banner banner banner
Мертвая зыбь
Мертвая зыбь
Оценить:
 Рейтинг: 0

Мертвая зыбь


Угольки в печке потрескивали потихоньку, давая все меньше света, но бледное лицо в полутьме все равно было видно отчетливо: в лобной области слева мелкие ссадины бурого цвета, осаднение кожи неопределенной формы на левой скуле… м-м-м… два с половиной на полтора сантиметра. Отморожение левого уха третьей-четвертой степени. Аналогично концевые фаланги второго и третьего пальцев правой руки темно-бурого цвета. Пястно-фалангиальные сочленения на правой руке покрыты ссадинами буро-лилового цвета пергаментной плотности. Подрался? Да нет же, повреждения больше похожи на агональные. Впрочем, может, и не в агонии, но уже в состоянии гипотермии.

Олаф осекся, холодея. Он слышал, что в допотопные времена люди его профессии быстро спивались, но для себя считал это чем-то… унизительным… Пить от страха – что может быть глупей? А тут подумал о фляге со спиртом с вожделением, хотя спирт при гипотермии вовсе не полезен.

Угли совсем погасли, темнота становилась кромешной… Ветер свистел в незакрытой печной трубе, а где-то далеко, слышный даже сквозь полог из пуховых спальников, грохотал прибой: потревоженный грозой Ледовитый океан не спешил успокоиться.

Олаф лежал без сна и без движения – или ему казалось, что без сна?

Он проснулся от холода и увидел сквозь щель в пологе смутный свет.

Чем он думал, когда улегся спать, не закрыв вьюшку? Боялся угореть? Теперь драгоценное тепло ушло в небо…

Он проспал рассвет! Световой день здесь не более шести часов, и сколько из них прошло – неизвестно!

Рассвет разгоняет ночные страхи, мысли становятся трезвыми, а иногда – слишком трезвыми. Понятно, что согревание после такой теплопотери может вызвать не только кошмарные сны, но и галлюцинации…

Вылезать из-под спальника не просто не хотелось – от воспоминания о холоде сжималось все внутри, даже дыхание перехватывало, как будто снова предстояло нырнуть в ледяную воду. Мысль о скоротечности светового дня подтолкнула наружу и сняла дыхательный спазм. На движение мышцы отозвались болью – крепатура, ничего удивительного после нарушения периферического кровообращения, она пройдет, если шевелиться.

Во времянке было гораздо светлей, чем под пологом: надувные уроспоровые стены и крыша пропускали свет. Олаф поискал куртку и сапоги себе по размеру – некогда завтракать, поесть можно потом, когда стемнеет. На этот раз есть хотелось сильно, и он попил воды.

Пришлось снять меховую безрукавку – куртка на нее хоть и налезала, но мешала двигаться (в кармане обнаружился компас). Ну и в теплые сапоги двух пар носков – таллофитовых и шерстяных – было вполне достаточно. Это ночью, с перепугу, Олаф натянул на себя все, что только подвернулось под руку. На всякий случай он надел еще грубые уроспоровые штаны, хорошо защищавшие от ветра, направился к выходу и остолбенел: пуговицы на внутренних створках двери были расстегнуты. Нет, не может быть… Он хорошо помнил, как долго возился с ними. Или это случилось в первый раз, а после вылазки в тамбур за консервами он про пуговицы забыл?

Времянка стояла под прикрытием валунов, в самой высокой точке северного берега. Островок, немного вытянутый с севера на юг, имел форму чаши. Или лодки с задранным носом: лесистую впадину с четырех сторон окружали гребни невысоких гор. Покатые внутри, снаружи они скалами обрывались в море, только северный берег шел к воде полого. От лагеря на юг и юго-запад вел гладкий склон, устланный мхом и водяникой, с редкими карликовыми деревцами, размазанными по каменистой земле; на горизонте вздымались обледенелые скалы южного берега, а на дне чаши лежал березовый лес, удивительно белый в этот час, с заиндевевшими ветвями: морозец был легкий, градуса три, но при изрядной влажности и на ветру – ощутимый.

