Мысль о том, что замерзшего лучше всего отогревать человеческими телами, на этот раз показалась жутковатой и потребовала немедленно уточнения: живыми человеческими телами.
Вернувшийся озноб прошел только через несколько часов; не сразу, но отпустило закоченевшие руки и ноги – боль выматывала, вытягивала жилы, сбивала и без того неуверенное дыхание и кончилась лишь тогда, когда Олаф совершенно уверился, что она не пройдет вообще. Взамен зажгло многочисленные ссадины и царапины, заныли ушибы, заболели мышцы, особенно на ногах. Есть не хотелось, но поесть нужно было обязательно – восстановить силы. Двигаться не хотелось тоже, и тем более не хотелось покидать теплый шатер.
Консервы и крупу Олаф без труда нашел в тамбуре и лишь тогда вспомнил о рации. Пошарил фонариком по времянке – рации нигде не было. Может быть, покидая лагерь, ребята взяли ее с собой? Но почему тогда оставили теплую одежду? Вместо рации обнаружилась кожаная папка с документами.
После выхода в холодный тамбур снова начался озноб, Олаф подбросил в печурку немного дров, поставил греться банку консервов с китовым мясом и кружку воды. Он чувствовал себя донельзя усталым, чтобы варить крупу.
От еды его развезло, потянуло в сон, и, пожалуй, только теперь можно было не опасаться смерти от холода – шатер сохранит тепло в течение нескольких часов. Если отправиться на поиски ребят сейчас, он, во-первых, ничего не найдет (если вообще встанет), лишь напрасно потратит силы. Во-вторых, ничем ребятам не поможет, зато станет для них лишней обузой. Не стоит суетиться ради того, чтобы успокоить собственную совесть.
Олаф улегся поудобней, завернулся в спальник, погасил фонарик и приоткрыл печную дверку – от догоравших углей в обветренное лицо хлынул восхитительный жар, шатер наполнился смутным оранжевым светом. Блаженно закружилась голова, Олаф зевнул и прикрыл глаза. И тут же услышал негромкую возню у входа во времянку – кто-то расстегивал пуговицы, чтобы войти внутрь.
И, наверное, правильно было бы обрадоваться, помочь – снаружи пуговицы расстегивать неудобно – или хотя бы выбраться из шатра навстречу пришедшему. Но тело стало вдруг ватным, дыхание замерло и сделалось тихим, поверхностным, зато сердце стучало в уши оглушительно, не давая толком прислушаться…
Звякнула посуда, сложенная в мешке у выхода в тамбур. Там нельзя было выпрямиться в полный рост, и кто-то пробирался к шатру на четвереньках. Ни одному гиперборею не придет в голову бояться человека, и Олаф вряд ли мог вразумительно объяснить самому себе, почему не в силах шевельнуться, почему со лба на висок медленно сползает капля пота, и ее никак не вытереть…
Полог шатра приоткрылся, дохнуло холодом, и чуть ярче загорелись угли – Олаф совсем перестал дышать, лишь смотрел широко раскрытыми глазами, как в шатер неуклюже пролезает темноволосый паренек в шерстяной рубашке и кальсонах.
Он сел на пол неподалеку от печной дверки, в ногах Олафа, зябко обхватил руками плечи и пробормотал:
– Как там холодно…
В словах этих было только отчаянье – острое, щенячье… Оно оглушило сильней, чем страх минуту назад: Олаф знал, как там холодно.
Угольки в печке потрескивали потихоньку, давая все меньше света, но бледное лицо в полутьме все равно было видно отчетливо: в лобной области слева мелкие ссадины бурого цвета, осаднение кожи неопределенной формы на левой скуле… м-м-м… два с половиной на полтора сантиметра. Отморожение левого уха третьей-четвертой степени. Аналогично концевые фаланги второго и третьего пальцев правой руки темно-бурого цвета. Пястно-фалангиальные сочленения на правой руке покрыты ссадинами буро-лилового цвета пергаментной плотности. Подрался? Да нет же, повреждения больше похожи на агональные. Впрочем, может, и не в агонии, но уже в состоянии гипотермии.
Олаф осекся, холодея. Он слышал, что в допотопные времена люди его профессии быстро спивались, но для себя считал это чем-то… унизительным… Пить от страха – что может быть глупей? А тут подумал о фляге со спиртом с вожделением, хотя спирт при гипотермии вовсе не полезен.
