбил пышные бакенбарды. – Наконец-то уеду из этого инеистого Вавилона…
– А едете-то?.. – Невзорович не договорил.
– В Одессу еду, – прерывисто вздохнул Мицкевич. – Не в Вильно и не в Варшаву, увы. Новая служба…
– Служба? – приподнял брови Глеб. Спустил, наконец, ноги с укладки, понимая, что всё равно сейчас придётся собираться – собственно и ночевать-то вчера остался именно для того, чтобы пана Адама проводить.
– Да, – по тонким губам Мицкевича промелькнула едва заметная усмешка. – Профессором словесности в лицее Ришелье. В Одессе сейчас довольно много поляков и литвы…
Оборвав сам себя, он повернулся к столу, несколько мгновений разглядывал в беспорядке разбросанные бумаги – печатные и рукописные, гербовые и простые, в пометках, помарках, и исписанные убористым летящим почерком, потом наугад, но точно выдернул из кипы бумаг тонкий кожаный бювар. Скривил губы:
– Так и знал, что обязательно что-нибудь останется. А в кофрах уже свободного места и не осталось… – он помедлил мгновение и протянул бювар Невзоровичу. – Возьмите, Глеб. Это подарок.
Бювар был хорош. Жёлтая тиснёная кожа, серебряные оковки по углам, серебряные же монограммы, гнёзда для карандашей и перьев, просторный карман для блокнота.
– А вы так и не ответили мне, – прервал вдруг Мицкевич благодарности Глеба, и кадет, подняв голову, наткнулся вдруг на пристальный цепкий взгляд поэта.
– А… о языке? – удивился Невзорович. – Так это просто. Батюшка мой, да и опекун тоже, смирились с властью царя и считали, что шляхтич должен знать государственный язык империи. Отец нанял для меня учителя, а потом, когда отец… – он помедлил мгновение, потом договорил, – потом пан Довконт продлил договор с учителем.
Разговор становился малоприятным, равно как и взгляд Мицкевича, но в этот миг дверь отворилась и перед взглядами пана Адама и Глеба вновь возникла кудлатая голова Юзека:
– Пан Адам, всё готово.
– А… да, – спохватился Мицкевич. – Собирайся, Юзек. Через полчаса ты должен быть готов к выходу.
Повернувшись к Глебу, он пояснил:
– Не оскорбляйтесь моим недоверием, пан Глеб, – он нервически передёрнул плечами, словно озяб от сочащегося из отворённой форточки холода. – Просто странно это. Редко какой шляхтич из Литвы едет учиться в царское военное заведение. Редко кто из шляхты знает и русский язык. И потом, я ведь имел самое прямое отношение к делу филаретов, а вас, тем не менее, не помню…
– Подозреваете, что я к вам приставлен надзирать? – понял Глеб и обиженно шмыгнул носом.
– Уже нет, – покачал головой Мицкевич. – Вы уже достаточно объяснили все мои недоумения.
Невзорович сбросил бабуши и решительно сунул ноги в штиблети, ощутив сквозь чулки едва заметную сырость, – чуть передёрнул плечами, предчувствуя зимнюю улицу.
– Не спешите, пан Глеб, – Мицкевич словно видел его насквозь, и всего парой слов способен был пригасить любые обиды. – Всё равно Юзек ещё не готов выходить. И потом, проводить меня должен прийти ещё один человек. Я хочу вас познакомить, хотя, вы, возможно, друг друга знаете и так.
Едва он договорил, как по всему парадному раскатился гулкий и частый стук дверного молотка – и почти сразу же Юзек выскочил за дверь на лестницу.
– О, а вот и он, должно быть, – оживился поэт, поворачиваясь к двери. Стук, между тем, прекратился, и скоро стали слышны шаги по лестнице, а потом через услужливо отворённую Юзеком дверь в прихожую проник юноша (самое большее, лет на пять старше Глеба) в тёмно-сером рединготе, под которой можно было видеть сюртук цвета слоновой кости. Сбитый на затылок чёрный боливар и монокль на тонкой цепочке.
– А, вот и вы, друг мой, – радушно приветствовал его Мицкевич, протягивая руку.
Обнявшись с поэтом, новый гость мельком бросил взгляд на Невзоровича, зацепился взглядом за мундир Корпуса и нахмурился. Глянул настороженно.
– Знакомьтесь, господа, – пан Адам широко повёл рукой в сторону Глеба. – Глеб Невзорович, кадет Морского корпуса, шляхтич Витебской губернии. Габриель Кароляк, шляхтич Виленской губернии.