Несмотря на прикрытие с востока, лагерь насквозь продувался мокрым северным ветром. Зачем они разбили лагерь на высоте? Чтобы обеспечить бесперебойную работу ветряка? То-то он не устоял… Чтобы с любой точки острова видеть лагерь? А может, попросту на удобной горизонтальной площадке? Должно быть, расположение лагеря выбрали из-за близости к пологому берегу, где и сейчас работы для сборщиков штормовых выбросов было хоть отбавляй. Растительность появлялась на высоте примерно тридцати пяти метров над уровнем моря. Олаф прикинул, какой рельеф может быть на этом шельфе: да, примерно так, тридцать-тридцать пять, выше Большой волне не подняться.

Он оставил выбор места для лагеря на совести инструктора.

У задней стены времянки стояла бочка с морской водой – значит, пресной на острове не было, умывались соленой. К бочке крепился рукомойник и мыльница, рядом валялось ведро. Ее не успели набрать полностью, хорошо если принесли десять ведер. И, наверное, где-то должно было быть второе ведро – ходить за водой не близко…

Океан лениво катил на берег высокие круглые волны мертвой зыби, небо затянула тонкая серая дымка, сквозь которую кое-где пробивалась ясная весенняя бирюза. Олаф глянул на компас: диск солнца в туманной пелене отклонялся от полудня на двадцать два градуса – в сторону востока. Он проспал лишних часа полтора (а точней, часа три, если вспомнить о пропущенном завтраке), местное время – половина одиннадцатого утра.

Главное – не суетиться и не пытаться сделать то, что заведомо не даст результата.

Перво-наперво Олаф осмотрел ветряк и сразу обнаружил рацию: тяжелая лопасть прорвала стенку тамбура и сплющила тонкий металлический корпус передатчика. Олаф не очень хорошо разбирался в электронике, но все же сунулся внутрь – понял, что рацию без полного набора радиодеталей не починил бы и мастер… И незачем было надеяться…

На его счастье, мачта ветряка оставалась целой – ветряк просто опрокинулся. То ли недостаточно хорошо укрепили основание, то ли заклинило горизонтальный поворотный механизм и мачта не выдержала сильного порыва ветра. Лопасть, убившая рацию, погнулась при падении, но это не страшно. Страшно, если от удара из строя вышел генератор.

Поднять ветряк в одиночку – дело непростое, особенно если деревянные мышцы ноют от каждого движения, но все равно гораздо быстрей, чем в одиночку прочесать остров в поисках пострадавших. При шестичасовом без малого световом дне электричество лишним не будет. Помощь придет самое раннее через четверо суток, а учитывая февральскую погоду – гораздо позже. Гагачий лежит в южной оконечности архипелага Эдж, до Большого Рассветного – полтыщи миль, и вряд ли ОБЖ задействует пограничников для спасения столь малочисленной группы, хотя их база находится гораздо ближе и скоростью военные катера раза в два превосходят суденышки спасателей.

Генератор заработал за час до заката, начал потихоньку поднимать опавшие стены времянки. Нашлась и лампа в разбитый прожектор. Теперь ветряк будет видно и днем и ночью – если на острове есть живые, увидев его, они догадаются или вернуться, или подать сигнал. Разбитый прожектор Олаф поднял под самые лопасти, а обнаруженным запасным осветил площадку перед времянкой. Поправил короткий флагшток над входом – чтобы огненный флаг развернулся под ветром на всю ширину. В случае чего была возможность натянуть тент: возле времянки лежали стойки, а под аккумулятором – сложенное уроспоровое полотно.

Вряд ли за один световой день можно было сделать больше… В темноте ничего и никого не найти. За оставшийся час надо нарубить дров и поднабрать камней, обложить ими печку, чтобы тепло уходило не так быстро.

Олаф осмотрелся и вздохнул. Звенящий ветер, шорох лопастей ветряка, шум прибоя и печальная песня орки в океане. Он пригляделся: показалось, что на волне мелькнул черный серп плавника. Впрочем, ничего удивительного не было в том, что косатки, шедшие с катером, остались у острова. Они бы, конечно, в океане не заблудились, дорогу на Большой Рассветный нашли и от голода по пути не умерли, но… Олафу доводилось видеть, как перед Большой волной киты без команды уводят в открытый океан плавучие острова, а потом возвращают их назад. Они чувствуют ответственность…