Угли совсем погасли, темнота становилась кромешной… Ветер свистел в незакрытой печной трубе, а где-то далеко, слышный даже сквозь полог из пуховых спальников, грохотал прибой: потревоженный грозой Ледовитый океан не спешил успокоиться.
Олаф лежал без сна и без движения – или ему казалось, что без сна?
Он проснулся от холода и увидел сквозь щель в пологе смутный свет.
Чем он думал, когда улегся спать, не закрыв вьюшку? Боялся угореть? Теперь драгоценное тепло ушло в небо…
Он проспал рассвет! Световой день здесь не более шести часов, и сколько из них прошло – неизвестно!
Рассвет разгоняет ночные страхи, мысли становятся трезвыми, а иногда – слишком трезвыми. Понятно, что согревание после такой теплопотери может вызвать не только кошмарные сны, но и галлюцинации…
Вылезать из-под спальника не просто не хотелось – от воспоминания о холоде сжималось все внутри, даже дыхание перехватывало, как будто снова предстояло нырнуть в ледяную воду. Мысль о скоротечности светового дня подтолкнула наружу и сняла дыхательный спазм. На движение мышцы отозвались болью – крепатура, ничего удивительного после нарушения периферического кровообращения, она пройдет, если шевелиться.
Во времянке было гораздо светлей, чем под пологом: надувные уроспоровые стены и крыша пропускали свет. Олаф поискал куртку и сапоги себе по размеру – некогда завтракать, поесть можно потом, когда стемнеет. На этот раз есть хотелось сильно, и он попил воды.
Пришлось снять меховую безрукавку – куртка на нее хоть и налезала, но мешала двигаться (в кармане обнаружился компас). Ну и в теплые сапоги двух пар носков – таллофитовых и шерстяных – было вполне достаточно. Это ночью, с перепугу, Олаф натянул на себя все, что только подвернулось под руку. На всякий случай он надел еще грубые уроспоровые штаны, хорошо защищавшие от ветра, направился к выходу и остолбенел: пуговицы на внутренних створках двери были расстегнуты. Нет, не может быть… Он хорошо помнил, как долго возился с ними. Или это случилось в первый раз, а после вылазки в тамбур за консервами он про пуговицы забыл?
Времянка стояла под прикрытием валунов, в самой высокой точке северного берега. Островок, немного вытянутый с севера на юг, имел форму чаши. Или лодки с задранным носом: лесистую впадину с четырех сторон окружали гребни невысоких гор. Покатые внутри, снаружи они скалами обрывались в море, только северный берег шел к воде полого. От лагеря на юг и юго-запад вел гладкий склон, устланный мхом и водяникой, с редкими карликовыми деревцами, размазанными по каменистой земле; на горизонте вздымались обледенелые скалы южного берега, а на дне чаши лежал березовый лес, удивительно белый в этот час, с заиндевевшими ветвями: морозец был легкий, градуса три, но при изрядной влажности и на ветру – ощутимый.
Несмотря на прикрытие с востока, лагерь насквозь продувался мокрым северным ветром. Зачем они разбили лагерь на высоте? Чтобы обеспечить бесперебойную работу ветряка? То-то он не устоял… Чтобы с любой точки острова видеть лагерь? А может, попросту на удобной горизонтальной площадке? Должно быть, расположение лагеря выбрали из-за близости к пологому берегу, где и сейчас работы для сборщиков штормовых выбросов было хоть отбавляй. Растительность появлялась на высоте примерно тридцати пяти метров над уровнем моря. Олаф прикинул, какой рельеф может быть на этом шельфе: да, примерно так, тридцать-тридцать пять, выше Большой волне не подняться.
Он оставил выбор места для лагеря на совести инструктора.
У задней стены времянки стояла бочка с морской водой – значит, пресной на острове не было, умывались соленой. К бочке крепился рукомойник и мыльница, рядом валялось ведро. Ее не успели набрать полностью, хорошо если принесли десять ведер. И, наверное, где-то должно было быть второе ведро – ходить за водой не близко…
Океан лениво катил на берег высокие круглые волны мертвой зыби, небо затянула тонкая серая дымка, сквозь которую кое-где пробивалась ясная весенняя бирюза. Олаф глянул на компас: диск солнца в туманной пелене отклонялся от полудня на двадцать два градуса – в сторону востока. Он проспал лишних часа полтора (а точней, часа три, если вспомнить о пропущенном завтраке), местное время – половина одиннадцатого утра.
Главное – не суетиться и не пытаться сделать то, что заведомо не даст результата.