– Невзорович? – взгляд Габриеля стал ещё менее приветливым. – Я знал Невзоровичей… пана Станислава и пана Ксаверия…
– Это мой отец и мой старший брат, – ухватив в словах Кароляка паузу, кивнул Глеб. – Я тоже слышал о Кароляках… они – родня Виткевичам…
– Верно, – снисходительно согласился Габриэль. – Мой отец и пан Викторин были женаты на родных сестрах…
– Так вы, ваша милость, стало быть, кузен Янека Виткевича, Валленрода? – удивился и обрадовался Невзорович.
– Вы знаете Валленрода? – обрадовался в свою очередь Габриэль.
– Мы соседи, а с Янеком мы – друзья, – пояснил кадет, и в этот миг, услышав деликатное покашливание Мицкевича, оба молодых шляхтича смутились и поворотились к нему.
– Прошу прощения, пан Адам, – первым справился со смущением (он был старше и опытнее) Кароляк. – Мы несколько увлеклись…
Ответом был весёлый взгляд Мицкевича и приглашающий жест.
– Ничего страшного, панове, – пан Адам, тем не менее, нахлобучил на голову шляпу. – Время не ждёт, надо спешить, иначе можно было бы и далее предаваться поиску общих знакомых и родни…
– …которых у нас много, – холодно добавил Кароляк и саркастически скривился. – Вся Литва – большая деревня, в которой Вильно – рыночная площадь у собора. Все всех знают…
– Вы, мой юный друг, меньше, чем на Варшаву, конечно же, не согласны, – неодобрительно, но снисходительно бросил Мицкевич, поворачиваясь к двери и крикнул в прихожую. – Юзек, моё пальто и кофры! Мы выходим!
– Безусловно, – всё так же холодно и твёрдо согласился с поэтом Кароляк, сбрасывая с плеча влажный комочек снега, а Глеб вдруг почувствовал обиду. Обиду за Литву, за укрытые в чащобах деревни и хутора, камышовые кровли крестьянских домов и гонтовые – помещичьих, за гонор застенковой шляхты… в общем, за всё.
Спускались по широкой полутёмной лестнице – впереди Юзек с тяжёлым кофром в руке, весь перекошенный на левое плечо для противовеса. За ним Глеб и Габриэль тащили кофр поменьше – для шляхтича не позор помочь старшему товарищу, даже если для этого придётся делать хлопью работу. И последним спускался почти налегке сам пан Адам, в одной руке – кожаный несессер с медными уголками и застёжками, в другой – плоский деревянный чемоданчик с пружинной задвижкой. На повороте лестницы (Мицкевич жил в бельэтаже и спускаться было – два пролёта) Глеб невольно покосился на чемоданчик, и пан Адам, перехватив его взгляд, пояснил:
– Там пистолеты. Мало ли что бывает в дороге…
– А в кофрах что? – полюбопытствовал Кароляк. – Тяжелы, холера ясна…
– Книги, друг мой, книги, – ответил Мицкевич, аккуратно сбрасывая со ступеньки какую-то засохшую с лета дрянь. Поморщился и сказал назидательно. – Пока что, к сожалению, не придумали способа, чтобы книги делать маленькими и лёгкими…
– Может и придумают ещё, – пропыхтел напряжённо Невзорович.
– Может быть, – охотно поддержал пан Адам. Прищурился, словно что-то припоминая. – В прошлом году Тадеуш Булгарина издал книгу «Правдоподобные небылицы, или Странствия по свету в двадцать девятом веке». Занимательное чтение. Не доводилось листать, молодые люди?
Юноши согласно мотнули головами.
Не доводилось.
– Непременно прочтите, – Мицкевич странно усмехнулся. – Главные герой оказывается внезапно в грядущем времени, на тысячу лет вперёд… так вот, там, среди прочих любопытных вещей, пан Тадеуш описывает некую «сочинительную машину», из которой можно узнать очень многое. Должно быть, и книги в ней содержатся тоже. Как знать, может, к двадцать девятому-то веку эти машины и станут такими, чтобы уместиться в такой вот (пан Адам тряхнул чемоданчиком с пистолетами) саквояж.
Как знать, как знать…
Глеб промолчал, прикидывая, кто бы это мог быть такой – Тадеуш Булгарин. Тадеуш… да ведь это же Фаддей Венедиктович! Тот, что написал «Осаду Сарагоссы» и «Марину Мнишех», которые он, Глеб, читал в журналах в библиотеке Корпуса!
– Где… издано? – прерывисто выговорил заинтересовавшийся Кароляк, пинком отворяя дверь парадного. Юноши протолкнули кофр в дверь и, отдуваясь, поставили его на снег рядом с другим. А Юзек уже озирался по сторонам, выглядывая свободного извозчика.
– В прошлом году выходило в «Литературных листках», а в этом – в журнале «Северный архив», – Мицкевич осторожно притворил за собой дверь. – Не люблю, когда хлопают дверьми… должно быть, и окончание там же, в «Северном архиве» и выйдет.