Когда стены приподнялись достаточно, стало ясно, почему времянка была закрыта изнутри: ребята покидали ее через пожарный выход. В типовой времянке два пожарных выхода, оба ближе к торцу, дальнему от двери, напротив друг друга. Здесь один вел на север, другой на юг. Воспользовались южным – на его месте зиял пустой прямоугольный проем, и по времянке гулял ветер. Пожарный выход открыть нетрудно, довольно хорошенько толкнуть плечом; закрывается такая «дверь» тоже без особенных хлопот, но выбитой панели не было – должно быть, ее унесло ветром. Пришлось повозиться, заложить проем матрасами…

Свист орки рвал душу – будто плакальщица, она скорбела (заставляла скорбеть) о тех, кто не доплыл до этого берега. Не стоило о них думать – приступ паники одиночества накатил снова, только не бежать и кричать хотелось, а сесть и скулить вместе с косаткой. На Большом Рассветном, да и в экспедициях (пожалуй, в экспедициях особенно) Олафу часто хотелось, чтобы его оставили в покое. Он любил быть один и не скучал наедине с собой. Терпеть не мог компаний, вечеринок, посиделок. Но «побыть одному» и остаться в одиночестве посреди океана – это разные вещи. Пропадало чувство защищенности, появлялось ощущение уязвимости, наготы, малости своей и слабости…

Да, правильней было бы нарубить дров и набрать камней, но Олаф вовсе не о том думал весь день (не желая отдавать себе отчет, о чем думает). Да, инструкции отдела БЖ – это двухсотлетний опыт выживания людей после потопа, они не высосаны из пальца: сначала нужно заботиться о живых, и только когда живые в безопасности, можно скорбеть о мертвых. Тратить силы на мертвых… Но кому, как не медэксперту ОБЖ, знать, что мертвым не все равно…

Олаф снова вздохнул и направился по склону вниз, в сторону берега. Двести шагов.

Он мог бы и не заметить тела, если бы не знал о нем, – цвет рубашки и кальсон сливался с белесым мхом и серыми камнями.

Мертвый паренек лежал на боку: руки согнуты в локтях, сжатые кулаки на груди, голова опущена, ноги до предела согнуты и в тазобедренном, и в коленном суставах. Головой по направлению к лагерю. Олаф подошел вплотную. На лбу и веках – царапины, на левой скуле ссадина… два с половиной на полтора… Ободраны костяшки правого кулака, отморожены концевые фаланги двух пальцев… Это игры подсознания: Олаф видел тело на склоне, и, хотя было темно, вполне мог разглядеть повреждения – по профессиональной привычке. А ночью у печки это неосознанное воспоминание явилось ему кошмаром. Только и всего.

Судить о времени смерти по окоченению трудно: холодно, температура колеблется около нуля; сильный, здоровый парень, физическая нагрузка перед смертью – окоченение может держаться несколько суток.

Олаф глянул на свой правый кулак, разбитый ночью о скалу, – конечно, удар получился не очень, но повреждения кожи были глубже и заметней, практически без кровоподтека. Потому что к кистям рук кровь тогда почти не поступала. Так что вряд ли парень сознательно бил кулаком по камню – скорей, это были непроизвольные движения. И точно после того, как начался отток крови с периферии. Ссадина на скуле не имела корочек, под ней не осталось синяка – получена незадолго до смерти.

Рано делать выводы, но это скорей всего холодовая смерть. Олаф сталкивался с ней довольно часто и имел право строить достоверный прогноз. Почему ночью ему в голову пришла мысль о драке? Высадка на острове – не время мериться силой и выяснять отношения. Хотя… в двадцать лет гормон играет и молодая кровь кипит. Олаф попытался вспомнить себя в двадцать лет, на острове, где они били тюленя. Повздорить – да, случалось, но разодраться? Это в десять лет событие заурядное – в двадцать нужно иметь вескую причину, принципиальную.

Олаф поставил вешки, обозначившие положение трупа, поднял окоченевшее тело и перекинул через плечо. Двести шагов, можно не делать волокушу. Шагнул вперед и вверх, пошатнулся – тяжелая была ноша.

Нет, не в двадцать – в девятнадцать было, после первого курса. Не совсем драка – тогда он называл это поединком. Из-за Ауне. Глупо и напоказ.