Перво-наперво Олаф осмотрел ветряк и сразу обнаружил рацию: тяжелая лопасть прорвала стенку тамбура и сплющила тонкий металлический корпус передатчика. Олаф не очень хорошо разбирался в электронике, но все же сунулся внутрь – понял, что рацию без полного набора радиодеталей не починил бы и мастер… И незачем было надеяться…
На его счастье, мачта ветряка оставалась целой – ветряк просто опрокинулся. То ли недостаточно хорошо укрепили основание, то ли заклинило горизонтальный поворотный механизм и мачта не выдержала сильного порыва ветра. Лопасть, убившая рацию, погнулась при падении, но это не страшно. Страшно, если от удара из строя вышел генератор.
Поднять ветряк в одиночку – дело непростое, особенно если деревянные мышцы ноют от каждого движения, но все равно гораздо быстрей, чем в одиночку прочесать остров в поисках пострадавших. При шестичасовом без малого световом дне электричество лишним не будет. Помощь придет самое раннее через четверо суток, а учитывая февральскую погоду – гораздо позже. Гагачий лежит в южной оконечности архипелага Эдж, до Большого Рассветного – полтыщи миль, и вряд ли ОБЖ задействует пограничников для спасения столь малочисленной группы, хотя их база находится гораздо ближе и скоростью военные катера раза в два превосходят суденышки спасателей.
Генератор заработал за час до заката, начал потихоньку поднимать опавшие стены времянки. Нашлась и лампа в разбитый прожектор. Теперь ветряк будет видно и днем и ночью – если на острове есть живые, увидев его, они догадаются или вернуться, или подать сигнал. Разбитый прожектор Олаф поднял под самые лопасти, а обнаруженным запасным осветил площадку перед времянкой. Поправил короткий флагшток над входом – чтобы огненный флаг развернулся под ветром на всю ширину. В случае чего была возможность натянуть тент: возле времянки лежали стойки, а под аккумулятором – сложенное уроспоровое полотно.
Вряд ли за один световой день можно было сделать больше… В темноте ничего и никого не найти. За оставшийся час надо нарубить дров и поднабрать камней, обложить ими печку, чтобы тепло уходило не так быстро.
Олаф осмотрелся и вздохнул. Звенящий ветер, шорох лопастей ветряка, шум прибоя и печальная песня орки в океане. Он пригляделся: показалось, что на волне мелькнул черный серп плавника. Впрочем, ничего удивительного не было в том, что косатки, шедшие с катером, остались у острова. Они бы, конечно, в океане не заблудились, дорогу на Большой Рассветный нашли и от голода по пути не умерли, но… Олафу доводилось видеть, как перед Большой волной киты без команды уводят в открытый океан плавучие острова, а потом возвращают их назад. Они чувствуют ответственность…
Когда стены приподнялись достаточно, стало ясно, почему времянка была закрыта изнутри: ребята покидали ее через пожарный выход. В типовой времянке два пожарных выхода, оба ближе к торцу, дальнему от двери, напротив друг друга. Здесь один вел на север, другой на юг. Воспользовались южным – на его месте зиял пустой прямоугольный проем, и по времянке гулял ветер. Пожарный выход открыть нетрудно, довольно хорошенько толкнуть плечом; закрывается такая «дверь» тоже без особенных хлопот, но выбитой панели не было – должно быть, ее унесло ветром. Пришлось повозиться, заложить проем матрасами…
Свист орки рвал душу – будто плакальщица, она скорбела (заставляла скорбеть) о тех, кто не доплыл до этого берега. Не стоило о них думать – приступ паники одиночества накатил снова, только не бежать и кричать хотелось, а сесть и скулить вместе с косаткой. На Большом Рассветном, да и в экспедициях (пожалуй, в экспедициях особенно) Олафу часто хотелось, чтобы его оставили в покое. Он любил быть один и не скучал наедине с собой. Терпеть не мог компаний, вечеринок, посиделок. Но «побыть одному» и остаться в одиночестве посреди океана – это разные вещи. Пропадало чувство защищенности, появлялось ощущение уязвимости, наготы, малости своей и слабости…
Да, правильней было бы нарубить дров и набрать камней, но Олаф вовсе не о том думал весь день (не желая отдавать себе отчет, о чем думает). Да, инструкции отдела БЖ – это двухсотлетний опыт выживания людей после потопа, они не высосаны из пальца: сначала нужно заботиться о живых, и только когда живые в безопасности, можно скорбеть о мертвых. Тратить силы на мертвых… Но кому, как не медэксперту ОБЖ, знать, что мертвым не все равно…
Олаф снова вздохнул и направился по склону вниз, в сторону берега. Двести шагов.
Он мог бы и не заметить тела, если бы не знал о нем, – цвет рубашки и кальсон сливался с белесым мхом и серыми камнями.
Мертвый паренек лежал на боку: руки согнуты в локтях, сжатые кулаки на груди, голова опущена, ноги до предела согнуты и в тазобедренном, и в коленном суставах. Головой по направлению к лагерю. Олаф подошел вплотную. На лбу и веках – царапины, на левой скуле ссадина… два с половиной на полтора… Ободраны костяшки правого кулака, отморожены концевые фаланги двух пальцев… Это игры подсознания: Олаф видел тело на склоне, и, хотя было темно, вполне мог разглядеть повреждения – по профессиональной привычке. А ночью у печки это неосознанное воспоминание явилось ему кошмаром. Только и всего.
Судить о времени смерти по окоченению трудно: холодно, температура колеблется около нуля; сильный, здоровый парень, физическая нагрузка перед смертью – окоченение может держаться несколько суток.
Олаф глянул на свой правый кулак, разбитый ночью о скалу, – конечно, удар получился не очень, но повреждения кожи были глубже и заметней, практически без кровоподтека. Потому что к кистям рук кровь тогда почти не поступала. Так что вряд ли парень сознательно бил кулаком по камню – скорей, это были непроизвольные движения. И точно после того, как начался отток крови с периферии. Ссадина на скуле не имела корочек, под ней не осталось синяка – получена незадолго до смерти.
Рано делать выводы, но это скорей всего холодовая смерть. Олаф сталкивался с ней довольно часто и имел право строить достоверный прогноз. Почему ночью ему в голову пришла мысль о драке? Высадка на острове – не время мериться силой и выяснять отношения. Хотя… в двадцать лет гормон играет и молодая кровь кипит. Олаф попытался вспомнить себя в двадцать лет, на острове, где они били тюленя. Повздорить – да, случалось, но разодраться? Это в десять лет событие заурядное – в двадцать нужно иметь вескую причину, принципиальную.
Олаф поставил вешки, обозначившие положение трупа, поднял окоченевшее тело и перекинул через плечо. Двести шагов, можно не делать волокушу. Шагнул вперед и вверх, пошатнулся – тяжелая была ноша.
Нет, не в двадцать – в девятнадцать было, после первого курса. Не совсем драка – тогда он называл это поединком. Из-за Ауне. Глупо и напоказ.
Олаф возил ее в Маточкин Шар, на праздник Лета. Лето… Какое это было волшебное, сказочное лето… От озера Рог пахло тиной и рыбьей чешуей, от земли – травой и картофельной ботвой. Летние звуки и запахи, такие привычные, такие знакомые; до блеска отшлифованные тяпкой ладони, мошкара, даже жжение на сгоревших плечах – после года на Большом Рассветном возвращение в Сампу казалось наваждением, еще не осознавалось как счастье, но несомненно им было. И Ауне… Ей тогда едва исполнилось пятнадцать, она была влюблена в Олафа всю жизнь, все знали, но разве раньше его это волновало? Он только беззастенчиво этим пользовался.
Он помнил то лето с самого первого дня возвращения на Озерный…
Картошку окучивали всей разновозрастной компанией, которой дружили с детства, которой каждый день ходили в школу. Они знали друг друга не хуже родных братьев и сестер. К полудню от теплой земли поднималась легкая дрожащая зыбь, девчонки разделись до купальников. Ауне выбирала корешки, не садилась на корточки, а просто нагибалась, и когда Олаф видел ее сзади, его окатывало жаром, смущением от собственных недостойных мыслей, но глаз он оторвать не мог. У нее были очень красивые ноги, длинные и прямые.
– Оле, надень рубашку, – как-то сказала она, случайно поравнявшись с ним.
– Зачем? – не понял Олаф. И даже хотел ответить, чтобы она надела юбку, но вовремя удержался.
– Ну накинь хотя бы на плечи, а то совсем сгоришь.