Олаф возил ее в Маточкин Шар, на праздник Лета. Лето… Какое это было волшебное, сказочное лето… От озера Рог пахло тиной и рыбьей чешуей, от земли – травой и картофельной ботвой. Летние звуки и запахи, такие привычные, такие знакомые; до блеска отшлифованные тяпкой ладони, мошкара, даже жжение на сгоревших плечах – после года на Большом Рассветном возвращение в Сампу казалось наваждением, еще не осознавалось как счастье, но несомненно им было. И Ауне… Ей тогда едва исполнилось пятнадцать, она была влюблена в Олафа всю жизнь, все знали, но разве раньше его это волновало? Он только беззастенчиво этим пользовался.

Он помнил то лето с самого первого дня возвращения на Озерный…

Картошку окучивали всей разновозрастной компанией, которой дружили с детства, которой каждый день ходили в школу. Они знали друг друга не хуже родных братьев и сестер. К полудню от теплой земли поднималась легкая дрожащая зыбь, девчонки разделись до купальников. Ауне выбирала корешки, не садилась на корточки, а просто нагибалась, и когда Олаф видел ее сзади, его окатывало жаром, смущением от собственных недостойных мыслей, но глаз он оторвать не мог. У нее были очень красивые ноги, длинные и прямые.

– Оле, надень рубашку, – как-то сказала она, случайно поравнявшись с ним.

– Зачем? – не понял Олаф. И даже хотел ответить, чтобы она надела юбку, но вовремя удержался.

– Ну накинь хотя бы на плечи, а то совсем сгоришь.

Он еще не чувствовал, как жжет спину, – это всегда заметно потом, особенно к вечеру. Жесткое гиперборейское солнце, дырявый озоновый слой…

Вечером он не нашел ничего лучшего, чем прыгнуть с Синего утеса. Хотелось сделать что-нибудь такое, отчаянное… Детям запрещали подходить к утесу, они даже не подначивали друг друга никогда: утес – это для взрослых, детям тарзанка, не низкая вовсе, метров на пять над водой взлетала, если хорошо оттолкнуться… Но Олаф-то был уже взрослым!

Утес поднимался над озером гораздо выше, и, конечно, в первый раз прыгать полагалось солдатиком, но это Олаф посчитал для себя унизительным. Все мужчины в Сампе рано или поздно ныряли с утеса, это было что-то вроде посвящения – событие в некоторой степени торжественное, случавшееся под праздник, когда купалась вся община. Нырнуть с утеса на глазах у малолеток солидным не считалось, более того – остальные могли и обидеться. А как же советы, подначки, смешки? Наверное, этого Олаф хотел меньше всего.

Он ничего не сказал ребятам, ушел незаметно. И, поднявшись на утес, долго ждал, когда кто-нибудь посмотрит в его сторону. А когда они замерли с открытыми ртами, примерился небрежно и прыгнул. Красиво нырять умели все, но высота… Олаф и не представлял, что такое высота…

Нет, он не плюхнулся в озеро животом (тогда бы точно убился), но что-то пошло не так, от удара о воду вывернуло руку, оглушило, хлестнуло по лицу с одной стороны и сразу – по ногам. Тело под водой закрутило веретеном, Олаф едва не захлебнулся, потом не мог сообразить, куда плыть, где верх, а где низ…

Вынырнул, конечно. Доплыл до берега. Щека горела так, будто с нее содрали кожу. На ноги было не наступить, руку ломило чуть не до слез. Покрасовался, нечего сказать… Но ребятам понравилось – они бежали к нему с воем и восторженными криками, хлопали по плечам, поздравляли… И Ауне смотрела с испугом и радостью, качала головой. Она первая заметила, что у него не двигается рука. Вывиха не было, просто подвернулась в локте – за руку дернули тут же, чтобы не дать Матти повода для насмешек. Олафу едва хватило сил не крикнуть, а на глаза выкатились две тяжелые слезы и предательски поползли по щекам. Он смахнул их, будто бы вытирая мокрое лицо, и надеялся, что Ауне этого не увидела.

Наутро половина лица заплыла ярким красно-черным синяком, обе ноги тоже посинели от пальцев до колен – мама даже вскрикнула, когда Олаф вышел к завтраку. Отец покачал головой и недовольно сложил губы.

Матти заглянул в гости, смерил Олафа взглядом и спросил:

– Взрослым решил стать?

Олаф пожал плечами, стараясь не опускать глаза. Имел право!