Он еще не чувствовал, как жжет спину, – это всегда заметно потом, особенно к вечеру. Жесткое гиперборейское солнце, дырявый озоновый слой…
Вечером он не нашел ничего лучшего, чем прыгнуть с Синего утеса. Хотелось сделать что-нибудь такое, отчаянное… Детям запрещали подходить к утесу, они даже не подначивали друг друга никогда: утес – это для взрослых, детям тарзанка, не низкая вовсе, метров на пять над водой взлетала, если хорошо оттолкнуться… Но Олаф-то был уже взрослым!
Утес поднимался над озером гораздо выше, и, конечно, в первый раз прыгать полагалось солдатиком, но это Олаф посчитал для себя унизительным. Все мужчины в Сампе рано или поздно ныряли с утеса, это было что-то вроде посвящения – событие в некоторой степени торжественное, случавшееся под праздник, когда купалась вся община. Нырнуть с утеса на глазах у малолеток солидным не считалось, более того – остальные могли и обидеться. А как же советы, подначки, смешки? Наверное, этого Олаф хотел меньше всего.
Он ничего не сказал ребятам, ушел незаметно. И, поднявшись на утес, долго ждал, когда кто-нибудь посмотрит в его сторону. А когда они замерли с открытыми ртами, примерился небрежно и прыгнул. Красиво нырять умели все, но высота… Олаф и не представлял, что такое высота…
Нет, он не плюхнулся в озеро животом (тогда бы точно убился), но что-то пошло не так, от удара о воду вывернуло руку, оглушило, хлестнуло по лицу с одной стороны и сразу – по ногам. Тело под водой закрутило веретеном, Олаф едва не захлебнулся, потом не мог сообразить, куда плыть, где верх, а где низ…
Вынырнул, конечно. Доплыл до берега. Щека горела так, будто с нее содрали кожу. На ноги было не наступить, руку ломило чуть не до слез. Покрасовался, нечего сказать… Но ребятам понравилось – они бежали к нему с воем и восторженными криками, хлопали по плечам, поздравляли… И Ауне смотрела с испугом и радостью, качала головой. Она первая заметила, что у него не двигается рука. Вывиха не было, просто подвернулась в локте – за руку дернули тут же, чтобы не дать Матти повода для насмешек. Олафу едва хватило сил не крикнуть, а на глаза выкатились две тяжелые слезы и предательски поползли по щекам. Он смахнул их, будто бы вытирая мокрое лицо, и надеялся, что Ауне этого не увидела.
Наутро половина лица заплыла ярким красно-черным синяком, обе ноги тоже посинели от пальцев до колен – мама даже вскрикнула, когда Олаф вышел к завтраку. Отец покачал головой и недовольно сложил губы.
Матти заглянул в гости, смерил Олафа взглядом и спросил:
– Взрослым решил стать?
Олаф пожал плечами, стараясь не опускать глаза. Имел право!
– Вот потому оно и детство.
– Почему? – с вызовом спросил Олаф. Ну или постарался, чтобы это прозвучало как вызов.
– Взрослый ценит свою жизнь. Взрослый понимает, когда стоит рисковать своей шеей, а когда не стоит. И отличает позор от безобидных насмешек. Он бы прыгнул солдатиком.
Олафу пришлось это проглотить. Матти часто говорил, что стержня у Олафа нет – только панцирь, хитиновый покров, как у краба, а под ним мягонькое брюшко…
Вообще-то он приходил взглянуть на оценки Олафа, и это тоже было неприятно – отчитываться перед ним. Олаф хорошо закончил первый курс по университетским меркам, с одной тройкой (совершенно несправедливой, впрочем). И когда готовился к экзаменам, думал именно о том, что придется отчитываться перед Матти, не хотел дать ему повода для колкостей и презрительных замечаний. Уже потом, заканчивая университет, Олаф понял, что без них, без этого странного противостояния, без желания что-то Матти доказать, он бы учился совсем не так, без азарта. Тогда, в девятнадцать лет, ему казалось, что Матти относится к нему предвзято, не любит лично его – ведь того же Богдана, который учился в Маточкином Шаре на судового механика, он никогда не поддевал так едко, наоборот хвалил, хлопал по плечу, хотя Богдан еле-еле вытянул второй год обучения.
Это Олаф тоже понял потом – он мог бы гордиться таким отношением к нему со стороны Матти, Матти считал его сильным и способным на большее, а Богдана ничего не стоило сломать, без поддержки он бы не добился успеха.
Отец научил Олафа жалеть людей, а Матти – не жалеть самого себя.
Олаф сильно переменился с тех пор, стал замкнутым и скучным, а дома и раздражительным. Словно работа высасывала из него кровь. Он не уставал физически, даже наоборот, все время чувствовал недостаток движения: бегал по утрам, в выходные играл в футбол и всегда соглашался отправиться в спасательную экспедицию, если предлагали выбор, из-за чего Ауне обычно на него сердилась.
Если капитан успел передать сигнал бедствия, ей сообщат об этом… Олаф снова покачнулся, неудачно наступив на камень, и скрипнул зубами. Ауне никогда не питает напрасных надежд, она двадцать раз переживет его смерть еще до того, как о ней станет известно. Она потому и сердилась из-за экспедиций – каждый раз заранее переживала его смерть.
Орка примолкла, Олаф не сразу это заметил. А может, пела теперь на высоких частотах – человек не слышит и четверти звуков, которые издают косатки. Есть гипотеза, что видения, которые являются людям на необитаемых островах, посылают киты. Впрочем, Олаф знал еще с десяток не менее сказочных гипотез…
Он положил тело на землю неподалеку от ветряка и не сразу понял, что его смущает. Специфика его профессии, с одной стороны, предполагала некоторую степень цинизма, но с другой… Уважение к мертвым, к смерти присуще всем культурам и цивилизациям, во всяком случае Олаф не мог припомнить другого. Даже воинствующий атеизм имел свои погребальные обряды. Страх перед смертью заставляет ее уважать. Аутопсия не может обходиться без цинизма, он – защита, бравада, брошенный смерти вызов, лекарство от страха. Наверное, не каждый, кому доводится иметь дело с мертвыми, понимает, но почти все подсознательно чувствуют: смерть принимает этот вызов. А потому, беспардонно (бесстрашно) вторгаясь в табуированную еще на заре времен область, смерть все равно нужно уважать. И уважать – вовсе не значит бояться.
Олаф подумал немного и, достав из времянки спальник, накрыл им мертвеца. Правильней было бы отрезать кусок уроспорового полотна от тента, однако Олаф почему-то выбрал спальник. Вряд ли парень под ним согреется, но…
Солнце повисло над скалами, до темноты – уже не до заката – оставалось совсем немного времени, и, оценив запас дров, Олаф решил начать с камней.
Только через час, сидя в своем шатре у печки, в ожидании, когда же сварится крупа, он подумал, что просто не хочет спускаться в сторону березового леса и находит для этого множество веских причин. Это ему не понравилось: Олаф не любил обманывать самого себя.
Теперь шатер освещала переноска, а во времянке было довольно света от наружных прожекторов, но Олаф все равно нашел лампочку взамен разбитой под потолком. Поставил на место опрокинутый разборный столик и две складные табуретки к нему. В шатре было гораздо теплее, и он поймал себя на том, что панически боится замерзнуть… Нет, не умереть от холода – просто озябнуть.
Позавтракав и пообедав одновременно, Олаф наконец-то взялся за документы, которые нашел еще накануне.
Да, семь студентов и инструктор. Механический факультет. На дне не очень толстой папки лежали медицинские справки и личные листки с фотографиями. Лори (Маяк), 20 лет. Эйрик (Инджеборг), 22 года. Саша (Бруэдер), 19 лет… Олаф запнулся на следующем личном листке: Сигни (Бруэдер), 20 лет. Девушка? С ними была девушка? В его времена на северные острова ездили только ребята. Когда же это ОБЖ разрешил девушкам принимать участие в таких приключениях? Олаф посмотрел следующий листок: Лиза (Парусная), 20 лет. Две девушки…
Если они живы, надо немедленно, сейчас же их найти! Девушки не должны умирать, это… это что-то невозможное, что не умещается в голове. Олаф даже поднялся, даже потянулся за курткой, и только вспомнив, что сперва надо снять телогрейку, осекся. Можно хоть всю ночь бегать по острову с фонариком – ничего не изменится. Разве что совесть успокоится.
Он бы никогда не взял Ауне с собой. В любую из экспедиций. И не потому что она могла погибнуть – о таком он и помыслить не смел, – а потому что она могла застудиться. В обществе, где выживает двое детей из шести рожденных, женщин нельзя не беречь, женщины и дети – главное достояние новой цивилизации. Критерий выживания индивида – способность самостоятельно дышать воздухом, критерий выживания общества – закрепленный генетически инстинкт защищать и беречь тех, кто слабей. Может быть, в этом постулате и было что-то ненаучное, может, его и возводили в культ, но Олаф чувствовал в себе этот инстинкт.